Kitobni o'qish: «Трудное время для попугаев (сборник)»
Солнечное сплетение – это маленькое солнце внутри каждого из нас
Однажды в детстве, начитавшись «Занимательной астрономии», я спросила у отца: правда ли, что Вселенная бесконечна, и как вообще это может быть? Ведь должна она, в конце концов, закончиться? Где ее самый последний край? На что отец, военный инженер, физик, ответил: «Сама посуди, что же тогда за этим краем?» Я пожала плечами, и он объяснил мне, что в природе существуют явления, которые, как ни старайся, невозможно представить, вообразить, они недоступны для человеческого понимания, поэтому нужно принимать их как данность.
Но не тут-то было! Мысль о завораживающей тайне Вселенной не отпускала меня ни по дороге в школу, расположенной в деревянном сельском доме с огромной печкой, ни во время прогулок по железнодорожному мосту подмосковной станции Клязьма, мимо которой со свистом пролетали скорые поезда далеко на север. Я не могла избавиться от размышлений о непостижимом мироздании даже в скобяной лавке, куда бабушка посылала меня за керосином для трех керосинок, на которых мы готовили еду. Работал в лавке, передвигаясь на скрипучем протезе, Фомич, инвалид Великой Отечественной войны. Под настроение он шутил, а мне было грустно смотреть на то, как он рвал на квадраты лежащие стопкой бумажные карты звездного неба, делал кульки и продавал в них гвозди. Я тоже купила несколько гвоздей, и мне достался кусок карты с изображением созвездия Гончих Псов.
Название созвездий я знала наизусть. Так здорово было смотреть на них, разметавшихся по ночному небу, лежа на крыше сарая или на траве в саду, среди цветущих клумб. Мне часто снилось, как я, взмахнув руками, легко взлетаю, поднимаюсь над верхушками деревьев, устремляясь ввысь, к звездам.
Но вдруг все изменилось. В одну из ночей, валяясь в постели с воспалением легких, я привычно плыла среди бесчисленных галактик, но вдруг почувствовала, как меня с неимоверной силой тянет куда-то в холодную пустоту, где уже не было света звезд и вообще не было ничего. Мне стало страшно и захотелось вернуться, но я не могла – не помнила, как это делается. Спасибо, в тот самый невозвратный момент меня разбудили! К счастью, вокруг были стены родного дома, а надо мной склонилась мама с градусником в руке. Кризис миновал, болезнь отступала, я постепенно поправилась. Но с того времени почти перестала думать о бесконечности Вселенной, опасаясь вновь оказаться там, где совсем недавно чуть не осталась навсегда. Я приняла эту тайну космоса как данность. Папа был прав.
Однако значительно позже, через десятилетия, в 2002 году, мне вновь пришлось соприкоснуться с загадками мироздания. Работая над книгой «Великие ученые», я знакомилась с многовековой историей научных открытий, то с головой погружаясь в мир древних астрономов и математиков, то пытаясь вникнуть в суть достижений современных изобретателей мощнейших телескопов и ракетных двигателей. Меня восхищали невероятной преданностью делу самозабвенно менявшие свой сон на общение со звездами гениальные Гиппарх, Птолемей, Коперник, Джордано Бруно, Галилей, Исаак Ньютон, Уильям Гершель и многие другие ученые, ставшие предшественниками современных создателей внегалактической астрономии – американца Эдвина Хаббла, выдающегося отечественного конструктора в области ракетостроения и космической техники Сергея Павловича Королева и их последователей.
За тысячелетия существования мир преобразился. Со времен вавилонских клинописцев открыты тысячи законов, убедительно объясняющих многие явления природы, однако далеко не все. Некоторые сферы жизни по-прежнему полны неизведанными, малоизученными фактами, которые наука на данном этапе объяснить не может. Меня, как медика по первой профессии, всегда особенно интересовали феноменальные способности человека. Об этом и многом другом я попыталась рассказать в книге «Мир загадочного», вышедшей в серии «Я познаю мир» (издательство ACT).
