Kitobni o'qish: «Рэгтайм. Том 1»
© Рост Ю.М., 2016
© Трофимов Б.В., дизайн, 2016
© ООО «Бослен», издание на русском языке, оформление, 2016

Бог устроил все толково. Он ограничил время нахождения в пути, но не сам путь. Конечна жизнь, сказал он, но желание жить – бесконечно.
Безграничны возможности, бессмертна душа. Иди и ищи! И заметь себе: достижение цели лишено смысла, ибо означает конец пути. Движение к цели и есть жизнь.
Юрий Рост. «Путь»
Рэгтайм 1
В роли прохожего
В роли прохожего
По тропинке шел прохожий
На прохожего похожий…
У меня была практическая одежда. Чтобы не гладить. Куртка и штаны из чешского вельвета. На мне они отчего-то казались вызывающими. Это была ошибка. Других штанов у меня не было. Целых не было. Брюки пронашивались странным образом: аккуратные круглые дырки возникали на внутренних сторонах штанин в том месте, где они впадают в мотню. Мотня – это такое слово, которое многое объясняет на Украине. Я пишу «на Украине», потому что тогда так было правильно говорить. Теперь принято говорить «в Украине» и о новой роли мотни в создавшейся лингвистической ситуации мне ничего не известно. Когда случился Чернобыль, я позвонил домой и спросил, как дела у родителей – жили они на Пушкинской улице. Родители сказали, что все неплохо, но душновато, поскольку теперь от радиации приходится закрывать окна, не то она влетает в растворенную форточку и все портит, а так все как прежде, и даже чище, поскольку при закрытых окнах пыли меньше. Объяснение меня удовлетворило. Оно избавило от необходимости что-то предпринимать, ну, допустим, перевозить родителей в Москву, да они бы и не поехали, пока оба живы. Во всяком случае, я так думал, чтобы спокойно жить. Потом я приехал в Киев, увидел, что по улицам ходят люди. Сев на «Запорожец» с ручным управлением, который отец получил как инвалид войны, добровольно и недолго (как все, кто начал летом сорок первого) провоевавший под Киевом и Москвой, я отправился в село Болотня, что в сорока верстах от взорвавшегося реактора, чтобы проведать близких моих друзей – гениальную наивную художницу Марию Примаченко, ее сына – художника, и кузнеца, и пастуха, и пахаря, и селекционера плодовых деревьев ради красоты их цветения, а не мощности урожая – Федора и его жену Катю, ухаживавшую за малоподвижной – от детского еще полиомиелита – великой свекровью, хозяйством, детьми, мужем и вдобавок вышивавшую ришелье для заработка по сорок три копейки за салфетку. На Дымерском шоссе было пустовато. Вдоль дороги через километр-другой стояли столбики с табличками: «На обочину не съезжать!», «В лес не входить!». С непременным восклицательным знаком. Пункты дезактивации и помывки автомобилей, развернутые слева от трассы, ждали моего возвращения оттуда, куда показывали недавно поставленные дорожные знаки – стрелка вверх и надпись: «Чернобыль». До самого Чернобыля я, впрочем, и не предполагал ехать, а лишь приближался к зоне его действия. Перед Иванковым я увидел лисий хвост – широкую полосу пожелтевшего соснового леса, а у Болотни, что стояла не на чернобыльской дороге, а левее, на полесской, сразу за районным центром деревья были зелеными, как в мирные времена. И жили там, по обыкновению поднимая с земли яблоки и обтирая их о ватник для дезинфекции, прежде чем откусить. «Ты не нервничай, дорогой мой брат Юрко, – говорил Федор Примаченко, обнимая меня как родного, а так мы и чувствовали друг друга, – ты не переживай, бо нам повезло: радиация от того проклятого реактора пошла двумя штанинами (видел рыжий лес?), а мы в мотне, самэ там, где штанины в нее впадают, и у нас чистота, что ты!» Поэтому понятно, что термин «мотня» употреблен кстати и круглые аккуратные дыры не образ бедности (хотя со штанами в Советском Союзе у меня были проблемы). Дело не в том, что у меня прямые ноги («Ноги у него мои», – говорила мама), а в том, что я с детства почти профессионально плавал брассом, дивно лежал на воде, был координирован и скользил как никто другой, и у меня была мощная группа приводящих мышц бедра. Эти мышцы при ходьбе терлись между собой, и от этого случались дырки. А ходил я много. Я был настоящим прохожим. Не потерять бы нить… Если не опаздывал, шел по Пушкинской до площади Толстого и вниз по Красноармейской – к бассейну или Институту физкультуры, где учился на тренера по плаванию и водному поло, придумывая сюжеты, которые потом написал Стивен