Kitobni o'qish: «На дороге стоит – дороги спрашивает»
Посвящаю правнучке Дуне и правнуку Ване
В чём предназначение каждого живущего? Ответ, думается, не за семью печатями – в реализации природного потенциала, того, что от Бога, в желании, стремлении постоянно свершать, неустанно трудиться, любить Родину.
© Бычков Ю.А., 2010
* * *
«Тебя я любила, а ты и не знал»
В конце мая случилась жара египетская. Горячие лучи, проникая сквозь стёкла многочисленных окон парадного зала дома Васильчиковых, обращённого в учебный класс, накалили воздух до высокого градуса. Пребывая в безделье, затянувшейся неопределённости, духоте, девятиклассники, семнадцатилетние юноши и девушки, истомились в ожидании учительницы, покинувшей класс «на минутку по срочному делу». Забавлялись, как могли.
Кто-то из девчонок с истеричной, театральной, невсамделешной, категоричностью возопил:
– Мне дурно! Дурно мне! Дайте мне атмóсферы!
Оглянувшись, я понял – актёрские наклонности таким образом вздумала показать Лариса Петухова. Дивертисмент с молодёжным азартом стал набирать обороты с этой, заимствованной из популярного кинофильма реплики, комичной, в сущности, из-за переноса в слове «атмосфера» ударения с «е» на «о».
– Из Чехова, кажется, твоя «атмосфера»? – спросил жеманно поджавшую губки и закатившую глаза Ларису компетентный в искусствах Борька Бессарабов.
– Кажутся черти – крестись! – едва не выпрыгнув из парты, как тигрица из клетки, вскинулась на него Лариса.
– Не суйся середа наперёд четверга.
– Бога не гневи, а чёрта не смеши.
– Быть тебе, Лариса, в раю, где горшки обжигают.
– Вот так! Заступи чёрту дверь, а он в окно.
Как из горсти горох, сыпались пословицы и поговорки. Накануне обожаемый словесник, он же – директор школы Николай Иванович Бизянихин, погрузил девятый класс в мир народной мудрости в связи с разговором о «Словаре живого великорусского языка» Даля.
– Чем острить да грубить, окно бы открыли! Не видите разве, ухажёры лохматые, Лариске дурно?
Из дюжины смущённых ухажёров первым сорвался, побежал к окну Ким Сергеев.
Между собой, в частных разговорах, не по громкой связи, это когда ором на весь класс, а добродушно, ласково, поощрительно звали его Гимнаст Тибул. Литературные ассоциации были у нас в ходу. Если хотите представить себе Кима Сергеева, вообразите всем знакомую картинку: гимнаст международного класса исполнил программу на перекладине или на брусьях и замер в красивой стойке у спортивного снаряда. Совершенные формы, идеальная выправка. И это от природы. Впрочем, Ким увлекался гимнастикой – тренировался дома и в школьном спортзале.
Ким… Представьте, имя это не от корейских корней. Откуда им взяться в Лопасне? Ким – прихоть политизированных родителей, обративших Коммунистический интернационал молодёжи, его аббревиатуру КИМ, в имя сына. Революционная ретивость, как известно, к добру не вела. Отца Кима по клеветническому доносу арестовали и расстреляли в тридцать восьмом году. Об этом в школе, слава богу, прений и духу не было.
Ким Сергеев безнадёжно влюблён в Ларису Петухову. Это каждому известно. Влюблён по-мальчишески, в дым. С детских лет и навсегда. Как мне не вспомнить кстати про засаду трёх бойцов – Кима и его ландскнехтов, двух Олегов, Кузнецова и Ясиновского… В густых осенних сумерках три пятиклассника, три моих школьных товарища, без объявления войны, это когда во время перемены предупреждают: «Знай, Бычок, (моя школьная кличка) бить будем» – подстерегли меня возле родного дома. «Трое на одного»», – недоумевал я, приближаясь к стоявшей на Венюковской дороге богатырской заставе. Возникло предположение: «Что это я решил, будто дело пахнет дракой? Они, наверное, на уроке физики заигрались, а теперь спохватились, хотят у меня узнать про задание, которое дала на дом Екатерина Федоровна» Но тут троица рассыпалась, бойцы двинулись в атаку с трёх сторон.
