Kitobni o'qish: «Обезьяна приходит за своим черепом»

Shrift:

Любови Ильиничне Крутиковой

с уважением и благодарностью

посвящает эту книгу автор



© Домбровский Ю. О., наследники

© Бондаренко А. Л., художественное оформление

© ООО “Издательство АСТ”

Пролог

Прежде чем приступить к подробному изложению всего того, что произошло со мной ровно пятнадцать лет назад, в дни оккупации, необходимо хотя бы в двух словах коснуться событий, побудивших меня взяться за перо. Но, во-первых, кто я такой? Меня зовут Ганс Мезонье, мне двадцать семь лет, два года тому назад я с медалью окончил Высшую школу юридических наук и до последней недели редактировал юридический отдел самой большой газеты нашего департамента. Формально редактором ее я состою и поныне – но об этом после. Каждый день в течение двух лет с двенадцати до четырех я сидел в кабинете, просматривая целые груды судебных фотографий, газетных вырезок, отчетов и полицейских протоколов, а раза три в месяц выступал с развернутыми статьями по тем или иным вопросам. Конечно, приходилось писать о всяком – мои милые соотечественники и современники падки на все необычайное и кровавое, все они любят загадочные преступления, невероятные убийства, взломы несгораемых шкафов, таинственные автомобили без номеров и фар и такие дела, как, скажем, отцеубийство или осквернение трупа, им только подавай.

Надо сказать, что на убийства нам везло. Не так давно было, например, такое: пятнадцатилетняя школьница через окно в сад застрелила отца, которого, кстати, очень любила. Застрелила она его ночью, когда он сидел за письменным столом, отослав спать всех домашних и нетерпеливо ожидая жену, отлучившуюся неизвестно куда и к кому, – впрочем, он и дочка отлично знали, куда и к кому, – выстрел был произведен именно из пистолета любовника матери, офицера криминальной полиции. После убийства девочка подбросила две неиспользованные гильзы в корзину с грязным бельем, разделась, легла спать и была разбужена только полицией, уводившей ее мать. Был громкий процесс. Любовника и мать казнили, дочку, наследницу всего состояния, отдали под опеку бабушки. И вот, выждав с полгода, девочка явилась с повинной в полицей-президиум и рассказала все. Это был сенсационный материал, и тираж нашей газеты в дни суда увеличился ровно вдвое. А девочка давала обширные интервью репортерам, фотографировалась и так и этак и раздавала автографы. Пришлось нанять специального человека, чтоб следить за всеми перипетиями процесса. Да и я не вылезал в те дни из суда ровно десять дней.

Еще лучше газета заработала на другом деле, облетевшем весь мир. В одной из великих держав, без всяких к тому доказательств, по оговору единственного свидетеля, к тому же самого арестованного и ждущего суда по этому же делу, присудили к смерти двух супругов. Они обвинялись в шпионаже, во-первых, в передаче секретнейших военных документов иностранной державе, во-вторых, в тайных связях с Восточной Европой, в-третьих, и именно последний пункт и освещал все дело, темное и бездоказательное до чрезвычайности. Было совершенно ясно, что обвинительный акт – вульгарнейшая полицейская фальшивка, а приговор – расправа правительственных верхов с неугодными людьми, которым вдруг почему-то перестали доверять. В эти дни мы печатали материал, поступающий со всех сторон, гонясь только за количеством строк. Так я работал в течение двух лет, и все это оборвалось сразу.

Вот как это случилось.

Несколько дней тому назад, возвращаясь из редакции, я зашел в почтовую контору, на адрес которой получаю свою корреспонденцию вот уже в течение добрых пяти лет. Когда я вошел, девушка, сидящая на выдаче корреспонденции, крикнула мне из окошечка:

– Писем для месье сегодня нет, а вот, кажется, бандероль! – И нагнулась к ящику с бандеролями.

В это время из соседней комнаты ее позвали. Она радостно сказала:

– Одну минуточку! – Бросила на стол все, что было у нее в руках, и улетела.