Кинг, и рассматривая других прохожих. При ходьбе я еще мечтал и о встрече с женщиной, которая сделает меня мужчиной в этом или следующем году, но событие это казалось столь же нереальным, как те, что потом описал этот самый Кинг, хотя со мной в группе учились девушки-велосипедистки, для которых вожделенный процесс был не более, чем часть рутинного тренировочного цикла. Иногда я запрыгивал в пустой троллейбус и настороженно проезжал остановку бесплатно, словно сел не в тот маршрут, и шел дальше, прислушиваясь, не холодит ли ветер портняжную мышцу, расположенную как раз на внутренней стороне бедра. Именно в троллейбус. Я опасался автобусов, полагая в них какую-то особенную езду вдаль. Сколько стоит билет, я узнал лет в восемнадцать, и даже то, что он был всего на копейку дороже троллейбусного, не примирило меня с этим транспортом. Я по-прежнему предпочитал автобусу пешую ходьбу, если не было подходящего троллейбуса. Круглые дырочки меня волновали. С ними я ощущал себя незащищенным и уязвимым. Они отбирали уверенность и веселую наглость, браваду и остроумие, все привлекательное, что, как мне казалось, и было заложено в меня, но не прочно, а зависимо от состояния, которое я скорее ощущал, но которым не обладал безусловно. То есть без необходимых условий, в число которых входили целые штаны, без круглых дырок. Я аккуратно закрывал их круглыми же латками из похожего материала, старательно обметывая края, чтобы они не натирали при ходьбе и чтобы забыть о них, но все равно думал, держатся ли латки, и все равно они натирали, тем более что брюки тогда носили узкие, в облипочку, перешитые до двадцати четырех сантиметров внизу, хотя государство настаивало на двадцати восьми и обязательном манжете, потому что государство заботилось о нас. Чешские вельветовые куртки и штаны можно было при удаче купить в магазине для инвалидов Второй мировой войны, где мама и приобрела их по отцовской книжке и была очень рада, поскольку разделяла тревогу отечества насчет ширины штанов, хотя к отсутствию отворотов была терпима. В этом наряде я посещал Институт физкультуры до той поры, пока однажды, в шесть утра, не раздался звонок в дверь нашей огромной коммунальной квартиры и два одинаковых человека, в бобриковых пальто и дешевых ворсистых шляпах, едва дав надеть вельветовую пару, увели меня из дому и, усадив между собой на заднее сиденье коричневой «Победы», отвезли в Липки, где на улице Розы Люксембург располагалось областное управление КГБ. Там продержали меня до вечера, предложив подумать о нашей компании, где процветали плохо совместимые со званием советского студента пристрастия к джазу, рок-н-роллу и стихам поэта Пастернака, тоненькую книжку которого подарил мне переводчик с испанского, приятель отца Олевский. В Пастернаке нам нравилась странность: «По стене сбежались стрелки, час похож на таракана…» «Вокзал, достать чернил и плакать…» – подхватил собеседник в штатском костюме. «Февраль вроде…» – «Это я вас проверял, а говорите, не читали». – «Вслух не читал». – «Не распространяли, значит?» – «Так он же советский поэт». – «А в вельветовых брюках зачем, хотите выделяться?» Хотел, разумеется, но ответил: «Так в советском магазине продается, и гладить не надо». Про портняжную мышцу я трусливо не стал рассказывать. «Вот и ходили бы в советском. Возьмите пропуск. Надеюсь, профилактика пойдет на пользу. Попадете к нам во второй раз, разговор будет другим». Внезапно я почувствовал холодок на портняжной мышце и, подумав, не вовремя проверил брюки в районе мотни. Они были совершенно целы. Вежливо, как из церкви, попятившись назад, наткнулся на подчиненных начальника, которые рассматривали альбомы с самодельными черно-белыми порнографическими открытками, видимо, конфискованными. Как ни хотелось быстрее покинуть кабинет, а все же остановился, чтобы посмотреть на обнаженных женщин: может, в следующем году? «Идите, идите, родители уже волнуются. И в институте не говорите, что я с вами беседовал, а то будут неприятности». – «Спасибо!» Утром на стене второго этажа Института физкультуры я увидел огромную сатирическую стенгазету, где более или менее похожими были изображены мои товарищи и я в вельветовых, чрезвычайно узких против правды брюках с водяным пистолетом в руках. Мы как будто танцевали что-то непристойное, типа буги-вуги, с развязного вида девицами. Снабдив их мощным, но без чрезмерности