Kitobni o'qish: «Люди как реки»

Shrift:

Люди, как реки: вода во всех одинакая и везде одна и та же, но каждая река бывает то узкая, то быстрая, то широкая, то тихая, то чистая, то холодная, то мутная, то теплая. Так и люди.



«Не чувствуешь любви к людям, сиди смирно, – думал Нехлюдов, обращаясь к себе, – занимайся собой, вещами, чем хочешь, но только не людьми».

Л. Н. Толстой

1

Тишина первого сентябрьского утра раскололась в спальне Вересовых суматошным скрежетом старого будильника.

Юрий Андреевич шевельнулся было, но затих, лишь рука неуверенно потянулась к надрывающейся жестянке, заученно-ловко нащупала рычажок, уняла настырный, ускользающий из-под пальцев молоточек. Вернулась тишина, уже непригодная для сна. Он открыл глаза.

В спальне полумрак – на ночь тяжелые шторы плотно задернуты, и все же плоский лучик невысокого еще солнца сочится в комнату, яркой отвесной полоской высвечивая стену и, ломаясь у плинтуса, иссякает на янтарном паркете пола.

«Утро доброе, – подумал Юрий Андреевич, вспомнив, что накануне было пасмурно, то и дело срывался дождь, а к ночи и вовсе полил. – Значит, дождь, излившись, перестал ночью, земля омыта, свежо… Встретить бы такое утро в лесу…»

«О лесе не мечтай, – возразил он себе, отходя ото сна. – Уж если за долгое лето не пришлось побывать в лесу, теперь и вовсе рассчитывать не на что. Вольная жизнь без будильника отошла – два месяца отпуска пролетели как один день… Впереди бесконечные десять месяцев бега с короткими передышками – воскресеньями. Покатился третий учебный год, я так ждал его».

«Удивительно, но чем больше у нас времени, – продолжал он думать, – тем меньше мы ценим его и тем быстрее оно уходит. Нам невдомек, что вместе с ним уходит жизнь. Вот и теперь я лежу, не сплю, не бодрствую, мне бы подняться, помахать руками, поприседать, чтобы скорее забегала кровь, застоявшаяся за ночь. Однако же мне не встается. И не по лени, нет, и не потому, что не выспался, тоже нет. Мне оттого не встается, что все еще длится мир в душе, а как же мне хочется мира…»

Он катнул голову по подушке влево и встретился с настороженным взглядом жены. Удивился мирному выражению ее лица – непривычно.

«Она со сна такая – расслабленная, – думал Юрий Андреевич, и нежность с готовностью шевельнулась в нем, пресекла дыхание. – Как же хорошо было бы, если бы у нее всегда было такое лицо – умиротворенное…»

– Привет, – сказала Лариса с задорным вызовом, как говорила, когда была в добром расположении духа, и улыбнулась.

– Привет, – ответил он в тон ей и тотчас же вспомнил, что накануне они повздорили. Не вспомнить было, из-за чего, но шум был порядочный…

– Как спалось? – спросила она все еще дружелюбно.

– Отлично, – ответил он уж и вовсе весело, опасаясь спугнуть ее хорошее настроение. – А ты как спала?

– Как всегда, замечательно.

И уже другое лицо перед ним, другие глаза и другая улыбка – немирные.

«Проснулась, – подумал Юрий Андреевич уныло, – и немедленно перебросила мостик из вечера в утро – вспомнила. Теперь примется жить энергично, решительно».

И стоило так подумать, как с готовностью, к которой никак не привыкнуть, тронулось в нем раздражение.

– Что же не встаешь? – спросила Лариса.

– Я совсем не хочу вставать.

– И ты самый несчастный человек на свете, – подхватила она с недобрым смешком, задираясь.

– Этого я не говорил, – сдержанно возразил он.

– Но подумал, – сказала она и прислушалась – звонкий утренний голосок Алены донесся из соседней комнаты.

– Мама!

Лариса сорвалась с постели, босиком побежала к двери.