Собирая материал для «Истории ремесел», я вновь и вновь убеждалась в безграничности человеческого таланта. Сколько великолепных мастеров по всему миру создавали уникальные работы из всевозможного материала: дерева, металла, камня, шелка, шерсти, керамики… Случалось и так, что на белом свете оставался всего один человек, владеющий секретами того или иного ремесла. Едва не исчезло навсегда ювелирное искусство великоустюжских кузнецов, владеющих техникой «северной черни». Нередко люди, разглядывая в музеях поражающие тонким исполнением и красотой экспонаты, например фламандское кружево или изделия из венецианского стекла, даже не догадываются, какие бурные, а порой и драматические истории сопровождали процесс их создания.
Меня всегда привлекали мастерские художников с их мольбертами, холстами, палитрами, кисточками и тем особым воздухом, в котором стойко держался запах красок, деревянных рам и всевозможного реквизита для моделей и натюрмортов. Писать о живописцах, вживаясь в то время, в которое каждый из них существовал, часами вглядываться в их картины, пытаясь постичь творческую манеру, художественный замысел, – дело увлекательное, но рискованное. Каждый раз настолько проникаешься этой атмосферой, что, закончив рукопись, ощущаешь неудовлетворение от того, что процесс «сосуществования» завершен, – рамки литературно-художественного издания не позволяют написать ни страницы больше, в то время как ты, кажется, только прикоснулся к судьбам этих великих творцов.
Вышли книги, вот они стоят на магазинных полках: об Арсении Ивановиче Мещерском, о Валентине Серове, об Илье Репине, о Джотто, Рафаэле и Питере Брейгеле Старшем, о творцах итальянского Возрождения, об импрессионистах… И каждый раз, когда видишь, как кто-то покупает их и уходит, ощущение такое, будто вместе с ними уносят частицу тебя. Вот и думаешь: каково же было самим художникам расставаться со своими картинами, ведь каждая из них неповторима!
В Литературном институте, где я училась, была прекрасная библиотека, книг можно было брать сколько хочешь. Мы и набирали, и читали ночами, поскольку многие из нас еще и работали. Я тоже: то воспитателем в детском саду, то лаборантом в НИИ, то редактором в издательствах. Позже добавилась сценарная работа на телевидении. Хотя на все требовалось немалое время, ничто не мешало писать рассказы, повести, сказки. Сказки – те вообще сами собой являются, как веселые гости в праздничный день. Так у меня сложился сборник «Укротитель макарон», вышедший в издательстве «Дрофа».
Когда только начинаешь заниматься литературным трудом, то, как под свет фонаря на темной улице, подпадаешь под влияние кого-то, особенно ценимого, с восторгом прочитанного на данный момент. У меня таких светоносных источников было много: и Чехов, и Бунин, и Юрий Казаков, и Фазиль Искандер, и Шервуд Андерсон, и Уильям Фолкнер, и Томас Вулф, завораживавший странным лаконизмом километровых фраз… Да, всем им я очень благодарна. Но теперь, основательно пожив на этом свете, понимаю, что подражание даже таким корифеям все же не лучший способ самовыражения, – лучше говорить тихим голосом, но своим.
Иногда я встречаю своих персонажей то на улице, то в метро и радуюсь им, как самым близким родственникам. Так было с моим героем из рассказа «Неизвестный». Этот образ, однажды сам по себе возникший в моем воображении со всеми подробностями: лицом, фигурой, жестами, привычкой слегка сутулиться, порывисто двигаться, с чем-то еще, едва уловимым, знакомым, казалось бы, только мне одной, – оказывается, существовал в действительности!