В пятом классе мы все были до самозабвения увлечены историей. Отсюда это моё определение: «рыцарь и два ландскнехта». От одного из них я получил здорового тумака сзади. И ещё. И ещё. Флегматичный, долговязый Олег Ясиновский молотил по моей спине увесистыми кулаками. Ким подавал команды ландскнехтам. Я пытался увернуться от наскоков задорных бойцов, но удары сыпались градом. Олег Кузнецов норовил влепить мне в носопатку. В нём, Олеге, ласковость и злость находились в удивительной близости друг от друга. В природной сущности своей, добродушный, улыбчивый, покладистый он (нередко такое случалось) вдруг сатанел: холодели, становились льдышками его маленькие голубые глазки, искры злобы сыпались из них. Свободно он мог дать тебе по уху, непонятно за что. Эта его агрессия при переходе из отрочества в юность утонула в любви к Рите Жариковой, которая колобком могла подкатиться к злыдню из злыдней с чудесной, простодушной, обворожительной улыбкой (сама-то она – сущий колобок – округлая, щёчки в ямочках, хохотушка). Олег и Рита раньше многих из нас, сразу по окончании школы, стали супружеской парой. Олег, окончив лётное училище, большую часть жизни отдал малой авиации. Регион, воздушные просторы которого он знал досконально, – Восточная Сибирь. Базовым аэродромом был для него аэропорт города Киренска в Иркутской области. Суровые Северá обслуживал Олег Иванович, и как важно было то, что в доме его в любой час дня и ночи ждала Маргарита Ивановна.
На пересечении Венюковской дороги с Почтовой улицей Олег Кузнецов лупцевал мою круглую физиономию классно и на третьей минуте боя расквасил-таки мне нос. Тотчас три бойца исчезли «аки тати в нощи».
Что, собственно, заставило троицу устраивать засаду? За что следовало «проучить Юрку Бычкова»? На влюблённого антропоса Беликова какой-то проказник нарисовал карикатуру и сделал ядовитую надпись: «Влюблённый антропос». Сочинил «Человека в футляре», как все помнят, Антон Чехов. Да не сочинил, а в жизни подметил такое типичное явление.
Ким Сергеев внешне – прямая противоположность Беликова: атлетически сложён, любит покрасоваться накачанными мышцами торса и развитыми бицепсами гимнаста, ловок, резок в движениях, но, подобно Беликову, – мизантроп. В отношениях со своей избранницей Ким никак не может найти нужного тона. Ревнует. Как индюк на красное, готов броситься на каждого, кому Лариса строит глазки. К примеру, Лариса кокетливо поглядывает на меня. А мне-то что? Пусть строит глазки – меня это не задевает. Вот Ким попытался проучить «соперника», и что?
В старом домашнем альбоме я недавно наткнулся на Ларискину фотографию. Когда и при каких обстоятельствах она мне её подарила, не помню. На обороте – буря чувств… Судите сами. Густо замазанная чернилами моя фамилия, следом – зачёркнутое имя в дательном падеже – «Юре», затем вовсе не зачеркнутое: «От Л.П. 4. 03.48 г.». Мне семнадцать и Ларисе столько же. Самая пора горячих влюблённостей. Многое понять и вспомнить позволила эта Ларисина фотокарточка. Да, что тут скажешь, она заглядывалась на меня ещё в пятом классе и раньше, для Кима это стало поводом для расправы, а мне невдомёк было тогда, за что побили. Семнадцатилетняя Лариса моё внимание ничем не привлекала. В девятом классе мне нравилась Люся Грекова, хотя сколько-нибудь внятного ухажёрства не припоминаю. Волновала её пикантная вихляющая, вперевалочку, походка. Руки— ноги как бы на шарнирах, для неё специально выдуманных шарнирах, с большими зазорами в сочленениях. Манили к себе Люськины васильковые глаза и ещё чувственный, проникающий в душу голос. Мы тогда были по большей части «нецелованные». Провожание после танцев в клубе сводилось к краснобайству с потугами на остроумие. Люся отвечала кокетливыми ужимками. Трогал её смех, звонкий, как заливчатый колокольчик. Когда она легонечко пожимала мне руку, так благодарила за удачный каламбур, сердце, так пелось в популярной предвоенной песне, «сладко таяло в груди». Совсем другое чувствование – сердце бухало, как молот при ударе о наковальню, – испытал я в последнее школьное лето, перед десятым классом. В Лопасню к родственникам на каникулы из Донбасса приехала молодая особа, которая решительно принялась нас, изрядно повзрослевших увальней, знакомить с тем, с чем, по всей видимости, пора было познакомить. Как на следующий день выяснилось, я не первым прошёл через этот мастер-класс. Как всё до ужаса просто оказалось. Объявляется «белый танец». Гостья с юга, не прозевав момент, подходит, кладёт мне ласковую руку на плечо и до конца вечера от себя не отпускает. Незадолго до завершения танцевального вечера она просит проводить её, родственники, оказывается, живут на самом краю Зачатья – название слободы от находящейся поблизости церкви Зачатия святой Анны. У крайнего дома сворачиваем направо – две минуты ходьбы, и открывается поле, всё в копнах только что обмолоченной комбайном яровой пшеницы. Народившийся месяц проглядывает сквозь редкие, высоко забравшиеся облака. Стрекочут неумолчно кузнечики. Под ногами шуршит щетина жнивья. Вполголоса, ей на ухо, пою:
– И куда, не знаем сами, словно пьяные, бредём…
– Почему не знаем? К ближайшей копне, – и она, крепко держа меня за руку, бежит к ней, влёчет за собою, не упускает инициативы ни на мгновенье.