мышечным аппаратом таза, бедра и голени, при тонкой талии, художник тем самым выразил нам скрытую симпатию, а мне так просто польстил, одарив рыжей партнершей, о которой я даже не грезил. Правда, она держала в ярко накрашенных губах сигарету, на которой было написано «Мальборо», что недопустимо для спортсменки. В тот же день в актовом зале состоялось собрание, на которое пришел весь институт – за развлечением. Мы с друзьями по низкопоклонству перед Западом сидели на сцене, выслушивая вполне дружелюбные реплики из партера, ожидавшего сюжета и подробностей. Штаны на мне были совершенно целыми, что позволяло весело препираться со зрителями до той поры, пока к трибуне не вышла велосипедистка шоссейница со второго курса и не сказала: «Вы тут шутите, а они собирались вечерами, слушали джаз, танцевали под американскую музыку рок-н-ролл и читали стихи – “Вокзал, достать чернил и плакать…”». – «Февраль, – поправил из зала замечательный бегун на четыреста метров Вадик Архипчук. – И что же плохого, что студенты Института физкультуры читали стихи?» – «Да, но они читали стихи голыми!» Зал в восторге зашумел. Это было время, когда слегка разомлевших на хрущевском солнышке молодых людей, насмотревшихся вольных сверстников на Московском фестивале, наслушавшихся западной музыки из переделанных для приема тринадцатиметрового диапазона рижских приемников «VEF» и приодевшихся, как казалось, по праздничной заграничной моде в узкие самопальные брюки, такие же состроченные за углом пиджаки невероятной длины и ширины плеч, немыслимой расцветки галстуки, купленные у цыганок в подворотне, и башмаки, которые сапожники-айсоры подклеивали белой, толстой и рифленой микропоркой, партия и правительство решили на дурном примере вернуть к скромной и правильной жизни. Этот пример печатали в газетах и распространяли в виде слухов о том, что скверные дети известных композиторов и писателей, забыв будто, как приличествует вести себя с женщинами (ах, они, мне казалось, были прекрасны, эти женщины), играли на обнаженных их животах в карты на деньги (!) и выливали шампанское на их грудь (неужели тоже обнаженную?). Вот откуда эта реплика велосипедистки-шоссейницы. Кстати, она была чрезмерно напудрена не только для дневного времени, но и для вечера, проходи собрание где-нибудь в театре. Нехорошо, когда пудра забивает поры и не дает коже выглядеть более или менее естественно да к тому же мешает ей дышать. Женские хитрости призваны обманывать. Либо ты не должен их распознавать, либо уж с удивлением должен задавать себе вопрос: что за прелесть скрывается там, за нарочитым слоем белил или румян? – и добиваться ответа. Может, и мне когда-нибудь откроется тайна, думаю я сейчас, что думал я тогда. Наверное, для отчета о борьбе с западным влиянием необходимо было раскрыть организацию с сомнительным моральным обликом или придумать ее. Комната без окон в квартире прыгуна с шестом Вити Каталупова была украшена портретами киноартистки Аллы Ларионовой, на стенах хозяин нарисовал клеевой краской иллюминаторы, что дало основание назвать компанию в газетном фельетоне группой «Подводная лодка», на столе лежали польские журналы «Шпильки» и «Урода». Вот и все, что нас роднило с московскими коллегами. Ни шампанского, ни голых животов. Увы! Мы не курили и почти не пили, поскольку тренировались по два раза в день. Однако из института всю компанию выгнали, и из комсомола тоже. «Что вы сейчас читаете?» – спросили меня на заседании бюро райкома. Я прислушался к портняжной мышце, но ничего не почувствовал. «Веркор. “Люди и животные”». Воцарилась тишина. Все посмотрели друг на друга, и тут заведующий нашей военной кафедрой полковник Трегубов, не державший в руках из книг ничего, кроме устава патрульно-постовой службы, медленно кивнул головой. Можно, мол. Спасибо. Однако Веркор не спас, и загремели бы мы в армию, точнее, в Спортивный клуб Киевского военного округа, если б не ректор Иван Викторович Вржесневский, профессор плавания и интеллигентный человек, позволявший себе иногда в задумчивости приходить на работу в белом ботинке на одной ноге и в черном на другой, и не его брат Виктор Викторович, который тренировал моего друга и подельника (его тоже вызывали в КГБ) Эдика Черняева, владевший трофейной итальянской машиной «Лянчиа», которую постоянно ремонтировал и иногда катал нас на ней за отличные результаты, подкладывая в