В почтовой конторе почти никого не было, только посредине комнаты, за столом, забрызганным чернилами, сидел кудлатый старик в очках, читал какую-то бумажку и крупным каллиграфическим почерком, букву за буквой, надписывал конверт. В это время я почувствовал затылком, что на меня смотрят. Я обернулся. Спиной ко мне стоял возле двери бородатый господин в кожаной желтой куртке, смотрел на расписание воздушной линии Гельсингфорс – Женева – Неаполь – Александрия и что-то выписывал в блокнот. Но тут возвратилась раскрасневшаяся, сияющая девушка, сказала весело и сконфуженно: “Извините”, – и сразу же подала мне мою бандероль. Я взял ее, хотел уже уходить и тут опять совершенно ясно, четко и остро почувствовал тот же взгляд. Я резко обернулся. Старик читал конверт, далеко отставив его от себя и бесшумно шевеля губами. Бородатый, в желтой куртке, кончив списывать, захлопнул книжку, сунул ее в карман и повернулся к двери. Я посмотрел на него сбоку, подумал о том, кто это, но, так ничего и не вспомнив, засунул бандероль в портфель и пошел к двери. И только я сделал два шага, как бородатый сразу же снова повернулся ко мне спиной. Очень трудно определить в таких случаях, почему и как тебе что-то западает в голову, но мне вдруг отчетливо и очень твердо подумалось, что этот человек следит за каждым моим движением, безусловно, меня знает и именно поэтому не хочет со мной встречаться. Повторяю – это была не мимолетная мысль, это была совершенно твердая, хотя и мгновенно созревшая, уверенность, хотя я и сам не знаю, как и откуда она запала мне в голову. И вот опять-таки странность: мало ли людей, чья честь не без упрека, а имя не без пятна, стали избегать своих знакомых после войны и арестов. Самое, по-видимому, разумное в таких случаях – сделать вид, что ты и сам не заметил негодяя, и пройти мимо. Так именно я всегда и поступал. Но на этот раз я прямо подошел к бородатому и встал с ним рядом; он сейчас же спокойно и очень естественно поднял руку в блестящей черной перчатке и стал тереть нос так, что почти все лицо оказалось закрытым. Так мы стояли плечом к плечу, смотрели на расписание и молчали. Это продолжалось, наверное, с полминуты, может быть, даже больше, потом бородатый, даже не поинтересовавшись, кто с ним стоит рядом, повернулся, спокойно обошел меня и направился к выходу. Но девушка в окошке, которая, очевидно, почему-то запомнила его, крикнула ему вдогонку:

– Месье Жослен, сегодня для вас кое-что есть!

И тут уж я чуть не схватил бородатого сзади за локоть. Жосленом звали одного из самых старых друзей моего отца. Я его уж не застал в живых – он погиб где-то на западе во время оккупации, – но имя его у нас произносилось чуть ли не каждый день: “Ах, что бы сказал Жослен, если бы он увидел это?”, “Ах, как жаль, что Жослен видел то-то, но не видел того-то…”

При крике из окошка бородатый замешкался, даже было приостановился на секунду, но сейчас же крикнул:

– Хорошо, хорошо, я сейчас зайду! – и выскочил на улицу.

Я кинулся за ним и увидел его всего. Нет, это, конечно, был не Жослен, столь хорошо известный мне по портрету, но ощущение у меня осталось такое, как будто при мгновенной вспышке молнии я узнал что-то очень мне близкое, страшно знакомое, но давным-давно позабытое. Так иногда, попадая в чужой город, человек вдруг вспоминает, что этот дом, никогда им не виданный, эту улицу, совершенно незнакомую, этого неизвестного человека, идущего ему навстречу, деревья, мост – одним словом, все, все он когда-то уже видел во сне или в раннем детстве, а может быть, и того еще раньше, до своего рождения.

Вот так было и со мной.

Неизвестный шел, не оборачиваясь, крупно и уверенно шагая, высокий, стройный, прямой, твердо засунув обе руки в карман своей куртки. На перекрестке стояло такси, и он поднял руку. Тут, видя, что он сейчас же уйдет и я никогда не узнаю и не вспомню, кто же он такой, я крикнул: “Месье, одну секундочку!” – и тогда он, уже не оглядываясь, прямо и открыто ринулся к машине.