– Какой неумёха! Ну же! Ну!
Будто молния прожгла нутро. Сердце бухает отчаянно. И лёгкость необыкновенная…
– Юра, вставай, провожай меня. Тётя, небось, переполошилась: «Где Катерина? Где Катерина? С танцев молодёжь прошла, а её нет». Ты-то дорогу домой найдёшь? Ха-ха-ха!
Так, полагаю, своевременно, лишился я невинности. Спасибо расторопной, предприимчивой Кате…
У меня на рабочем столе какой день лежит фотокарточка с Ларисиными пометами на обороте. Как это документальное свидетельство реального существования в течение многих лет любовного треугольника, оговорюсь, я в нём – пассивная сторона, оказалось в домашнем альбоме, ума не приложу? Странный любовный треугольник! Лариса к влюблённому в неё Киму относилась, как ей было угодно – приближала, удаляла, презирала, жалела. Со мной она всегда держалась насторожённо. Бог один знает, что за чувство, что за непреходящая любовь-привязанность выпала на её долю. Десятилетия это продолжалось. В девяностых годах, узрев меня, по какому-то поводу засветившегося на телеэкране, тотчас позвонила по телефону, и понятно было по её счастливому голосу, сколь дорога для неё эта нечаянно случившаяся виртуальная встреча. Вот когда понял, наконец, что у нас с ней, как в песне: «Меня ты любила, а я и не знал». И смех и грех…
С благодарным, добрым чувством смотрю на фотографию Ларисы. Приятная, в меру полноватая, обворожительная семнадцатилетняя Лариса с нежностью, затаённой тоской глядит из такой немыслимо далёкой дали времени! Только теперь, кажется мне, я, в состоянии мужского умиления, понял её, оценил её сердце.
Далеко завели воспоминания о времени первых влюблённостей прекрасной юности! Пора вернуться к истоку – на паркет старинного парадного зала дома Васильчиковых, на котором стоят в два ряда парты, а между ними довольно широкий проход, куда выпрыгнул Ким Сергеев и, поклонившись публике, колесом прошел на руках и ногах к крайнему, правому, окну. Его ноги при этом легко порхали в воздухе над головами склонившихся к проходу, в котором он виртуозно исполнял «номер». Достигнув окна, взлетел одним махом на широкий подоконник и принялся один за другим открывать шпингалеты, а затем, ухватившись за массивную литую ручку оконницы, с силой потянул на себя задребезжавшую стёклами раму. В класс густым потоком двинулся настоянный на весенних травах и ароматах только что распустившихся листьев вековых деревьев воздух. Все вскочили и шумно загомонили..
– Искупнёмся? – толкнул меня под локоть товарищ по парте Лёлька Макаров.
– Не рано? Вчера ещё льдинки кое-где на Большом пруду виднелись.
– Какой шут, рано? Двадцать восемь градусов в тени, по Цельсию… А ты: «Рано!»
Выйдя из-за парты на проход, Макаров направился к открытому Кимом окну.
Подоконник манил к себе элегантным могуществом: два сорокасантиметровых лафета в стык, алебастровая шпаклёвка и два слоя масляной белой краски!
– Была – не была! – и Лёлька, взобравшись на подоконник, прыгнул вниз.