«Что же такое сталось с нею, – думал Юрий Андреевич, продолжая лежать, – что сталось с нами? И чем объяснить преграду, вдруг разделившую без надежды – ни обойти, ни разрушить. Не потому ли как избавления ждешь, что жизнь твоя, однажды опомнившись, по собственной воле откатится вспять – к неозабоченному счастливому времени первой близости, в золотой век, когда все еще только начинало быть…».

«Чепуха! – с горячностью возразил Юрий Андреевич самому себе. – В нас годами зрело взаимное раздражение – крепло. Мы копили его по крохам, как копят добро».

«Все же лучше остановись, – приказал он себе, – подумай. Смирись с тем, что твоя жизнь давно миновала состояние равновесия. Отыщи причину, постарайся устранить ее. Тогда, возможно, вернется покой, и сон перестанет быть последним прибежищем… Иначе сколько ты так протянешь?»

Он сел в кровати, спустил ноги на пол, холод паркета взбодрил.

«Чтобы быть счастливым, пойми, отчего ты несчастлив, – холодно, отвлеченно объяснил он себе. – И все, что делает тебя несчастным, отсеки как ненужное. Будет больно, ты от боли закорчишься, хотя внешне останешься невозмутим, ты умеешь держать себя в руках. Но помни, что это сечение коснется не только тебя, оно заденет других людей, оно заденет Алену – это главное, чего боишься ты».

Он одевался неспешно, времени было достаточно – даже хватит на чашку чая. Но прежде нужно к Алене.

Вышел в коридор, задержался у двери в комнату дочери, прислушался.

– Поспи еще немножко, – слышал он ласковый птичий голосок Ларисы, каким говорила она по утрам с Аленой. – Еще рано вставать, вот и глазки спят…

– И не спят глазки, проснулись, – терпеливо убеждала Алена глуховатым со сна голосом. – Ножки тоже проснулись, вот смотри, и ручки… Я в садик хочу. И так всю дорогу опаздываю.

– Тогда одевайся, – разрешила Лариса, – да побыстрее.

Юрий Андреевич приотворил дверь.

– Папа! – крикнула Алена, вскочила в кровати, ухватившись за спинку, запрыгала, засмеялась. – Ты мне как раз и нужен. Заходи, будешь ранним гостем…

2

Позавтракать Юрий Андреевич не успел – провозился с Аленой, помог умыться, натянуть колготки и платье. Вышел из дома, когда лишь удача могла спасти – придет трамвай вовремя, успеет, не придет – опоздает в первый же день учебного года.

«Лучше бы сразу пошел пешком, – думал он, озирая все прибывающую утреннюю толпу, – ведь недалеко, каких-то пятнадцать минут скорого шага. Нет, подавай тебе непременно транспорт. Ох уж эта расслабляющая привычка полусонных городских жителей: сэкономишь минуту-другую и радуешься, как дитя подарку».

Но трамвая все не было. Иные, не выдержав, потянулись на Большой проспект к другому транспорту, иные же, обосновавшись прочно, продолжали с привычным терпением ждать. Юрий Андреевич тоже решил дожидаться, и будь что будет.

Однако народ все более подавался в сторону – и закаленным отказывало терпение. Он уже проигрывал в уме окольный долгий маршрут движения к цели, но не успел. Старенький голубой «Запорожец» резко затормозил у ног, притершись к поребрику. Щелкнув замком, широко распахнулась дверца, из машины донесся знакомый голос Раскатова, сопровождаемый хриплым невеселым смешком:

– Непорядок, товарищ Вересов, так и опоздать недолго. Давай, падай в темпе! А то нагрянут славные стражи порядка, потом доказывай, что не верблюд.

Скрючившись в три погибели, Юрий Андреевич протиснулся внутрь, в непосильную тесноту, захлопнул за собою дверцу. Мотор натужно зачастил, машина ходко взяла с места.

– Лихач, – только и успел он выговорить, инерцией вдавленный в упругое, подавшееся назад кресло.