Но в это время на шасси ее зажегся красный огонек – “занято”, и машина медленно тронулась с места. Теперь уйти от меня ему было уже невозможно – некуда. Мы стояли один против другого; третьим в этом отрезке улицы был только полицейский сержант в серой крылатке, стоящий на углу. Тогда, покоряясь необходимости, бородатый слегка дотронулся до шляпы и холодно спросил меня:

– Мы знакомы, месье?

И в то же мгновение я узнал его. Он сильно изменился, загорел, похудел, у него появилась густая, окладистая борода итальянского типа, очень смягчающая его длинное, хищное лицо с жестко выгнутыми линиями скул, всегда напоминавшими мне изгибы хирургического инструмента; мутноватые глаза, аккуратные, но мощные, как рога или крылья, брови, которые, хотя и срастались на переносице, но, как всегда, были аккуратно подбриты. Пока я говорил с ним и смотрел на него, он опять-таки очень прямо, все так же засунув руки в боковые карманы куртки, стоял передо мной и тоже смотрел мне в глаза. Для него это была безусловно очень решительная минута, и к его чести надо сказать, если он и был напуган или растерян, то и виду не показал. Я спросил его:

– Так вы стали уже Жосленом?

Мне хотелось, чтоб вопрос прозвучал резко и насмешливо, но голос мой прервался, дрогнул, и я спросил почти шепотом.

Он ответил спокойно и просто:

– Так мне удобнее получать почту до востребования.

Совершенно сбитый с толку, я молчал, а он сказал: – Но если вы имеете что-нибудь против этого, скажите.

Тут вдруг у меня мелькнула сумасшедшая мысль: вот он сейчас выхватит револьвер, выстрелит в меня в упор, да и юркнет в подъезд – ведь эти господа изучили все проходные дворы города. Я невольно схватился за карман. Тогда он повернул голову и крикнул:

– Господин сержант, будьте любезны, подойдите-ка сюда! – и спокойно вынул из кармана обе руки.

Полицейский, маленький, худощавый человек с чаплинскими усиками и землистым, впалым лицом, поправил кобуру и пошел к нам.

– В чем дело тут у вас, господа? – спросил он подозрительно. – О чем спор?

Не меняя положения, бородатый двумя пальцами дотронулся до шляпы.

– Вот, представляю: мой старый знакомый, известный журналист Ганс Мезонье (полицейский хмуро посмотрел на меня), он хотел бы проверить мою личность. Так пожалуйста. – Он полез в карман, вынул бумажник, раскрыл его, и я увидел целую кипу документов. – Пожалуйста, посмотрите, – повторил он ласково, подавая это все полицейскому.

Но тот не брал бумажника, а стоял и ждал объяснения. То, что у меня от волнения дрожат руки, а бородатый стоит совершенно спокойно, явно сбивало его с толку.

– Так что вам нужно от этого господина? – спросил он меня.

– Я хочу, – ответил я, – чтобы он объяснил, когда и почему он стал Жосленом.

– То есть, – усмехнулся бородатый, – я понимаю так, сержант: господин Мезонье именно и хочет объяснить вам, когда и почему я стал Жосленом.

Наступило секундное молчание. Сержант взял из рук бородатого бумажник и повернулся ко мне.

– А в чем все-таки дело? – спросил он недовольно. – Что вы имеете против этого господина?

– Да это же гестаповец, – сказал я. – Он был в нашем доме и убил моего отца.

Я еще и не договорил, как все мгновенно переменилось, полицейский словно вырос на голову. Четким, резким движением он сунул документы в карман и положил бородатому руку на плечо.

– Дойдемте до полицей-президиума, – сказал он коротко. – А ну, вперед!

И вытащил револьвер.

– Да нет, вы посмотрите сперва документы, – мягко и добродушно улыбнулся бородатый, не двигаясь с места. – Ведь вот же они у вас все в руках. Это одна минута, я никуда не денусь.

Полицейский вдруг быстрым, профессиональным движением дотронулся до карманов куртки бородатого, потом бегло провел по его брюкам; убедившись, что у него ничего нет, раскрыл бумажник и уткнулся в него, как в молитвенник.

– Как вы назвали этого гражданина? – спросил он, читая какой-то документ. – Жосленом?