разнообразные места мешки с песком для равномерного распределения груза на рессоры. Иван Викторович, понимая глупость ситуации и не желая калечить нам жизнь, разрешил весной сдать экзамены и восстановил в институте. Вельветовые штаны скоро проносились, латки на них ставить было бессмысленно. Из-за толщины ткани невозможно было бы ходить, и я перешел на обычные серые брюки из ноской ткани с лавсаном, которые, прислушиваясь к движению воздуха в районе приводящей группы мышц бедра, проносил все годы учебы в Ленинградском университете и после него, вплоть до 1972 года, когда в Мюнхене, во время Олимпийских игр, я купил настоящие джинсы Levis № 517, размер 32/34. Они, казалось, решили проблему движения воздуха в районе мотни. Прошло немало времени, пока я не понял, что страх и неуверенность – не только моя проблема. Я жил в стране протертых штанов. Все испытывали движение воздуха на внутренней стороне бедра, независимо от того, в чем ходили: в суконных галифе с лампасами, костюмных брюках бельского сукна, сшитых в закрытых ателье, хлопчатобумажных трениках с вытянутыми коленями или несгибаемых брезентовых штанах пожарных. Холодок портняжной мышцы был признаком времени. Джинсы давали новое ощущение. В них первое время я чувствовал себя уверенно. Разумеется, со временем и они пронашивались, но совершенно в других, не опасных для сознания местах: на коленях и внешней (sic!) стороне бедра – открыто и стильно. Ну и на ягодицах. Их можно было латать сверху, внаглую, и они от заплат набирали опыт бывалости, который украшает настоящие мужские вещи, и не теряли форму. Но джинсы были одни, их не хватало на каждый день на все ситуации. Они не сразу стали образом жизни, долго оставаясь поступком, умеренным вызовом, не опасным, впрочем, в изменившемся времени. Случалось их предавать, надевая традиционно опасные для себя серые брюки, посещая места, где джинсы были не приняты. Казалось бы, не ходи! Но бес зависимости от предлагаемых обстоятельств звал к необязательному участию. «Не там хорошо, где тебя нет, а там, где есть», – уговаривал я себя, натягивая штаны и проверяя рукой, нет ли дырок. Они – были! Все еще были. Ах ты, господи! И, тщательно заштуковав их на ткани, но не в сознании, отправляюсь, скажем, в Лондон на презентацию собственной книги в солидном издании «Вайденфелд – Николсон». Там, не подозревая о проблемах мотни, меня поселяют в квартиру невестки миллиардера Поля Гетти, которую она приобрела в Челси для не частых визитов в Англию, чтобы не мыкаться по гостиницам, и где владелец издательства лорд Вайденфелд, обитающий этажом ниже в роскошных апартаментах, напоминающих не такой уж маленький художественный музей, иногда размещал своих важных авторов. Кровать под балдахином, камин в спальне. Тенирс и Гейнсборо в золоченых рамах, античная мелкая пластика, немного Китая, Японии (фарфор, мебель), мягкий низкий столик со стеклянной крышкой, уставленный буквально всеми видами напитков. Неплохих. Старые, в отличном, впрочем, состоянии, персидские, и туркменские ковры. Кухня с набитым холодильником и милейшей прислугой Маргарет, которая, войдя в квартиру, немедленно разулась и в дальнейшем ходила по наборным из драгоценного, эбенового, палисандрового и еще бог знает какого светло-желтого цвета дерева, вощеным полам в чулках. «К которому часу вам приготовить завтрак?» – «Да я сам, не беспокойтесь». – «Ну что вы. Что бы вам хотелось сейчас? Может быть, что-нибудь выпьете? Все в вашем распоряжении». – «Скажите, Маргарет, а где в вашем городе можно купить целые штаны?» – «Сегодня нигде. Суббота, вечер, а завтра – воскресенье». В воскресенье в пять часов вечера я оказался в огромном зале, темные стены которого были шпалерно увешены работами старых мастеров. Лорд Вайденфелд устраивал презентацию моей книги. Вокруг огромного круглого стола стояли безмолвные, как дирижеры, слуги. За столом строго одетые джентльмены, никогда не знавшие, что такое ветер в мотне, слегка отпивая хорошее вино, вежливо и тихо обсуждали содержание моей книги, а я сидел и думал о латках на своих штанах. Не вставая. В понедельник я зашел в огромный магазин и вместо безусловных, английской мануфактуры, брюк купил в добавление к изношенным и залатанным сверх тогдашней меры мюнхенским джинсам – на первое время – две пары пятьсот семнадцатых американских штанов, чтобы надеть их и не снимать никогда, кроме сна.