– А мы такие, – уж и вовсе невесело рассмеялся Раскатов. – Ближнего выручать – это же нынче первая заповедь, – продолжал он плотным голосом, в котором угадывалась сдерживаемая мощь, и вдруг пожаловался брюзгливо: – Однако ближние в знак благодарности ни мычат, ни телятся…

– Спасибо за выручку, – сказал Юрий Андреевич и подумал, что, пожалуй, лучше бы теперь стоять и стоять на остановке.

– А вот и благодарность – нате вам! – задумчиво произнес Раскатов. – Однако этой материей сыт не будешь.

– Видно, не я один сегодня плохо позавтракал, – попробовал пошутить Юрий Андреевич, но слова его повисли без ответа.

Раскатов молчал, напряженно вглядываясь вперед. Дорога была свободна, но он словно подозревал препятствия и изо всех сил крутил баранку, помогая себе корпусом. Машину бросало из стороны в сторону, что-то скрежетало внизу, ударяло в днище. Неожиданно Раскатов сбросил газ и откинулся в кресле. Машина побежала ровно.

– Слышал новости? – спросил он, едва разжимая губы. – Григорьев заявил об уходе. На этот раз официально.

– Такие заявления он делал дважды только на моей памяти, – сказал Юрий Андреевич. – Уверен, еще передумает…

– Теперь не передумает, – нетерпеливо перебил Раскатов.

– Откуда ты знаешь?

– Сорока на хвосте принесла. Не назвалась…

– И на его место? – спросил Юрий Андреевич и, не дождавшись ответа, продолжал, рассуждая: – Отыщется кто-нибудь подходящий или пришлют со стороны. Скорее всего. А как хорошо было бы, если бы свой человек, привычный, знающий ситуацию…

Он коротко глянул на Раскатова и сообразил по его напрягшемуся потускневшему лицу, что именно такой поворот Раскатову интересен.

«Невозможно представить, – подумал Юрий Андреевич, – что Раскатов захочет стать директором. Слишком не вяжется это желание, если оно на самом деле есть, с его презрительным отношением ко всякой власти. Неужели аппетит приходит во время еды?»

– Ты уж прости меня, Виктор Павлович, если что не так скажу. Только я понимаю, что ты тоже не отказался бы вместо Григорьева. – Лицо Раскатова, видимое в профиль, поскучнело. – Вообще-то мне все равно, кто будет директором. Но… помнится, ты рассуждал, будто в основании всякой власти обязательно унижение подданных, то есть, если попросту, зло, несвобода… А теперь?.. Что изменилось, Раскатов?

– По-нят-но, – по слогам произнес Раскатов, отрезая в несколько четких приемов все хорошее, что было меж ними. – Я действительно говорил нечто подобное, я и теперь так думаю. Но, пойми, приходит момент, когда общую тяжесть нужно просто взвалить на себя и, долго не рассуждая, элементарно тащить… – Он помолчал, и когда заговорил вновь, в его голосе объявилась та неслыханная убежденность и терпение прирожденного учителя, которым давно завидовал Вересов и которые безотказно действовали на самых безнадежных запущенных воспитанников. – Так нельзя, Юра, – все равно. Нужно все же чего-то хотеть. И прежде всего, чтобы в твоем доме установился порядок. Училище на серьезном спаде, с этим ты спорить не станешь, впереди единственная возможность: тяжкий подъем в гору. Причем приступать к нему нужно немедленно, чтобы не было поздно. Или непонятно излагаю?

– Знакомые слова, – отмахнулся Юрий Андреевич, заводясь. – Я слышу их часто и не только от тебя. Заговори с любым человеком, идущим навстречу или с последним алкашом у пивного ларька, не просыхающим никогда, услышишь то же. Разве не так членораздельно и другими словами. Причем, что уж и вовсе удивительно, произнесены они будут точно с той же интонацией, с которой произносишь их ты, – сдержанной, по-мужски скупой, с расчетом на понимание. Слышишь и начинаешь подозревать, что за душой у этих умудренных жизнью мужиков бездна прекрасных мыслей, что они, дай им волю, способны горы своротить. А я, наивный, слушаю вас и не верю. Ведь если каждый знает, как быть и что делать, отчего не делает? Отчего невозможное, на ваш взгляд, положение длится? Что вам мешает? Я два года в училище, а все наши разговоры неизменно сводятся к счастливым временам: было так, было этак, теперь не то… Но раз было, спрашиваю я себя, куда девалось? А если девалось, то по чьему злому умыслу? Не само же собой превратилось в дым, который унесло ветром?