Как так получается, не знаю. То ли они, эти будущие герои литературных произведений, живущие где-то, транслируют берущемуся за ручку и лист бумаги пишущему человеку то, что хотят сами услышать о себе. То ли – вот уж действительно парадокс! – материализовываются и продолжают ходить, смеяться, думать, влюбляться в этом мире уже после того, как автор поставит точку в рукописи. Последнее, конечно, немыслимо, иначе земной шар был бы катастрофически перенаселен. И все же здорово, что твои персонажи, очень хочется на это надеяться, не исчезают навсегда. И не только не исчезают, но и в нужный момент оказываются рядом с теми, кому требуется поддержка. Это не так уж и сложно. Солнечное сплетение – это маленькое солнце внутри каждого из нас. Сколько в нем силы, света, тепла, нежности и доброты – хватит на всех!
Когда пишешь рассказ, повесть или роман, то проживаешь одновременно две жизни – реальную и вымышленную. Реальная – вот она, со всеми своими красками, звуками, запахами, с конкретным временем, собственными переживаниями, поступками, отношениями с другими людьми. А вымышленная – она такая же, только там ты еще и отвечаешь за тех, о ком пишешь, это не всегда легко, поскольку герои решают свои проблемы на пространстве твоей души. Они страдают от непонимания, несправедливости, отсутствия взаимности в любви, преждевременного ухода близких, необходимости резко менять привычное существование и многого другого. И ты переживаешь это вместе с ними. Ты уже понимаешь, что в одних ситуациях надо пытаться что-то изменить, а в других – принять как данность, так же, как принимаешь бесконечность Вселенной. Учиться этому приходится всю жизнь.
Рассказы и повести, входящие в сборник «Трудное время для попугаев», писались в разные годы. Проходит время, многое вокруг становится другим: политические деятели и их программы, названия городов и улиц, музыкальные стили и направления, имена кумиров, марки машин, техника… Но, как и прежде, люди радуются и страдают, надеются и разочаровываются, ненавидят и любят… Люди просто живут, чувствуют и хотят быть счастливыми. Об этом моя книга.
Татьяна Пономарёва
Рассказы
Неизвестный
Его родители поженились в семнадцать лет и до сих пор были счастливы. Он шел и раздумывал – не сделать ли ему то же самое в свои шестнадцать? Шестнадцать, семнадцать – какая разница, не двенадцать же! Околачиваясь уже где-то совсем рядом с этим решением – оставалась самая малость, может, даже что-то внешнее, не от него исходящее, – какой-нибудь всполошенный визг тормозов над ухом или «восторг» родителей при полуночной встрече: «Где ты шляешься, негодяй? Ты о нас подумал?..», ну или что-то в этом роде, – он впервые за последние сутки расслабился, обмяк, будто уснув на ходу. Он вяло прикинул, что можно теперь и домой, даже нужно домой, чтоб, только отворив дверь и раздевшись, сразу бухнуться в постель и уже в полусне, как обычно, напяливать на себя одеяло, вытаскивая из-под спины сухие, ломкие листья, острыми черенками дерущие кожу. По летней привычке, уходя, он забывал прикрывать окно, а так как уходил последним, то осень распоряжалась в его комнате по-своему, натаскивая листья, иногда даже ветки, перья, – второй этаж, и ветер заносит, что прихватит по пути.
Он шел и шел, сонно плавясь, почти отсутствуя в этом мире. Такое с ним случалось, лишь когда с тонких проводов плеера музыка стекала прямо в кровь, и та послушно растаскивала ее по клеткам вместе с кислородом и прочими там белками-углеводами, совершенно ненужными, старомодно-комичными в момент, когда звуки, легко потеснив всевозможные кровяные шарики, впаивались в клетки тела, заставляя каждую из них жить, трепыхаться, вибрировать, а не только жрать свои питательные вещества.
Там, дома, в постели, жухлые листья почему-то всегда резко выдирали его изо сна. И он, разлепив глаза, с брезгливым и скучным удивлением смотрел, как сыплется из разжатого кулака мертвая пыль ушедшего лета. Странно, его кожа явно сопротивлялась тонкому смиренному духу тлена, отталкивала или перебивала чем-то на свое усмотрение. Поэтому от рук несло чем угодно: собаками, пончиками, канифолью… Все еще держался запах бензина после возни в отцовском гараже. К этому антисанитарному хору клеилась еще парочка неопознанных, подцепленных на улице, в школе или где он там был, ароматов. Да и понятно – осень пока не для него: от нее тянуло смехотворно далекой старостью и чужой, безразличной смертью.