Я не забыл о своей роли прохожего. Собственно о ней, об этой моей роли, и рассказываю. И вот однажды иду я по Москве в преддверии юбилея Большого театра и мечтаю сделать для газеты что-нибудь небывалое. К примеру, сфотографировать со сцены поклон солистов, замерших перед аплодирующим залом (с зажженной люстрой). В лавсановых штанах я оробел бы от этой идеи. Да и кто бы пустил меня хотя бы с газетным удостоверением? Но я был защищен Levis № 517, и они почувствовали это. Ни одна мышца на внутренней поверхности бедра не почувствовала движения воздуха. За кулисами Большого я бывал и раньше и знал, что по окончании спектакля после первых двух поклонов свет в зале зажигают, рампа подсвечивает силуэты танцовщиц на фоне заполненных партера и ярусов, но занавес закрыт, и остается только, чуть раздвинув его, просунуть аппарат с широкоугольным объективом и щелкнуть, оставаясь спрятанным от публики. Давали «Жизель». В ожидании финала я в джинсах и кожаной потертой монгольской несгибаемой куртке (словно она сострокана из задницы слона) в компании пожарных коротал время за кулисами, хотя выпивать им на работе не положено. Съемка была проведена, как задумано. Я отступил в глубь сцены и оказался среди застывших в полупоклонах балерин. Они были прекрасны в своих легких одеждах, преклонившие колено. Увлеченный наблюдением, я вдруг почувствовал, как легкий ветерок коснулся не только портняжной мышцы, но и четырехглавой мышцы, и икроножной, и остального организма. Это открыли занавес. Овация, которую я услышал в следующий момент, показалась чрезмерной, но я все же счел необходимым ответить моим почитателям легким кивком головы. Дали занавес, и в ту же секунду я услышал крик: «Кто пустил на сцену режимного театра этого мудака?!» Я прислушался, не холодит ли воздух внутреннюю поверхность бедра. Нет, ничего. Можно спокойно уходить. И идти дальше. Снимок сделан.
Рядовой войны Алексей Богданов
Не помнил он названий дорог и поселков, болот и лесов, мелких рек и крупных деревень. Не помнил номера частей, которые воевали на левом фланге от него или на правом. Не помнил, а может, не знал, потому что был Алексей Богданов рядовой боец от первого дня до последнего, потому что перед ним была война и шел он по этой войне пешком: в сапогах – тридцать девятый, в гимнастерке – сорок шестой.
Эх, взять бы ему в школе карту Европы, посмотреть ее хорошенько, заучить бы для журналистов и школьников (они любят, чтоб бойко) географию фронтовых дорог и рассказывать потом о своем геройстве с названиями. Но… То пойдет он на болото на зиму собрать клюкву, то старуха пошлет грибов наломать или за морошкой, то снег от окон надо отгрести, да и в баню на берегу Онеги (парилка хорошая) тоже не грех сбегать. Вот и выходит, что недосуг. А хоть бы и досуг: вы видели шрифт на картах? Разве ухватить его глазом в семьдесят четыре-то года? А хоть бы и ухватить: разве поймешь, что там в зеленых и коричневых ее разводах, когда географию эту самую представлял Алексей Богданов лишь на расстоянии винтовочного выстрела…
И если честно, журналисты и пионеры бывали у него нечасто, потому что не видели особого геройства в том, что, уйдя в возрасте сорока одного года в июле сорок первого на войну, воевал, как от него требовалось, до самого ее последнего дня неизвестный солдат. Только живой. Но вины Богданова нет в том, что смерть его миновала.