Все, как одна, девчонки прильнули к стёклам закрытых окон, уселись на подоконнике открытого окна: смотрели во все глаза, волновались за летуна— Макарова. А он стоял на зелёной траве и улыбался во всё своё скуластое казацкое лицо, показывая крупные белые зубы и поправляя ладонью правой руки спустившиеся на лоб волосы – чуприну а ла Григорий Мелехов. Однажды это сходство подтвердил сам Николай Иванович Бизянихин, чем Лёлька Макаров особенно гордился.
Мне пришлось шутовски прикрикнуть на девчат, с восхищением смотревших сверху вниз на красовавшегося среди лужайки Макара:
– Дайте дорогу парашютисту без парашюта!
Девушек как ветром сдуло – они отлипли от подоконника, дав мне возможность встать на стартовую площадку и с возгласом «Ух!» совершить следом за другом-приятелем прыжок.
Стал было для прыжка на волю протискиваться к окну Ким Сергеев, но тут из глубины огромной классной комнаты послышался хрипловатый баритон Бори Бессарабова – не упустил случая подъелдыкнуть:
– Ким, купаться? В Большой пруд? А пузыри не забыл взять?
– Какие пузыри? Какие? Какие? – заверещали девицы, а Боря во всю глотку запел, приноравливаясь к обстановке, речитативом:
– Пошёл купаться Аверлей, Аверлей, оставив дома Доротею. С собою пару пузырей берёт он, плавать не умея. К ногам приделал пузыри…
– Бычачьи? – послышался ехидный писклявый тенорок Олега Ясиновского. – Га-га-га!
Но Бессарабова сбить с нотного стана невозможно – профи! Он тотчас поднял песню в тоне.
Старинная, озорная студенческая песня зазвучала во всё его хрипатое горло с бендюжными фиоритурами, орнаментальными пассажами, декорирующими простенькую мелодию. Он начал исполнять куплет сызнова, из-за того, что его сбил с ритма Ясиновский.
– К ногам приделал пузыри, пузыри и окунулся с головою, но голова тяжелее ног – она осталась под водою. Жена, узнав про ту беду, сначала верить не хотела, но ноги милого в пруду она узрев, окаменела.
Ким, полагая, что это Бессарабов над ним насмешничает, осатаневши, бросился на нашего барда, однако народ вступился за певца:
– Пусть допоёт! Интересно же знать, чем там дело кончилось…
Борис по просьбе класса исполнил-таки заключительный куплет:
– Прошло сто лет, и пруд заглох, и заросли травой аллеи. Но до сих пор, но до сих пор торчат, торчат там пара ног и остов бедной Доротеи.
Киму в состоянии лёгкого затемнения разума бластилось, представлялось, будто песню про супружескую верность студенты чеховского времени сочинили в предвиденье его, Кима, негаснущей, пламенной любви к Ларисе Петуховой. Боря Бессарабов, на безопасном расстоянии от дергающегося в крепких руках своих дружков Кима, великодушно открещивался от самого себя. Это он делал артистически:
– Ты чего, Ким? Ты чего? Песня к тебе не имеет никакого отношения. Если правду говорить, я имел в виду поддразнить Рыжего, Витальку Комиссарова, и его ненаглядную Зинку Недуеву. А ты вообразил! Тоже мне Ромео с Почтовой.
Нельзя обойти вниманием Зину Недуеву. Чего таить, любовался ею. Сильно в ней чувствовалось женское начало. Тихоня, а переживания – ой-ой-ой! Тогда, весной сорок восьмого года, посвятил ей собственного сочинения стансы. Это было время ранних поэтических проб пера. Начало начал. В «Стансах Зины Недуевой» явлена дерзкая попытка проникнуть в мир женского сердца.
Сиреневым духом прелестным
Ветер тихонечко веет.
Желание, до поры неизвестное, —
Чувство женское исподволь зреет.
Он мой нарушил покой.
Любит? Не любит? Не знаю…
Песню печали пропой,
Иволга, птица лесная.
– Атас! Вера Васильевна идёт!
Невысокого роста, статная, в костюме элегантной строчки, в туфлях-шпильках – слышно, как приближается наш классный руководитель, преподаватель химии, супруга обожаемого всеми учителя физкультуры Александра Григорьевича Дронова, который видел, чуял, кому что отпустила природа, и умело вёл каждого к назначенному ему судьбою виду спорта. Увлекательными были занятия в химической лаборатории под началом Веры Васильевны Анисимовой. Оба талантливые, но такие разные. Симпатичная супружеская пара! Медлительный, несколько мешковатый, с речью врастяжку Дронов и резкая, с металлическими нотками в голосе, строгая, но к нам добрая, заботливая по-матерински, бездетная Вера Васильевна. Так сказать, двойной портрет в школьном интерьере.