– Куда девалось, спрашиваешь? Да размотали по мелочам. Кстати, уже на твоей памяти. Вдруг ударились в амбиции: или по-нашему, или никак. Не сошлись во мнениях о перечне специальностей, которые было предписано пересмотреть в соответствии с последними веяниями. В итоге испортили отношения с директором базового завода и проворонили щедрый источник благ – шефскую помощь, на которой держалось училище долгие годы. А это новое оборудование, летний ремонт помещений, отличный лагерь для младших мальчишек после первого года учебы. И всего-то готовили для него в год по пятнадцать сборщиков, токарей и сварщиков. Объяснили, что токари нам не по душе, от них много шуму, грязи, стружек, а уж о сварщиках и не заикайся – профессия допотопная, кто-то чрезмерно умный даже сказанул: отмирающая… Прянули на передовые позиции – в энтузиасты. Взялись готовить аж самих вычислителей, подумать только, слово-то какое мудреное, на самом же деле живых роботов при расчетных узлах в магазинах, которых все еще нет в природе. Подумать только – высокоинтеллектуальный труд. Наверху одобрили – такие же верхогляды. Набрали девчонок – по конкурсу, не как-нибудь, мозги запудрили – специальность, мол, сверхмодная. А где методика, где учебная техника, преподаватели, наконец? В результате недобрали монтажниц с десятилеткой, а это второй базовый завод, не менее важный, чем первый. Теперь все норовят в вычислители – повальное бедствие. Прежде мы как набор делали? Открывали училище в девять утра, а к двенадцати группы были укомплектованы. Причем родители в большинстве знали, какому мастеру производственного обучения поручают свое чадо. Теперь рыщем по школам, упрашиваем, сулим блага… Я счастливые времена очень даже видывал. Тогда ребят учили, а не выколачивали с их помощью приработок мастерам, премии начальству. Короче, я хочу жить, мне же твердят: прозябай. И тебе, между прочим, тоже, хотя ты делаешь вид, будто не понимаешь. Вот и вся разница между нами: то, что для меня копошение под уклон, для тебя сносная жизнь, которую только бы подправить чуточку и сойдет.

– Знаешь что, Виктор Павлович, отправляйся-ка ты в Главное управление, расскажи там все то, что говоришь мне.

– А ты знаешь, ведь я уже совершил эту глупость – отправился. Когда временно прикидывался большим начальником – исполнял обязанности зама. Взял и поехал поговорить, что называется, по душам. Что из этого вышло? Меня же самого, как нашкодившего щенка, носом в лужу: не суйся, мол, куда не следует. Раскудахтались: превышение полномочий, за спиной директора… Точно за спиной директора кончается советская власть и начинается его собственная. Тогда-то окончательно окрепло во мне убеждение, что каждый начальник не служит – в осаде сидит, уворачивается. И как огня боится перебежчиков из собственной стаи, которые виноваты тем, что слишком много знают и могут рассказать правду об истинном положении дел. Начальников множество, деятелей среди них не сыщешь. И это положение давно стало естественным – вот что не дает мне покоя.

– Почему это положение естественное? Мне кажется, напротив…

– По той же причине, по которой тебе все равно. – Раскатов помолчал и продолжал сильно, зло: – Как же все это надоело! И все же давай рассуждать. На место Григорьева придет другой человек. Он может оставить все, как было, – еще не худший вариант. А что как он примется гнуть свою линию и тебя к этой-то линии приспосабливать? Это может тебе не понравиться. Значит, конфликт? Я же говорю определенно: будет то-то и то-то. Я не раз говорил тебе, чего нам недостает, разве не так? И я думал тогда, что уж ты-то единомышленник. А теперь выходит… Несолидно, Юра. Понравится ли тебе, если директором будет Разов?