Он шел. И даже через двадцать или сорок восемь – кто их считал! – отставших от него улиц все еще был уверен, что идет домой, что ноги сами выведут, как вывозит привычная кляча захмелевшего хозяина. Он не думал об этом, шагал безразлично, надеясь, что дом недалеко, надо только где-то поточнее свернуть, сесть в трамвай или автобус. Так, передвигаясь и не теряя надежды, он оказался вдруг на вокзале – том, в другом конце города, с которого ехать в Осветово, на дяди-Колину дачу. И тут же понял, что именно сюда и хотел с самого начала, а домой хотел завтра, но только так, чтоб без трагедий, валидола и ночных поисковых групп из очумевших родственников. Но и без унизительных выпрашиваний и завираний по телефону – это все было не для сегодня, не для сейчас… Он не знал, как быть. Поэтому уверил себя, что, в общем, идет домой, что когда-то все равно придет туда цел и невредим и как-то все рассосется, уляжется. Тем более сразу придется поставить их перед фактом, и тут уже будет не до частностей. Так что вполне нормально в порядке первого шага свернуть в Осветово – не в Дели же он, наконец, уводит похищенный самолет… А может, и не в порядке первого шага – какой уж тут первый! Просто мысли, мысль, одна-единственная, требовала от него в качестве подпитки кроме заброшенных друзей и дел, кроме утерянного рюкзака с курткой и паспортом еще и каких-то несусветных пространств, без разбору-цели оброчно прошлепанных километров. Мысль заглатывала эти километры, как гигантские сырые макароны, даже не раздробив челюстями, и от них сама становилась прямой, как унтер на выучке или корсетный страдалец, гипсом лелеющий позвоночник. Она становилась прямой в самом бесхитростном геометрическом понятии, длилась и длилась, как и велел учебник, нигде не заканчиваясь, не обламываясь и ни во что не упираясь, никак не желая превращаться в отрезок АБ, чтоб дать ему, измученному, отдышаться и постоять над бездной завтрашнего дня. Так, длясь без продыху и в пути, на мизерном пайке субботних впечатлений, умудрясь, однако, созреть до формулы: «ЕМУ БЫТЬ ТОЛЬКО С НЕЙ», – эта мысль, разгоняясь, по-прежнему волокла его вперед, он уже сам – сам! – хотел остановиться, даже пробовал, но не мог, будто забыл, как это делается.
Оказавшись на вокзале перед пустым табло, на котором единственная электричка намекала на свое полуреальное существование, обозначив лишь станцию прибытия, но утаив при этом остановки и время, он снова как бы со стороны ощутил некий очевидный перебор, карнавальную суету лишних действий. Но неведомо откуда свалившийся на него праздник продолжал набирать силу, и, усомнившись на секунду – ехать ли? – он тут же отверг себя, сомневающегося, тем более что проснувшееся табло выдало недостающие сведения. И он, даже не взглянув на вокзальные часы, отправился на девятый путь.
Сон потихоньку отвалил от него, он в который раз за последнее время выспался на ходу. И все было нормально: в голове – как бы утренняя свежесть, а во всем теле – как бы утренняя бодрость. Единственно мешал, отвлекая на себя, пустой ноющий живот. На быстром ходу он выудил из кармана вчерашний пакетик из-под арахиса, вытряс в рот крошки, но там была одна соль, и страшно захотелось пить. Боясь опоздать, он запрыгнул в последний вагон и пошел сквозь пустой состав вперед, насвистывая и с некоторым веселым удивлением ловя свое отражение в черных окнах вагона. Ему никогда еще не приходилось отправляться за город столь поздно. Да и не очень-то он разъезжал на электричках: у отца – джип, у дяди – «Нива». Отец вообще не мыслил себя без «колес», хотя был тайным дальтоником, то есть никогда и никому не признавался в этом. И как он раньше получал права, когда с этим еще были проблемы?