Воевал он исправно. Когда надо было стрелять – стрелял, когда ползти на проволоку – полз, когда брести по грудь в ледяной воде – брел, и под снегом лежал, и гранаты бросал, и из окружения выходил, и из лазарета в бой шел, а когда выдавали сто граммов – пил. Он уцелел, и теперь мы, отодвинутые от войны и воспитанные на выдающихся ее примерах, воспринимаем рядового Алексея Богданова историческим фоном для событий более значительных, чем пехотная атака в безымянном поле, и подвигов более ярких, чем захват вражеских окопов, залитых водой.
А кто знает, может, погибни Богданов в неравном бою с фашистами и найди мы через годы его документы в матери сырой земле, фронтовой путь рядового показался бы нам теперь из ряда вон выходящим, и мы искренне наградили бы его нашим вниманием. Посмертно. Потому что оборвавшуюся жизнь легче заметить, чем жизнь продолжающуюся.
Но слава богу, Богданова смерть миновала.
Я познакомился с ним случайно. Чистым маем в Севастополе, на 30-летии освобождения города. Махонький, в плюшевой кепке, в кителе с чужого плеча и с четырьмя солдатскими медалями на груди, стоял он на залитой солнцем улице города, который освобождал в сорок четвертом, но впервые увидел сегодня. А рядом с ним стояли люди, как в латы, закованные в ордена, старше его по воинским званиям и послевоенным должностям, но объединенные с ним единственной наградой, которую они все заслужили сообща, – майским днем в сорок пятом.
Война со всеми ее ужасами и подвигами жила в них рваными обрывками фраз о мелочах и фактах, которые нам кажутся вовсе уж незначительными, хотя эти мелочи и были их жизнью, от которой зависела наша.
А потом, осенью, я поехал в Каргополь, маленький тихий городок на Онеге, в гости к Алексею Васильевичу Богданову. Мы рассматривали фотографии его, его детей и групповые, когда после войны он впервые поехал в санаторий в Прибалтике, куда «до революции, случалось, брал путевку и ездил отдыхать царь». И вспоминал он, что помнил о войне.
1 июля сорок первого года был Богданову сорок один год, и он косил траву, хоть и был лесорубом. Сенокос есть сенокос. Повестку принесли на луг, и на следующий день он отбыл в Архангельск, где записали его в полк, который скоро погрузили на пароход и повезли по Баренцеву морю. Там, в Баренцевом море, охранял Богданов от врага остров. А потом опять погрузили на пароход, правда, другой, и снова морем повезли. «Глядим – пристань, город Кемь».
Вагоны подали, валенки выдали вместо обмоток, и на 28-м километре (28-й – это он помнит, а как дорогу зовут – забыл) принял первый бой. Потом воевал он против белофинна, его окружали, а он выходил, его убивали – ан только ранить получалось. И снова в бой. И снова. А морозы были лютые, и по морозу воевал он в первый раз.
Что помнит Богданов про первую зиму войны? Что баню обещали топить, да не вытопили, а с передовой не уйти («некому менять нас»), что замерзали затворы из тепла вынесенных винтовок («ну так мы оправлялись на затворы и стреляли по врагу»), что ранило его, и в другой раз ранило, и снова он вернулся на передовую («не улежишь-то»), и что воевал он на Севере эту зиму и еще одну.
Ну а между этими событиями помнит Богданов, что были бои. Ночью, днем, в дождь и в сушь, и в обед, и в ужин.
А потом уже что? Не засиживаться ведь на Севере! И пошел рядовой воевать на Юг. Путь его пролег рядом с Москвой. Но Москвы он не видел, потому что, хоть и остановились в маленьком городишке неподалеку, разве время для экскурсий – война? Надел солдат чистую гимнастерку – и снова на фронт.