– Его зовут Гарднер, – начал я. – Он…

Я остановился. Что тут говорить?! Какими словами мог бы я передать, как чернело обгорелое здание с выбитыми окнами и дверью, болтающейся на одной петле, как мертво хрустели под ногами перегоревшие стекла с неуловимым радужным отливом, какая была черная, сухая, жаркая, обгорелая проклятая земля в нашем саду и как страшно выглядели два трупа в нашем доме: один – отцовский, закрытый простыней, на диване, и другой – прямо на полу, маленький, скорченный, с размозженным черепом и разбросанными руками, в одной из которых так и закостенел, так и прирос к ладони, пока его не выломали силой, крошечный лиловый браунинг. Все это только на секунду блеснуло перед глазами и ушло опять, оставляя тупую боль и тяжесть в душе. Оцепенело я смотрел на бородатого и чувствовал, что слова у меня не идут из горла.

В это время полицейский негромко воскликнул:

– Ну, так, правильно: “Иоганн Гарднер, уроженец города Дрездена, рождения тысяча девятисотого года”. Вот, – он протянул мне паспорт Гарднера. – Значит, таки не Жослен, а Гарднер?

Я был так сбит с толку, что ничего не ответил.

– Ну, так что же вам нужно от этого господина? – спросил, помедлив, полицейский и, не дождавшись моего ответа, снова полез в бумажник. – Вот тут есть постановление Министерства юстиции о прекращении наказания Иоганна Гарднера ввиду того, что осужденный, – дальше он читал по бумаге, – “по состоянию здоровья неспособен к несению наказания и не будет способен к этому в дальнейшем”. А вот, – и он вытащил другую бумагу, – протокол медицинской комиссии, вот акт, ну и так далее. А по правде сказать, больным-то вы что-то совсем не выглядите! – сказал он вдруг зло и насмешливо. – Что же, интересно, у вас заболело? Сердце небось сдало? А? – Гарднер молчал. – У тех, кого вы расстреливали, тоже сдавало сердце, да тогда вы что-то внимания на это не обращали. Возьмите, пожалуйста, ваши документы. – Он сунул ему обратно бумажник и грубо спросил: – Так с сердцем, говорю, неполадки?

– Но вы же читали медицинское заключение, – вежливо улыбнулся Гарднер. Вообще он держался очень хорошо, не егозил, не забегал вперед, не улыбался, а просто стоял и давал объяснения.

– Медицинское заключение, – недоброжелательно сказал, как будто выругался, сержант и выхватил у него из рук бумажник. – Дайте-ка еще раз взгляну на это самое медицинское заключение. “Частые потери сознания, судорожные припадки эпилептического порядка, головные боли в области затылка и тошнота”. В области затылка! Это, наверное, при исполнении служебной обязанности вас и хватили по затылку?

Я даже вздрогнул. Так вот почему он оказался “неспособным” к несению наказания. Ганка спас его от петли – стрелял с десяти шагов в упор и все-таки не убил. Как бы не в силах наглядеться, я смотрел на каштановую бороду, серые спокойные глаза, а видел не это, а то, как пятнадцать лет назад его, обвисшего и окровавленного, выносила из кабинета топочущая, до смерти перепуганная охрана, а прямо перед столом, на ковре, в черной луже крови лежал маленький человек с размозженным черепом и браунингом в далеко откинутом, твердом и злобном кулачке.

– Поэтому вас и освободили? – спросил я ошалело. Полицейский вдруг внимательно посмотрел на меня, быстро сунул документы Гарднеру и приказал:

– Идите!

Гестаповец положил бумажник в карман и сказал нам обоим:

– Я сейчас зайду на почту, а вы тем временем подумайте. Я сейчас выйду.

И тут мной овладела такая бессильная злоба, так меня затрясло, что я не помню, как подскочил к нему и схватил его за воротник. Еще секунда – и я ему выбил бы челюсть, но он только слегка отвел голову и мягко, но сильно перехватил мою руку на лету.

– Какой же вы невыдержанный! – сказал он почти добродушно. – А ведь журналист. Разве кулаком что-нибудь докажешь? Почитайте-ка собственные фельетоны!

– Ну, вы лишнего-то тоже не болтайте! – обрезал его полицейский. – Какой еще кулак! Что никто вас не трогал, тому я свидетель.