Он шел, хватаясь за спинки сидений, подкидывая себя на ходу, раскачиваясь и прыгая с азартом молодого орангутанга, так что редкие пассажиры, напуганные криминальной хроникой, бросали настороженные взгляды, наблюдая за ним по мере его перемещения. Несколько женщин сунулись было в вагон, который он в данный момент проскакивал, и тут же дернулись обратно – через тамбур, вперед. Он не дал им, беднягам, осесть и в следующем вагоне: чуть замешкавшись у средних сидений, они, услышав клацанье двери, даже не оглянувшись, торопливо заколыхались вперед, плотно прижимая к себе багаж, как бы сливаясь с ним в единое целое. Решив уж не пасти их до головного вагона, он усмехнулся и брякнулся на маленькое двойное сиденье рядом с дверью.
Поезд стоял еще довольно долго – он вполне мог выйти, прогуляться вдоль состава, стрельнуть сигарету, раз уж нечего было пожевать. Хотя, в общем, он не курил – так, изредка. Лет с тринадцати он потаскивал сигареты у отца, но отец уже год как бросил это занятие – причем удивительно легко бросил, без всяких там гипнотизеров. «А я никогда особенно не привыкал…» – вешал он лапшу на уши друзьям, которые садили с ним бок о бок по полторы пачки в день, но, в отличие от отца, бросить никак не могли. Хотя, может, и не лапша это – действительно покуривал за компанию, а потребности особой не было. Вот и он тоже: есть – есть, нет – и не надо. Но сию секунду – как раз бы не прочь. Да он сейчас всего не прочь! Любое микроскопическое удовольствие раскатать в гигантскую радость, раздать всем и не знать, куда девать остальное. Он хотел всего и мгновенно. Но если ему тут же предложат: «Говори, перечисляй. Исполним!» – он, конечно, смолчит. Не потому, что такой скромный, а просто догадывается, что эти сбывшиеся подряд желания – вид кошмара, малоизвестный большинству сограждан. «А как же то? – спросили бы. – Не валяй дурака, ты же знаешь, чего хочешь больше всего. Так что, перекинуть тебя туда, к ней?» – «Нет, – ответил бы он. – Туда не надо. Пока не надо…» И не смог бы объяснить почему. Но предчувствуя – это то же, что и исполнение всех желаний сразу. Он знает: сейчас, сразу, мгновенно нельзя туда, а нужно так быстро, чтоб медленней уж некуда, – так бегут по саванне жирафы в кадрах замедленной съемки. Он, фанат телепередачи «В мире животных», любил эти операторские игры, с восторгом всматриваясь, как жирафы, почему-то именно жирафы, проплывая мимо друг друга, ритмичными волнистыми толчками выпихивают себя вперед, припадая, вздымаясь, вознося свои шеи, и, если б не трава и баобабы, можно было бы подумать, что они бегут сквозь толщу воды… Вот этого ему хотелось сейчас. Он знал, чем кончится его бег, – все для себя решил и мог теперь подробно и медленно вглядываться в себя и в то, что вокруг, проваливаясь в каждую мелочь, словно завтра отбывал на чужую планету, расставаясь со всем, да и с собой прежним, пожалуй.
Поезд затормозил. Он пригляделся, вылавливая за темным стеклом название станции, потом оглянулся на схему, висевшую над головой, и удивился, что проехал всего ничего и впереди до Осветова двенадцать остановок. Где электричка останавливалась, а где нет, он понятия не имел. Можно было спросить у двоих, что сидели дальше, но не хотелось вставать и тащиться через вагон.
