Kitobni o'qish: «Анатолий Папанов. Холодное лето последнего года»
Серия «Театральный Олимп»
© Юрий И. Крылов, текст, составление, 2017
© Оформление. ООО «Издательство АСТ», 2017
* * *
Не должно быть «прочитанной книгой»…
Эта книга подготовлена на основе статей и интервью Анатолия Дмитриевича Папанова. Составить ее было не совсем просто, и вовсе не по причине скудости материала. Напротив, артист дал множество интервью, часто не считаясь с собственной занятостью и усталостью, чему удивлялись сами журналисты. Причем издания, где опубликованы беседы с Папановым, порой очень далеки от театра – это и спортивные, и узкоспециальные, и разнообразные местные газеты… Такая безотказность продиктована уважением к чужому времени и чужой работе, потому что свою профессию Папанов уважал бесконечно.
Сложность в другом: во всем том, о чем рассказывал сам Анатолий Дмитриевич, почти отсутствует то, что составляет основу большинства мемуаров и воспоминаний, – личное. Да и едва ли то, что он считал нужным рассказать о самом себе, своей семье и своих близких, о своих интересах и привязанностях, заинтересует любителя подробностей жизни знаменитостей. Скрывать ему было нечего – Папанов прожил достойную, честную жизнь. Но сам он в одном из интервью сказал, что артист вне сцены или экрана не должен быть прочитанной книгой для зрителя, а уж выставлять напоказ свою личную жизнь и вовсе не годится… Что ж, будем считаться с его позицией – она заслуживает уважения.
В Папанове не было ничего от знаменитого артиста. Будучи очень известным и узнаваемым, он тяготился своей известностью и чуждался всего, что могло ее подчеркнуть. Скрывался за темными очками и невзрачной одеждой. Не было в нем ничего показного. Александр Прошкин, режиссер фильма «Холодное лето пятьдесят третьего», вспоминал, что Папанов, в отличие от других людей, не афишировал свою интеллигентность, и сквозь наружную его простоватость вдруг прорывалась то цитата из Тютчева, то еще что-либо подобное. Сам стеснительный и деликатный, он не терпел, когда лезли к нему в душу, и отгораживался от этого. Всерьез же много, подробно и увлеченно он говорил об одном – о профессии, о работе, об искусстве. О дорогих для него людях, встреченных им в разные времена. И в этом разговоре можно очень многое узнать и о самом Анатолии Дмитриевиче Папанове, о его взглядах, пристрастиях, принципах, о его непростом жизненном пути. Там, где это нужно, мы будем сопровождать рассказ необходимыми комментариями, ссылаться на литературные источники, а также предоставлять слово близким артиста (в первую очередь – его супруге, Надежде Юрьевне Каратаевой), его друзьям и коллегам.
Мама – дорогое, сокровенное, святое
Я прожил долгую жизнь, многое повидал, за плечами война, сорок лет работы на сцене, в кино, встречи с интересными людьми… Словом, не могу пожаловаться на отсутствие ярких впечатлений и запоминающихся событий. Журналисты, да и некоторые зрители, часто спрашивают: «А что в вашей жизни было самое-самое?» Я отвечаю: «Мама». Но так как вопрос этот обычно задается в череде других вопросов, – к примеру, между: «Каковы ваши дальнейшие творческие планы?» и «Ждать ли продолжения серии „Ну, погоди“?» – то и мое ответное слово скромно теряется в ворохе других. К сожалению. Потому что хоть и простое это слово, всем известное, но у всякого человека так много за ним стоит.
Мама… Первое слово, которое человек произносит, вступая в жизнь, и последнее, которое он шепчет немеющими губами, уходя из нее. Все самое сокровенное, дорогое, святое заключено для нас в этом слове. Я как-то спросил одного нашего известного спортсмена: когда тебе приходится выступать в международных соревнованиях и вокруг тебя спортсмены из других стран перед ответственным стартом молятся, крестятся на счастье, о чем ты думаешь в эти мгновения? Он ответил: «Я шепчу про себя: „Мамочка, помоги мне“». Я не удивился, потому что сам на войне, в самые страшные, решающие минуты, тоже шептал эти слова. А самые частые воспоминания, которые согревали меня в ту тяжелую пору, – о детстве, о доме, о Москве. Закроешь глаза – и вновь окажешься в знакомой восемнадцатиметровой комнатке, увидишь мать, отца, сестренку, и оживает душа, и будто вливается в тебя новая сила.