– Да что вы, что вы, сержант! – любезно развел руками Гарднер. – Разве я заявляю претензии? До свидания! – Он пошел и остановился. – Но только два слова на прощание вам, дорогой господин Мезонье. Вы же юрист – вот я все время с большим удовольствием читаю ваши интереснейшие статьи, – так неужели же вам непонятно, что если меня десять лет тому назад судили и осудили, то это только потому, что какие-то очень уважаемые круги сочли, что им будет спокойнее, если я, вместо того чтобы гулять по Парижу и Берлину, буду сидеть за решеткой. И если меня освободили, то опять-таки потому, что эти же самые в высшей степени авторитетные и высокочтимые круги вдруг решили, что теперь для их безопасности и спокойствия нужно, чтоб я именно гулял по Берлину и Парижу, а не сидел за решеткой. Вот и все! До свидания!

Что мне оставалось делать? Он все понимал и знал. Знал, где я был, знал, что я сейчас делаю, кем работаю, я же про него не знал ровно ничего, даже что он такой же равноправный гражданин, как и я, и того не знал. Вот он повернулся к нам спиной и пошел к зданию почты, за письмами, которые получает на имя убитого им Жослена. Конечно, теперь он уже не постесняется их взять. Мы, я и сержант, как бы легализировали его. Мы связались с ним, чтобы его погубить, а он сразу же нам показал, что мы и гроша медного не стоим перед ним, так чего ж ему с нами стесняться?

Он ушел, и с минуту мы стояли оба молча.

– Вы уж очень расстроились из-за него, – сказал сержант, – вот даже побледнели. Значит, действительно насолил он вам, мерзавец.

Я промолчал.

– Но я вас понимаю, – продолжал он, понижая голос. – Я сам был в плену и знаю, какой там у них мед. Говорите, следователь гестапо?

– Нет, – сказал я, – начальник.

– Ай-ай-ай! – сержант пощелкал языком. – У него и взгляд-то волчий. И, значит, он и допрашивал кого-нибудь из ваших?

Я опять промолчал.

– Да, – сказал полицейский, смотря на дверь почты, – и вот смотрите, опять в своем полном праве, опять при деньгах и положении. – Он вздохнул. – Что делается, что делается на свете, и не поймешь даже что! Болен! – усмехнулся он. – Да таких больных бы…

Из почтовой конторы вышел Гарднер и, даже не взглянув на нас, ровным, неторопливым шагом пошел по улице. Дошел до перекрестка, поднял руку, остановил такси и сел в него. Полицейский смотрел ему вслед, пока машина не скрылась за поворотом, и вдруг повернулся ко мне.

– Слушайте, – крикнул он в страшном волнении, – а что если он нас обманул? Бумаги-то, может, поддельные, а? В одном кармане документ на Гарднера, а в другом – на Жослена… Постойте-ка, я… – И он сделал движение броситься к углу улицы, полицейскому телефону.

– Бросьте, – сказал я, удерживая его за руку. – Бросьте! Будьте спокойны, у него все в полном порядке. И фамилия, и служба. Это у нас все время что-то не так, а у него полный порядок.

Ночью этого же дня я сидел в своем кабинете и думал. Мне крепко запала в голову одна мысль, и я никак не мог отказаться от нее, как вдруг зазвонил телефон. Сняв трубку, я узнал голос моего шефа:

– Алло, Ганс! Что вы сейчас делаете?