Он опять вернулся к ней и только подумал – хлынуло тепло, будто, просидев в холодильнике, распахнул дверцу – и вывалился в июльский полдень, с его неподвижным воздухом и горячим пляжным песком. Сегодня уже был этот улёт, когда утром, смотавшись с химии, попал по ходу дела в стоматологический кабинет. Пришлось забежать туда якобы с острой болью, так как у самого выхода, руки за спину, обретался Филиппок, директор школы. Такое понятие, как свободное посещение предмета, не укладывалось в директорской голове. Ко всем решениям школьных советов он относился так же, как участковый врач к самодельным диагнозам своих пациентов, начитавшихся медицинских журнальчиков и энциклопедий «Ваше здоровье – в ваших руках», – он с ними как бы соглашался, но лечил от другого. И Филиппок со всеми соглашался – и с родителями, и с представителями, но утром следующего дня был уже внизу.
Из медкабинета вестибюль просматривался до конца, и, кося на директора глазом, он ждал момента, когда тот уйдет, с досадой представляя, что получится, если врач явится раньше и заставит открыть рот, – разочарованию не будет предела: ни одной дырки, ни одной пломбы! «Деревенские зубы», как говорит мама, хотя какая там деревня, в четвертом поколении городские жители. Но врач задерживалась. Медсестра, протиравшая стеклянный шкаф, бурчала: «Чего сидишь, зайди потом, на перемене». – «Да ладно, подожду…» Он пас взглядом директора, опасаясь, что тот зайдет за колонну, а потом появится, когда уже не спрячешься. «Лишь бы болтаться, ей-богу! Из какого ты?» – Медсестра бросила тряпку, достала из кармана кошелек и стала пересчитывать деньги, будто он одним своим присутствием мог дурно повлиять на ее бюджет.
Филиппок не уходил, прямо-таки ждал его. И в этом была уже не случайность, а добрая традиция: с первого класса именно Филиппок, опережая дежурных, оказывался на пути и хватал именно его, даже если с ним вместе бежало двадцать человек. Но в тех детских побегах присутствовал какой-то щенячий восторг, сейчас же – ни азарта, ни желания кого-то перехитрить. Он все смотрел, как директор вышагивает своими неправдоподобно большими ботинками, – невозможно, чтоб у человека с таким ростом были столь громадные ступни, – и то ли от этих шагов, то ли от запахов медкабинета стала подползать снотворная тоска.
И вот в этот самый неподходящий, какой только можно вообразить, момент он вспомнил ее. ЕЕ! Как она, оторвав взгляд от ребенка, сказала ему: «Задерни шторку, пожалуйста, а то солнце…» Он вскочил с кресла с такой готовностью, будто только для этого и был предназначен, хотя она сама не представляла, о чем просила: солнце падало на них двоих и они светились каким-то медовым живым светом. Такого света раньше он не встречал. То есть люди так не светятся. В своей жизни, по крайней мере, он такого не встречал. А она светилась, и ребенок тоже. Он бы не поверил, если б кто-то ему рассказал, а тут он видел своими глазами. И когда он шел закрывать эту штору, он подумал, что сейчас задернет – и все прекратится. Поэтому когда он задернул, то хотел сразу уйти не оборачиваясь. Пусть себе кормит, чего пялиться, но все стоял, топтался у окна, совершенно не доверяя себе, прекрасно понимая, что не выдержит и оглянется. И оглянулся – не в солнце здесь было дело… Она улыбнулась ему, и даже ребенок бросил свое занятие, оглянулся, сместив чепчик на полщеки: чего это, мол, он, несчастный, так мучает себя, не доверяя очевидным вещам? Он стал смотреть на них, присев у батареи, потому что ОТ ЭТОГО идти было некуда и все, что ему требовалось, было здесь, в НИХ. Он улыбнулся им в ответ: простите, мол, замотался по мелочам, забыл, как это бывает! А если честно, то и не знал никогда – спасибо, теперь знаю…
И вот когда он вспомнил это, прячась в школьном мед кабинете, он вдруг подумал, что ему теперь прятаться не надо – вообще никогда, ни от кого и ни от чего не надо прятаться! Что ему теперь это разрешено, не важно кем, может быть, даже – Всевышним, не ему самому судить, и тем более не другим. Он знает только, что разрешено! позволено! жить так, как раньше он и думать не мог: он должен делать то, что захочет, что сам посчитает нужным, потому что то, что он сделает, будет как раз, в самую пору, нормально. Он за это отвечает, поэтому – свободен! Он встал тогда с кушетки, вышел из стоматологического кабинета и направился в вестибюль. С достоинством императора он прошел мимо Филиппка, и хотя директор, обладая уникальной памятью, знал, что в одиннадцатом «А» химия, стоял и молчал и смотрел на него, как на старшего…
Электричка грохотала, наверное, особенно сильно еще оттого, что была пустой. Жесткий, с торопливыми перебивами звук не укачивал, а, наоборот, настраивал на какую-то суматоху. И эта суматоха мешала вернуть то, что он испытал утром, в медкабинете, – ему это сейчас позарез было нужно. Сияние того, с ними, субботнего вечера мелькнуло и тут же скрылось в нем самом, как в скворечнике, – видно, электричкино громыхание вспугнуло его не на шутку.