Отец мой был военным человеком, это накладывало отпечаток на его характер. А мама… Мама всегда была для меня близким человеком, утешала и поддерживала в трудную минуту. Ей я отчасти обязан и благополучием в моей семье. Она умела принять сторону моей жены (и была права), помогала понять мои ошибки…
Я вырос в Москве, в том районе, где сейчас станция метро «Спортивная», а моя улица – Малые Кочки – теперь называется улицей Генерала Доватора. И дом моего детства на месте стоит, время его пощадило. Прохожу, бывает, этой улицей, посмотрю на знакомое окно, и кажется мне, будто зовет меня оттуда мамин голос: «То-оля!..» И встрепенется что-то в душе…
Мое место в этом списке
Помню, уже спустя годы после войны бродил я по весеннему редкому лесу и вдруг увидел серый цементный конус с красной звездой и со столбцом фамилий на металлической табличке. Агапов, Дадимян, Мешков… Я читал фамилии незнакомых мне людей, а когда дошел до начинающихся на букву «П», подумал, что мое место в этом списке было бы здесь. Деловито так подумал, просто. Такой реальной представлялась мне смерть в окопах той страшной войны, так часто дышала она мне прямо в лицо.
В армию меня призвали в 1940 году. Служба моя началась в Саратове, затем перевели в Оренбург. Там и застало меня известие о начале войны. Короткая подготовка – и на фронт. А возраст – всего девятнадцать.
В июле нас сформировали и направили на 2-й Юго-Западный фронт – харьковское направление. Прибыли оборонять небольшой городок. По виду тех, кто уже воевал, было ясно – тут жарко. Окопались. Силища на нас шла – не сосчитать. Почти вся дивизия полегла, от нашего взвода человек шесть или восемь в живых осталось.
Основную тяжесть войны несла пехота. Мина, которая танку рвет гусеницу, пехотинцу отрывает ноги. Марш-бросок на лафете – одно, а на своих двоих, да еще по колено, а то и по уши в грязи – другое. Пули бессильны перед броней, но вся броня пехотинца – гимнастерка. Сами понятия фронта и тыла относительны. Если пули противника доставали нас на излете и вязли в шинели, не задевая тела, – мы, пехота, уже считали себя в тылу.
Я помню свой первый бой, в котором из нас, сорока двух человек, осталось в живых четырнадцать. Я ясно вижу, как падал, убитый наповал, мой друг Алик Рафаевич. Он учился во ВГИКе, хотел стать кинооператором, но не стал. Мы бежали недалеко друг от друга и перекликались – проверяли, живы ли. И вдруг:
– То-о-оли-ик!
Обернулся. Алик падает.
Рядом кто-то кричал:
– Чего уставился? Беги со всеми, а то и самому достанется, если на месте-то.
Я бежал, не помня себя, а в голове стучало: нет Алика, нет Алика. Помню эту первую потерю, как сейчас.
Из оставшихся в живых сформировали новый полк – и в те же места. Грохот такой стоял, что порой сам себя не слышал.
А однажды утром была абсолютная тишина, и в ней неожиданно:
– Ку-ка-ре-ку-у!..
Петух какой-то по старой привычке начинал день. Было удивительно, как только он выжил в этом огне. Значит, жизнь продолжается.
А тишину разорвал рев танков. И снова бой. И снова нас с кем-то соединили, и снова – огненная коловерть. Командиром нашего взвода назначили совсем молоденького, только что из военшколы, лейтенанта. Еще вчера он отдавал команды высоким, от юношеского смущения срывающимся голосом, а сегодня я увидел его лежащим с запрокинутой головой и остановившимся взглядом Я видел, как люди возвращались из боя совершенно неузнаваемыми. Видел, как седели за одну ночь. Раньше я думал, что это просто литературный прием, оказалось – нет. Это прием войны…
Но там же я видел и познал другое. Огромную силу духа, предельную самоотверженность, великую солдатскую дружбу. Человек испытывался по самому большому счету, шел жесточайший отбор, и для фронтовика немыслимо было не поделиться с товарищем последним куском, последним куревом. Может быть, это мелочи, но как передать то святое чувство братства – не знаю, ведь я актер, а не писатель, мне легче показать, чем сказать.