Народ теснится вокруг отлучавшейся по каким-то хозяйственным надобностям Веры Васильевны, наперебой доказывая ей, что по случаю небывалой жары надо распустить нас во избежание тепловых ударов и прочего.
В это время Бессарабов в дальнем углу актового зала продолжает убеждать чуть остывшего Кима Сергеева, что песня про Аверлея к нему, Киму, никакого отношения не имеет:
– Слушай ухом, а не брюхом! Где в песне про тебя хотя бы одно слово сказано? Ты чего? Очень мне нужно тебя дразнить!
Макаров с Бычковым, стоя внизу, под окнами актового зала, прислушивались к гомону класса, хорошо различимой нотации Бори Бессарабова.
Надо сказать, события развивались в весьма энергичном темпе. В тот момент, когда совершал свой прыжок из окна Лёлька Макаров, директор, Николай Иванович Бизянихин, возвращался из РОНО (районного отдела народного образования) восвояси. Бизянихин уже одолел три четверти круто поднимающегося вверх холма, на котором стоит усадебный дом Васильчиковых, в коем весьма комфортно чувствует себя лопасненская средняя школа. Жара томит. Одетый в костюмную пару, при галстуке, Николай Иванович с трудом одолевал крутизну аллеи. Пот струится по лбу и лысине, в отдельных местах прикрытой остатками выцветших рыжеватых волос. Директор остановился, извлёк из брючного кармана носовой платок и, отирая взмокшую на солнцепёке голову, глянул на вверенное ему здание – памятник архитектуры, белокаменное палаццо, выстроенное, как предполагают искусствоведы, по образцовому проекту Джованни Батиста Жилярди в последней четверти восемнадцатого столетия на деньги Александра Семёновича Васильчикова, отставного фаворита Екатерины Великой, покинувшего альков императрицы с миллионом золотых рублей в кармане. Мысли Бизянихина при взгляде на дивной красоты здание воспарили: от прозы бытовых забот он поднялся к вполне здравому рассуждению о том, что дворцовая среда, в которой де факто пребывают учащиеся, безусловно, влияет, строя эстетический каркас личности, наращивая нравственный потенциал. Недаром, стал было кичиться директор, в девятом классе поэтов, историков по призванию, будущих российских, ну да – советских, литераторов, что рыбной молоди в Большом пруду. В этот момент благостные размышления директора были прерваны ошеломившим его видением: из открытого окна парадного этажа белокаменного палаццо выпорхнуло человеческое тело.
Бизянихин замер и во все глаза смотрел на открытое окно бельэтажа. Через несколько мгновений в проёме окна показалась фигура. «Кто-то из старшеклассников», – определил с расстояния в сто метров Бизянихин и стал свидетелем прыжка с изрядной высоты на землю ещё одного юноши (в скобках замечу, сим неразумным существом был я). Усталость директора как рукой сняло, и он, забыв про жару, устремился к месту приземления великовозрастных сорванцов, коих он успел опознать, – Макарова и Бычкова. По его представлениям, пристальному наблюдению за одним и другим, оба не собирались. Вроде бы поступать в Рязанское десантное училище; впрочем, поди угадай. «Что они себе позволяют?» – распалялся в душе директор, но, подойдя к провинившимся, был, как всегда в таких случаях, корректен, сух, ироничен.
– Макаров, что это такое? Вы позорите школу. Я вынужден буду вас как зачинщика строго наказать. Завтра в десять утра явитесь ко мне в кабинет с матерью.
После этой разносной тирады Бизянихин, помолчав несколько томительных секунд, обратился ко мне:
– Зачем, за какой надобностью, Бычков, вы прыгнули из окна?
– Макаров прыгнул, и я за ним…
– Макаров полезет в Большой пруд топиться, и вы за ним?
Я не знал, что сказать, как ответить на этот прямой, исключительной важности вопрос. Я промолчал. Всю жизнь вопрос, поставленный Би-зянихиным, торчал в моей голове – чуть что, он больно колол сердце, поскольку был проникнут отеческим чувством нашего наставника. Любовь твою забыть, Николай Иванович, так в голос завыть. Истинный Бог, так!