На очередной станции вошел народ. Напротив него, через сиденье, пирамидкой опустилась бабуля. Она порылась в сумке, отщипнула в ее недрах от невидимого батона и ткнула кусок в рот. Он подумал, что если б она угостила его, – взял бы? Да конечно, еще бы! Бабуля тем временем прожевала и опять нырнула в сумку, засунув в нее обе руки чуть не по локти, словно хотела аккуратно, не повредив, вытащить с донышка свежеиспеченный пирог. И она вытащила, только не пирог, а зеленый томик «Саги о Форсайтах». Знал бы Голсуорси…
Он вспомнил, что надо позвонить родителям. В Осветове на платформе стоял телефон-автомат. Был один способ звонить без жетона, который, впрочем, не всегда срабатывал. Пошарив по карманам, он нашел кое-какую мелочь – иногда жетоны продавали в билетной кассе. Надо дозвониться. Он же не идиот и прекрасно представляет, что сейчас закручивается по его милости. Так что из Осветова самое время крякнуть. Там он уже, считай, на месте – полдела сделано, и он просто ставит их в известность, чтоб без паники чистили зубы и ложились спать. «Ма, все нормально: завтра буду, целую!» «Целую» – обязательно, это успокоит… Тут он подумал: стоит ли объявлять, что он в Осветове? Даже если машина в ремонте, отцу ничто не помешает взять тачку и прикатить на дядькину дачу прежде, чем он дотопает туда на своих двоих. И мать, конечно, в своем депрессивном бежевом берете: «Я всегда надеялась, была уверена – ты тонкий и умный…» – а потом крик до кольцевой дороги. Это как взять человека за руку и тут же засветить ведром по башке. Может, и не разорутся, обсудят по дороге педагогический приемчик и обрадуются, что успели-таки, перехватили, спасли, хоть и неизвестно от чего. Вообще-то они честно стараются его понять, и не их вина, что, прежде чем они доберутся до своих гениальных решений, он двадцать раз сделает все по-своему. В конце концов, даже в худшем варианте провала и неудачи надо уважать результат: человек имеет право на собственные ошибки и глупости хотя бы для равновесия ума.
Он поерзал на сиденье и оглянулся. Какой-то тип от нечего делать пялился из полутемного тамбура. Поезд набрал ход и летел теперь без остановок. Двери то разъезжались, то снова счмокивались посредине. В вагоне воняло пылью. Привстав и высунув голову в окно, он увидел ночь. Она начиналась сразу за железнодорожной насыпью темнотой и тишиной. Эту тишину он поймал сквозь стук и лязганье механизмов, потому что она – настоящая, своевременная, потому что ее много и она – основной звук уснувшего мира. Ему захотелось поскорее выскочить наружу, оказаться в самой середине тишины и, уже принятым ею, стоять и слушать напоследок, как уносит электричка свой бессильный грохот на юг.