Не знал он, что рядом, под другим городишком у Москвы, уже год лежит в земле сын его Коля, оборонявший столицу. А хоть и знал бы, все равно могилы не увидел: где найдешь? Да и надо идти за Харьков драться.
Но Харькова не увидел рядовой.
Река Донец еще стояла. По льду ее перешли и заняли позицию под городом. За спиной – река, на горе – фашист. А тут весна. Донец разлился: ни края, ни берега. Враг и нажал… Ну ничего. И выжил, и из боя с честью вышел. Правда, под Изюмом контузило его, но к моменту, когда полк маршем выступил в Крым, Богданов был в строю.
Шли – не гуляли. «С Сивашов ветер – всем вода по пояс, мне по грудь, от нас ветер – хорошо: по колено». Позицию заняли километрах в тридцати от Севастополя. Окопались. Лежал Богданов, часто в сторону города смотрел, но какой он, не представлял и не знал, что там уже год лежит в земле другой сын его – Миша, оборонявший Севастополь.
Май наступил, и поднялся в атаку рядовой стрелок Алексей Богданов освобождать славный город. И освободил-таки.
Но не увидел Севастополя Богданов. Потому что салют на Графской пристани устроили девятого, а ранен он был седьмого мая.
Отлежался солдат и прибыл в город Херсон, месторасположенный на реке Днепр. Это был первый после Архангельска город за три года его войны. И запомнил он в этом городе строй, и себя в конце, и «покупателей» из других частей, которые набирали из бывших раненых себе пополнение: танкисты – к танкистам, артиллеристы – к артиллеристам, а он, понятно, в пехоту. Ведет его старшина из 82-й гвардейской, и вдруг слышит он: «Богданов, да мы тебя живым не считали», – и снова оказался он в своем 993-м полку, в котором воевал всю войну…
И вместе с этим полком пошел рядовой Богданов освобождать Польшу, Прибалтику и Восточную Пруссию. И, как вы знаете, освободил.
День Победы праздновал в Кёнигсберге, том, что у Балтийского моря. «Водкой угощали и закуской».
12 мая повезли в тылы. 18 мая сдали оружие. А в августе, как кончилась мировая война, поехал рядовой солдат Алексей Васильевич Богданов домой в Каргополь. Да не знал он, что тот дом за войну остался без детей. Только жена Ульяна дождалась его с фронта. Одна. Было ему в сорок пятом – сорок пять, и детей они уже не нажили. Самое главное в жизни прошло. От войны осталось у него впечатление, что воевал он исправно, как поле пахал, и что наград сколь надо – четыре медали. Медали эти он надевал редко, потому что считал: теперь их у многих довольно, и уж не разберешь, верит тебе население, что ты их под пулями заслужил, или считает – за выслугу годов. И еще не надевал он медали, потому что думал: ушло военное время и надобности напоминать о нем нет. Хотя, конечно, в праздник бывал при параде и, сидя вдвоем с Ульяной за столом, пил красное вино, которое любил.
Ну вот, теперь остается рассказать, как я его снимал на карточку. В том черном кителе с чужого плеча, со всеми четырьмя медалями, в плюшевой кепке, галифе и сапогах, шел он, отвечая на вопросы и приветствия, по деревянным тротуарам Каргополя рядом со мной и гордился. А гордиться в этой ситуации надо бы только мне да юным жителям города, которые, впрочем, отнеслись к нашим съемкам с симпатией и одобрением. Один юный парничок смотался куда-то на велосипеде и привез букет осенних цветов, с которыми посоветовал мне сфотографировать рядового Богданова, чтоб на карточке получилось хорошо.
А потом мы, перед тем как распрощаться, сидели с Алексеем Васильевичем в маленькой комнате на Октябрьском проспекте в городе Каргополе и загибали пальцы, считая бывших у него детей.
– Николай – первый. Тот сразу. Другой Николай. Миша, Маша, Валя, Рая – эти тоже в войну. Потом Клава, Вася, Алеша, Александр… Сколь записал? Девять?
– Десять.
– Еще одного потеряли…
– Хватит, хватит, – тихо говорит баба Ульяна, глядя в окно, где куда-то идут чьи-то ноги. – Правда… Зоя была еще у меня…
– Что-то девок много… Она и сама забыла всё. А вам-то чего помнить? Всё быльем поросло…
– Хватит, хватит…