То, что шеф позвонил мне так поздно, в двенадцать ночи, меня не особенно удивило. Старик любил меня и звонил мне в любые часы, как только ему была нужна справка. Но именно этот звонок меня насторожил. Ведь не далее как четыре часа назад мы расстались в редакции. Его куда-то вызвали, и я даже помню слова, которыми мы обменялись на прощание. Он спросил меня, готова ли у меня статья о прениях в парламенте. Дело шло о законе XIV века, который карал лиц, заглядывающих с улицы в чужие окна. Парень, которому впервые за четыреста лет предъявили такое странное обвинение, был осужден условно на две недели заключения, тем бы дело и кончилось, но левые газеты заговорили о судьях в пудреных париках, цепляющихся за порядки средневековья, и дело было перенесено во вторую инстанцию, а потом и в третью, то есть в Верховный суд. Наша газета тоже поместила обширную статью о законах арбалета и лука, действующих в век атомных двигателей. Тогда другая сторона, крайне правая, заметила: “Если вы так против всего старого, зачем же тогда цепляться за средневековую формулу: «Мой дом – моя крепость»? Почему и ее не сдать в архив как безнадежно устарелую и не отвечающую конкретным условиям современности? А то ведь повелось так: как обыск в редакции левой газеты или ночной арест, так поднимается крик на весь свет: «Помилуйте, нарушено право убежища!» Будьте уж логичны, господа ниспровергатели!” Мы ответили, и заварилась каша. Вот обо всем этом я и должен был написать ученую статью, сославшись на все узаконения, прецеденты и судебную практику. Именно об этом мы и говорили с шефом при последней встрече в редакции. Он спросил тогда: готова ли статья, и я ответил, что будет готова к утру. Он мне сказал: “Ну, я надеюсь на вас, Ганс. Тряхните их хорошенько, так, чтобы у них вся пудра с париков посыпалась”. Так мы и разошлись. И вот ночью он звонит мне опять и спрашивает не о том, готова ли заказанная статья, а что я делаю сейчас. Я ответил ему, что отдыхаю. Он засмеялся и воскликнул:

– И, конечно, не один?

Я сказал, что нет, один, да и всегда в это время я бываю один, – и тогда он быстро, даже как-то скороговоркой, сказал, что коли так, то он заедет ко мне на пять минут и хорошо бы, если бы в это время я был действительно один: надо поговорить. Я опять повторил, что я один, и, отложив рукопись, стал его ждать.

Он приехал ровно через пять минут – значит, был рядом, – и когда я увидел его, то понял, что не зря его тон был слишком легок и бегл, а смешок так продолжителен. Старик приехал с серьезным разговором. Однако, как бы то ни было, войдя в комнату, он сразу стал кривляться. Со слоновьей грацией пошутил насчет подушек, разбросанных по дивану (“Кто их разбросал? А не прячется ли кто-нибудь в соседней комнате?”), потом сказал, что он меня обязательно женит, – в мои годы у него уже был сын – и вдруг выпалил:

– А знаете, между прочим, Ганс, у меня был сейчас очень серьезный разговор о нашей газете.

Тут я даже усмехнулся – до того старик не умел хитрить – и спросил его напрямик:

– И обо мне что-нибудь такое?

Он страдальчески поморщился. Я сбивал его с толку, он не мог так, ему нужен был разбег, разгон, только в минуту открытых лобовых атак он становился груб и даже циничен – куда более циничен, чем это требовалось обстоятельствами разговора. Поэтому сейчас он сгоряча ответил мне:

– Нет, о вас ничего! – Но сейчас же спросил: – А ваша статья готова? Я могу ее посмотреть?

Я сказал, что еще нет, что только завтра утром она будет послана в типографию.

– А что, разве и о ней шла речь?

– Да нет, нет! – замахал он руками и быстро, смущенно зашагал по комнате. – Ух, как у вас душно! Разрешите, я открою форточку? – Он с минуту провозился у окна; а когда повернулся, то опять был уже ясным, благожелательным и спокойным. – Дело в том, что я хотел бы посмотреть эту статью до сдачи в типографию, – сказал он наконец любезно, но твердо. – Вы разрешите, конечно?

Тут я опять повел себя как-то не так, то есть попросту протянул ему рукопись. Он ждал от меня беспокойных вопросов, недоумений и недовольства, и то, что я так сразу взял да выложил ему рукопись, насторожило его опять. Он взял ее в руки, пробежал несколько первых строчек, уныло воскликнул: “Ну, великолепно!” – и, перегнув вдвое, спрятал в портфель. (Портфель этот стоит особого описания: он был для меня подлинным символом его хозяина – эдакая откормленная, разбухшая жаба величиной с большого кролика, и цвет-то у этой жабы был зловещий, какой-то жухлый, буро-желтый, в грязных пятнах и разводах.)

– Я вам отдам ее через три дня, – сказал старик. (Значит, понял я, посылка статьи утром в типографию отпадает.) – Мне она нужна для передовой. (Значит, понял я, передовую он пишет сам или передаст ее кому-нибудь, во всяком случае мне писать ее не дадут.) Надо, знаете ли, чтобы газета выработала какой-то общий взгляд на все эти столь умножившиеся, – он улыбнулся и сделал пышный жест рукой, – скандальные правовые эксцессы.