Говорят, человек ко всему привыкает. Я не уверен в этом. Привыкнуть к ежедневным потерям я так и не смог. И время не смягчает все это в памяти.
…Мы все очень надеялись на тот бой. Верили, что сможем выполнить приказ командования: продвинуться в харьковском направлении на пять километров и закрепиться на занятых рубежах. Мороз стоял лютый. Перед атакой зашли в блиндаж погреться.
Вдруг – взрыв! И дальше – ничего не помню… Очнулся в госпитале. Три ранения, контузия. Уже в госпитале узнал, что все, кто был рядом, убиты. Мы были засыпаны землей. Подоспевшие солдаты нас отрыли.
В госпитале меня оперировали, вытащили осколок, а потом отправили санпоездом в другой госпиталь, находившийся в дагестанском городе Буйнакске. Ехали долго, дней десять, и в пути мне было очень плохо, тяжело. Ухаживал за мной, помогая санитарам, молодой солдат (из легкораненых, как он говорил), совсем почти мальчишка. Прибыли к месту назначения, и в общей суматохе я потерял его из виду и очень грустил, потому что привык к этому доброму и улыбчивому пареньку. Когда стал ходить, неожиданно встретил его в коридоре госпиталя. Увидел и… мурашки по телу побежали: «легкораненый» был без ноги.
Когда меня спрашивают, что мне больше всего запомнилось на войне, я неизменно отвечаю: «Люди».
Есть страшная статистика: из каждой сотни ребят моего поколения, ушедших на фронт, домой возвратились лишь трое. Я так ясно помню тех, кто не вернулся, и для меня слова «за того парня» звучат уж никак не отвлеченно.
Однажды в телепередаче я рассказал об Алике Рафаевиче, и ко мне пошли письма: однофамильцы Алика спрашивали о своих пропавших родственниках. А однажды пришла женщина, и я сказал: «Вы мама Алика», – ошибиться было невозможно, одно лицо. Мы переписываемся до сих пор.
В другой раз, выступая в Орехово-Зуеве, я рассказал о своем друге Александрове – был у нас такой веселый бесшабашный солдат, этакий стиляга – он фасонисто подворачивал голенище валенка, и вот по этому подвернутому валенку, торчащему из сугроба, я его однажды и узнал. Откопали – и правда он. А после выступления за кулисы пришел парнишка: «Это, наверное, был мой папа». Смотрю – лицо, походка, все похоже.
После ранения на фронт я вернуться уже не смог. Меня комиссовали подчистую, никакие мои просьбы и протесты не помогли – комиссия признала меня негодным к воинской службе. И я решил поступать в театральный институт. В этом был своего рода вызов врагу: инвалид, пригодный разве что для работы вахтера (я действительно побывал на такой работе), будет артистом. И здесь война вновь страшно напомнила о себе – требовались парни, а их не было… Так что те слезы в фильме «Белорусский вокзал», в квартирке бывшей медсестры, вовсе не кинематографические.
В. Плучек: «Еще при жизни Анатолия Дмитриевича Папанова я отметил, что люди, хотя бы мало-мальски его знавшие, говоря о нем, начинали не столько с его актерских качеств, сколько с человеческих. Это было следствием того, что Папанов – даровитая натура, наделенная прежде всего человеческой одаренностью: парадоксальными свойствами характера, редкостным юмором, самобытностью выражения мыслей и чувств, незаемным и ни с кого не скопированным мировоззрением. У него было свое, независимое ощущение жизни, идущее от трудной биографии, тяжелой и далеко не устроенной в бытовом отношении вплоть до позднего благополучия большого артиста. Он хлебнул лиха, видел войну, испытал на себе трудную долю инвалида. Для примитивной натуры хватило бы и половины пережитого Папановым, чтобы сломаться и погаснуть. Человеческая одаренность помогла ему вынести из сложного жизненного пути прежде всего стереоскопичность видений. На сцене он не делал ничего упрощенного и примитивного. Каждая роль была пронизана недюжинной индивидуальностью артиста».
Лично я не стал бы называть войну школой. Пусть лучше человек учится в других учебных заведениях. Но все же там мы научились ценить Жизнь – не только свою, а ту, что с большой буквы. Все остальное уже не так важно…