– Это исключено. Разов не специалист.

– В наше время специалистом быть совсем не обязательно, достаточно нос держать по ветру. И потом, можно окружить себя специалистами.

– Это верно, – согласился Юрий Андреевич.

– Мы не должны мириться с назначением Разова, – проговорил Раскатова жестко. – Не имеем права. Спросишь, станут ли с нами считаться? Отвечаю: не станут. Ты же видишь кругом, куда ни ткнись, кипит дележка благ. Каждый гребет к себе, расталкивая соперников, а заодно и зрителей. Это война, Юра. Победа в ней означает обеспеченное будущее, первый шаг вверх по лестнице успеха, и, конечно же, подтверждение собственного величия…

– Однако ты круто завариваешь, – сказал Юрий Андреевич, – но глядишь в корень. Что касается меня, я просто хочу работать в училище.

– Молодец, – буркнул Раскатов. – Не смею отговаривать, работай. Но ты сегодня явно не в форме. Потому этот разговор мы отложим. Об одном прошу: то, о чем мы с тобой толковали, пусть останется между нами.

– Пусть останется, – согласился Юрий Андреевич, осознав, что отныне он для Раскатова ничего ровным счетом не значит. Так, ничтожное препятствие на пути, которое, если помешает, достаточно столкнуть на обочину – и всего-то дел.

Машина ловко вкатила под арку во двор училища, визгнули тормоза, мотор, напоследок взревев, оборвался.

– Успели, – бодро сказал Раскатов, выбираясь на волю. – Минута в минуту. Вот что значит техника в руках цивилизованного человека.

3

Пробудился Коля с таким чувством, будто не спал вовсе, а ночь напролет проворочался на продавленной тахте, противно позванивающей пружинами. И все же сны ему снились: душная погоня и неотвратимая опасность позади. Проснувшись, он не помнил подробностей, лишь ощущение леденящего душу страха осталось из сна.

За завтраком мать спросила с шутливой ворчливостью, плохо скрывавшей тревогу:

– И чего все ворочался, места себе не находил? Случилось что?

Коля упрямо молчал. Мать оставила его в покое, и все же всхлипнула от подступивших с готовностью слез обиды.

Коля тупо жевал, не ощущая вкуса еды. Его вниманием завладела черная сковородка тяжелого чугунного литья, стоящая посредине стола на деревянной дощечке. Он представил себе, как схватив ее изо всех сил, сжимает удобную окатистую ручку – сковорода ему разом и щит, и оружие нападения, и, преодолевая страх, смело идет навстречу Бате. Тот отступает, бежит в панике… Дальше Коля не продолжает – зачем? Бате все равно некуда деться.

От этой воображаемой скорой победы и унижения врага ему легчает и даже становится жаль Батю. Однако жалость не живет долго, отходит, возвращается ненависть, неотступно преследующая, измучившая вконец.

Он усилился подавить мысли о Бате, не думать о нем и о том, что его ждет сегодня, – страшном и неотвратимом. Попытался не думать вовсе, точно так можно было уберечь себя.

Так поступал он, когда был мал и ждал трепки от матери за очередную проказу. Он делал так потому, что не хотел мысленно переживать наказание прежде, чем испытает его в действительности, ведь тогда выходило, что за одно и то же ему достанется дважды, что было несправедливо.

Однако не думать вовсе он не мог. Он напрягся, заставив себя думать о том, что видит на столе: о тарелке с тонко нарезанными ломтями круглого черного хлеба, о масленке с золотым ободком, полной желтого масла, о руке матери с набухшими синеватыми жилами, лежащей на столе, к которой тянуло прижаться, точно могла эта маленькая слабая рука защитить его от напастей и унижения, прибавить мужества, которого так недоставало ему.

Стоило подумать о мужестве, как в сознании вновь возникает Батя. Коля отчетливо видит его перекошенное злобой лицо, его кулачищи, которых он еще не пробовал и которые скоро вволю нагуляются по его лицу. Батя всегда бьет в лицо – приходилось видеть.