Ох, и как бы еще надо! Только об этом я и кричу все последние месяцы! В чем дело, в чем дело, господа хорошие, что случилось у нас в стране? Эти невероятные дела, беспричинные, казалось, самоубийства, эти осуждения по законам восьмивековой давности, наконец, то, что такие древние преступления, как убийство, похищение, изнасилование, “помолодели” до такой степени, что стали достоянием бойскаутов, – все эти трагические и комические Ватерлоо нашей цивилизации, имеют же они какую-то общую почву, из которой и растут, как поганки? Почему мы так захлебываемся, описывая их, и совершенно забываем о нем, о том перегное, который их и питает своими соками?

А старик щелкнул замочком, выпрямился на стуле и спросил:

– Но вы не согласны со мной, Ганс?

– Конечно, – ответил я, – конечно, согласен! Вы отлично сказали, что все это явления одного корня.

– Вот-вот, – просиял шеф, – я так и знал, что вы меня поддержите тоже. – (“Я тоже тебя поддержу! Ах ты, премудрая жаба!”) И вот как раз сегодня у меня был разговор об этом… – он замялся.

А я прямо спросил:

– Разговор о том, что я вас поддержу, шеф?

Он взмахнул руками и чуть не вскочил с места. Он терпеть не мог, чтобы его подчиненные чрезмерно забегали вперед и угадывали его мысли.

– Но при чем тут вы, при чем тут вы? – чуть не закричал он и схватился за грудь. – Ох, вот всегда так! При чем тут вы, Ганс? Я же говорю, что разговор шел не о сотрудниках газеты, а обо всей газете целиком. Ну, боком мы затронули и ваш отдел, конечно. (Тут я слегка улыбнулся, а он снова забеспокоился.) Но это же совершенно естественно, Ганс! Если речь идет о газете, то, значит, говорят и обо всех нас – ее работниках, не так ли? (Я кивнул головой, и он успокоился.) И знаете, некоторые претензии имеются, к сожалению, имеются. Часть их я сейчас же категорически отвел. Ну, насчет того, например, что мы печатаем уж что-то слишком много отзывов насчет казни этих двух несчастных. Тут я им прямо сказал: “Да, мы печатали эти отклики и будем печатать, и тут никто нам, конечно, не указ! Мы – свободная пресса, а не агенты правительства, прошу это помнить!” – С полминуты он благородно фыркал. – Но некоторую часть упреков пришлось все же признать. А что же делать? – он усмехнулся. – Надо же быть объективным. Один папа только непогрешим, да и то в этом кое-кто сомневается! А, Ганс?

Тут мы немного посмеялись оба, и я предложил:

– Если вы, шеф, не торопитесь, то я пойду закажу кофе.

Это для того, чтобы он посидел, подумал, как и в каком объеме ему высказать мне то, что он принес в своем портфеле, а то будет целый день сидеть и мяться, да и мне самому надлежало собраться с мыслями. Ведь предстоял один из самых решительных разговоров в моей жизни. Он, конечно, сейчас же ухватился за мое предложение и сказал, что с истинным удовольствием выпьет чашку, так как у него совсем пересохло горло. Когда я вернулся, он уже опять был благожелательный, улыбающийся, спокойный, положил мне на руку благостную белую ладонь и сказал ласково:

– Да, очень, очень хвалят ваши статьи. А некоторые из них считаются прямо-таки образцовыми.

Я взглянул на него почти с благодарностью. Как-никак, а все это давалось ему с трудом. Старику было искренне жаль расставаться со мной, но надо было идти ва-банк. И я спросил:

– Но ведь они сделали и кое-какие замечания? Они не во всем, наверное, согласны со мною?