Но он все ехал и ехал. Платформы, блеснув, со свистом пролетали мимо, словно неслись с такой же скоростью, только в обратном направлении. Бабуля уже не читала – спала, и мужик сбоку, оттопырив губу, тоже глубоко и ровно сопел, вздрагивая во сне бровями. И те, двое, в конце вагона, склонив друг к другу купидонистые головы, качали ими в такт, бесконечно с чем-то соглашаясь… Казалось, и машинист там у себя давно спит, и беспризорный поезд мчится сам по себе, передоверив маршрут сговорчивым рельсам. Еще бы немного – и он, набрав побольше воздуха, гаркнул бы: «Вдоль по Питерской…» или что-то в этом роде. Нелепо бодрствовать одному, нарываясь на выблескивающие из темноты, в дикой скачке проносящиеся мимо платформы. Он представил, как от его недозрелого баритона пассажиры все сразу в испуге вылупят сонные глаза, и ему стало их жаль – никого он не хотел будить, пусть себе спят, если хочется. Но где они едут, неплохо было бы знать.
Оглянувшись, он понадеялся спросить у того, что околачивался в тамбуре, но там его не оказалось. Неожиданно зацепила простая и грубая очевидность. Он опомнился, что тащится в Осветово без ключей и совершенно не может быть уверен, что в этот раз дядька оставил их в угольном сарае, как оставлял иногда на случай приезда своих приятелей. Даже скорее всего не оставил. Сам же рассказывал маме с отцом, будто в поселке одна за другой кражи: метут всё – от квашеной капусты до алюминиевых кружек. Так что глупо вешать на окна ставни, а ключи бросать где попало. Тем более дядька перешел на другую работу и стал почти недоступен для бывших сослуживцев, регулярно навещавших дачку, иногда даже без ведома хозяев. Ключей наверняка нет. Он понял это и тут же успокоился.
Теперь ему казалось даже вполне нормально: что-то судьба подкидывает так – за здорово живешь, а что-то приходится выдирать у нее самому. Кроме того, отсутствие ключей вполне под стать ситуации: этот его приезд отнюдь не заурядное посещение отчих мест. Он впервые ехал туда с НЕЙ, с НИМИ, вез их в себе, и ему было жизненно важно, как ОНИ с этим домом сойдутся. Ему хотелось совместить их прежде, чем он явится с чемоданами, коляской и прочим семейным скарбом… Хотелось еще раз взглянуть на допотопные сонные диваны, столы и буфеты, к которым он привык с детства, но которые для городского, окруженного комфортом человека могли выглядеть примерно как чучела вымерших животных из палеонтологического музея. Вообще он был уверен, что им понравится дом. То есть он не ждал никаких таких всплесков, ахов и восторгов: не тот случай. Для него главное, чтоб здесь не исчезло, но длилось то, что было в ее комнате, когда он задернул штору. И сейчас он понимал, что готов ради этого на многое, даже на все. То, что ключей не было и не могло быть, лишний раз подтверждало, что привычные пути для него напрочь перекрыты, что началась иная, ни на что прежнее не похожая полоса: все двери теперь для него открывались в другую сторону. Его успокоила и развеселила правильность и какая-то утонченная справедливость ситуации, о которой он вовремя догадался.
Он заметил, себе-то уж мог признаться, что за последние дни как бы превратился в другого человека, лучшее, что пряталось где-то в области солнечного сплетения – где же еще прятаться этому лучшему, как не в таком замечательном месте? – вдруг поперло из него наружу прямо-таки с неуправляемой энергией. Как в той навязчивой песенке: «…души моей распахнутый сундук…» Правда, он любил теперь всех-всех – какой-то проломной, всепрощающей любовью. Он раскалывал старые обиды, легко отшвыривая их трухлявую скорлупу. Многие из тех, кого он прощал, даже не догадывались об этом. Ни Герка Семин, ни Пупок. Эти придурки сорвали ему прошлой зимой поездку в Финляндию.