К вечеру привычного лица не останется, вместо него будет маска из синих ссадин и черной подсохшей крови. Мать узнает его не сразу. Нет, мать, конечно, узнает, даже не видя его лица, она безошибочно узнает его издали, хотя жалуется, что глаза сдают.

– Чаю налить? – слышит Коля сдержанный, но обиженный голос матери.

– Не надо.

Он поднимается из-за стола, выходит из комнаты – захотелось побыть одному. На кухне давно никого: соседи оттопали утренний свой хоровод и ушли на работу, а соседская баба Саня еще крепко спит.

«Поговорить бы с бабой Саней, – думает Коля. – Она поймет. Но обязательно расскажет матери. То, что случилось с ним, не шалости на кухне со спичками – это уголовное дело…»

И как только он произносит эти слова – точно с разбега наткнувшись на них, не остается желания говорить с бабой Саней.

Он принимается твердить на разные лады страшные слова, обкатанные долгим употреблением, думая оторопело, что теперь-то все его будущее удивительно просто сводится к одному: провинился, жди наказания. Не знаешь законов? Это не оправдание – наказание неизбежно.

Вспомнилась лекция о правонарушениях несовершеннолетних. Тогда его поразила неумолимая логика: совершил – получай. Ускользнуть не надейся. Позже он попытался объяснить Бате суть вновь обретенных понятий. Тот, неохотно проникаясь, смешно морщил узкий лоб от усилия понять. А поняв, обильно выругался по-черному в том смысле, что и здесь эти хреновы умники такого понапридумали, что нормальному пацану и податься некуда.

Стоило Коле вернуться памятью к Бате, как страшная его фигура, точно увеличенная тень, которую он не раз с удивлением и трепетом рассматривал рядом со своей жидкой неказистой тенью, почудилась ему в темном углу кухни, за столом и шкафчиком бабы Сани. Маленьким он любил забираться туда, прячась от матери, и, оказавшись там, медленно переживал страх. Все напряглось в нем, захотелось крикнуть, позвать на помощь, он почти и крикнул, но был это никакой не крик, а сухой через силу выдох.

И вновь отчетливо проявилось в сознании: расплата близка, неотвратима, от нее отделяет лишь тонкий просвет времени, который тает, и не заметишь, как скоро истает весь.

«Какой же ты все-таки трус, – укорил себя Коля, – нервишки ни к черту. Точно тебя вот-вот спросят, а ты не готов отвечать и понимаешь, что тебе крышка. Но то, что случится с тобой, еще не самое страшное. Страшное явится позже, когда все останется позади и придется жить дальше – продолжать отвечать за свои поступки».

Его бил озноб, он приотпустил челюсть – мелко застучали зубы, с готовностью подкатили слезы, защипало в носу, в глазах. Но он перемогся, стерпел, не дал слезам пролиться, метнулся в ванную, на полную мощность пустил струю ледяной воды, схватил воду пригоршней, плесканул в лицо, не соображая, что льет на пол, на только что выглаженную матерью рубаху, на брюки, сразу же пошедшие темными пятнами.

Вода взбодрила. Вытирая лицо, он напрягся весь, напружинил жидкое тощее тело в последней попытке выдавить из себя силы к сопротивлению, но не нашлось в нем сил даже просто стараться жить, а была готовность не жить вовсе, как было ему положено. И он согласился не жить.

«Все очень просто, – сказал он себе, – противиться силе глупо. С силой тебе не совладать, к тому же больно бывает не от самой силы – от сопротивления ей».

Он бежал вниз по лестнице, когда наверху стукнула дверь и звонкий голос матери, ослабленный расстоянием, нагнал его:

– Коленька, что же это?..

Дальше Коля не слышал, не посмел слушать, а тем более отвечать. Он летел вниз, прыгая через две ступеньки, и одна мысль билась в нем: только бы не споткнуться, не вывихнуть ногу, ведь тогда не придется встретить свою судьбу, свое несчастье.

18 750 s`om