Только я это сказал, а он приоткрыл рот, как я понял, что зря и спрашивал. Чем больше я буду выпытывать, тем больше он будет прятаться. И он мне в самом деле ответил, что нет, литературно и даже политически они во всем согласны со мной. Но…

– Но будьте же объективны, Ганс, есть и другая сторона вопроса. Вот вы ведете большой, важный отдел и – ничего не скажу – очень хорошо ведете, добросовестно, интересно, принципиально, с самым небольшим уклоном. Но смотрите – что получается в итоге! Каждая статья сама по себе настолько правильна, что ни одно слово не может быть оспорено. Но в течение года газета помещает по вашему отделу не одну, а около двухсот таких статей и фельетонов, которые вы заказываете лицам определенного направления и взгляда на вещи. Это не считая мелких заметок, подписей и хроники. И вот вся эта масса, взятая вместе, представляет из себя уже нечто совершенно иное – это кропотливый подбор фактов, пронизанных совершенно ясной тенденцией.

Я слушал и молчал, а он продолжал:

– Вот хотя бы взять отклики насчет казни этих несчастных. Я сказал тогда, что мы их помещаем и будем помещать, – это, конечно, не только наше право, но и прямая обязанность. Но ведь, друг мой, признаюсь, сказав так, я сейчас же подумал: да, но ведь наши отзывы – это все туфли с одной ноги. Все они хором клеймят и осуждают – только клеймят и осуждают! – но не осужденных, а осудивших, то есть не преступников, а правительство. Иными словами – мы предоставили нашу газету для огульного охаивания всей правовой системы нашего великого и великодушного друга, хорошенько даже не разобравшись, чем же эта система так нехороша и кому она так не понравилась. Ну ведь, знаете ли, это похоже уже не только на вмешательство во внутренние дела другой страны, но и на прямую идеологическую диверсию.

Я смотрел на него. Он говорил пока еще тихо и ласково, но так как лицо его уже слегка порозовело, а глаза поблескивали, я знал, что теперь он не остановится, не высказав всего.

– Так вот, – продолжал он, – я и подумал: “Полно, да правильно ли это? Кому это надо? На кого же мы работаем?” И, признаюсь, спросив себя так, я не нашел что ответить.

“Ничего ты не подумал, – понял я, – это все там тебе вбили в голову. Для этого и вызывали…”

Но сказал-то я совсем другое:

– А почему вы не ответили им, шеф, что не далее как в последнем номере мы поместили за полной подписью кряду целых пять писем, одобряющих приговор суда и казнь?

– Ну да, – ответил он грубовато, – мы их поместили, это так, конечно, но, дорогой мой Ганс, то, что вы поместили в газете, – давайте уж говорить прямо! – это не отклики, а выкрики. Да, да! Истерические выкрики каких-то пьяных молодчиков ку-клукс-клановского типа. И поместили их вы, дорогой, – он говорил уже не “мы”, а “вы”, – поместили вы их на одной странице, а напротив, на развороте, дали обстоятельную и, надо сказать, очень убедительную статью о роковом падении правового чувства у масс и в доказательство привели как раз пять этих писем. Вы думаете, это прошло совершенно незамеченным?

Положив руки на подлокотники, я смотрел ему прямо в глаза и слушал. Ведь ясно же, что он принес в своем портфеле уже готовый ультиматум и не уйдет, не поставив его передо мной во всей его грозной нерушимости. Шеф был сговорчивым редактором, он мог бесконечно долго закрывать глаза на работу какого-нибудь отдела, который проводит определенную линию, даже на то, что на его голову за это льют помои и изощряются в самой неприличной ругани правые газеты, – это ведь, в конце концов, только поднимает тираж. С истинным величием выносил он также стрелы сатирических журналов, угрозы анонимов, развеселые звонки хулиганов и даже то, что кое-какие объявления ускользнули от нас к соседям. Эти жертвы поднимали репутацию газеты. Но ведь жертва жертве рознь, и одна угроза не похожа на другую. Иногда ласковый совет помолчать и подумать весит во сто раз больше всех истошных угроз и криков. А именно такой совет ему, по-видимому, и дали.

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
10 fevral 2013
Hajm:
461 Sahifa 2 illyustratsiayalar
ISBN:
978-5-17-158812-0
Mualliflik huquqi egasi:
Издательство АСТ
Yuklab olish formati:
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,3, 20 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,7, 116 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,3, 77 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 5, 1 ta baholash asosida
Audio
O'rtacha reyting 4,7, 68 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,8, 27 ta baholash asosida
Matn, audio format mavjud
O'rtacha reyting 4,3, 20 ta baholash asosida