Kitobni o'qish: «Стрекоза. Книга вторая»
Книга вторая. Задачки доктора Фантомова
Часть первая
1
Людвика смотрела на отца и дивилась, как за такое, сравнительно короткое время она смогла полностью забыть, как он выглядит. Он спал на диване в гостиной напротив Бертиного Bluthnera, сияющего полировкой, благодаря неусыпным стараниям Глафиры, и был похож на застрявших на перевалочных станциях вокзалов пассажиров, застывших в разных позах в ожидании своих поездов. Его лицо, снизу чуть прикрытое газетой, было странно знакомым и в то же время чужим, как бывает с лицами любимых киноактёров, которых мы не сразу узнаём в новых ролях. На первый взгляд оно выглядело вполне спокойным, но по заметным складкам между бровей и в уголках рта, нерасправляющихся даже во сне, было понятно, что он был чем-то озабочен.
«Папа, – подумала Людвика. – Папа…» В этом слове сосредоточилось столько противоречивых чувств: нежность, тревога, благодарность, расставание с детством и попеременное желание и нежелание полностью покинуть его для ухода во взрослую жизнь, где уже были и ещё будут другие люди, далёкие, разные, хорошие и плохие, близкие и не очень, но как бы там ни было – другие, и никого она больше не сможет называть вот так просто, трепетно, уютно и ласково, стесняясь и тая от какой-то невыразимой светлой грусти, всегда присутствовавшей в этом домашнем слове «папа»…
Развернув вполоборота стул от пианино, она немного посидела рядом и, не желая будить отца, тихо встала и вышла назад в прихожую – снять плащ и берет. Из кухни доносились опьяняющие запахи картофельных оладий, чего-то мясного и чего-то ещё, что трудно было разобрать с порога, но они как магнитом тянули её зайти первым делом туда, чтобы непременно увидеть источник творимого чуда. Людвика повесила плащ на плечики, закинула берет на полку для головных уборов и, бросив на себя быстрый взгляд в зеркало, пригладила чуть растрепавшиеся в дороге волосы. Она зашла в кухню.
Там, как жрица в храме божественного огня, священнодействовала Глафира. В кружевном кокетливом фартуке, с сеткой для волос на уложенных на затылке косах, с лопаткой для переворачивания оладий в правой руке, как солдат держащий винтовку наизготовку, она быстро подхватывала подрумянившиеся в скворчащем масле оладьи и ловко переворачивала их на другую сторону. Шлёп, шлёп… Увлечённая своим действом, она стояла спиной к Людвике и не замечала её.
Один спит как ребёнок, другая так увлечена готовкой, что ничего не слышит, этак можно десять раз зайти и выйти из квартиры и вынести всё, что угодно, проснулось в Людвике Бертино здравомыслие.
– Глафира Поликарповна, – наконец сказала Людвика, – здравствуйте!
Глафира вздрогнула, чуть не уронила оладью с лопатки, но вовремя вывернула её на сковородку и поспешно повернулась лицом к Людвике. Увидев её, она уже чуть не уронила лопатку.
– Людвика! Господи, радость-то какая! Приехала! Людвика! Как же это, без предупреждения…
Глафира быстро передвинула сковородку на соседнюю конфорку, выключила огонь и положила лопатку на блюдце для стекания теста. Она вытерла руки полотенцем, подошла к Людвике и, не решаясь её обнять, неловко протянула обе руки для приветствия. На лице у неё смешались радость, удивление и настороженность. Людвика никогда особо не любила Глафиру. Она считала её пронырливой и навязчивой, но после долгого отсутствия она была рада и Глафире как неотъемлемой части своего покинутого дома, и поэтому она подошла к ней и сдержанно, но искренне обняла. На неизбалованную Людвикиным вниманием Глафиру это подействовало ошеломляюще. Она расплакалась от умиления и признания её своей, даже если бы это и была дань моменту встречи после долгой разлуки.
Всхлипывая и шмыгая носом, Глафира опустилась на стул, утираясь передником, но так, чтоб не задеть кружева.
– Как хорошо, что ты приехала! – наконец вымолвила Глафира. – Как хорошо!
Людвика села за стол и посмотрела на Глафиру. Никогда она её не видела раньше с хлюпающим носом и в слезах. По пальцам опять прошлась ледяная дрожь. «Но нет, не надо поддаваться этим настроениям, – подумала она, – я за тем и приехала, чтобы привести их всех тут в порядок». Она молчала и ждала, когда Глафира успокоится.
Глафира понемногу приходя в себя и смущённо улыбаясь сквозь слёзы, стала извиняться.
– Ой, прости меня, совсем нервы расшатались, ты-то как? Что ж телеграмму не дала, что приезжаешь, мы бы встретили. Поступила?
– Не-а, – горько сказала Людвика и посмотрела в окно. – Сдать – сдала, но по конкурсу не прошла, – пояснила она.
– Это как же? – не поняла Глафира.
– А так, – насупилась Людвика. Видно было, что ей не доставляло большой радости объяснять все подробности своего провала. Ей всё время вспоминалось Глафирино ехидное «А ты думаешь, тебя там ждут?». Помолчав, она добавила:
– Конкурс очень большой. Много со стажем работы. Парней. Проходной балл сделали очень высокий, даже с хорошими оценками – мало кто проходит. Отсеиваются.
Конечно, Глафире очень хотелось сказать «Я ж тебе говорила, а ты меня не слушала», но она была искренне рада Людвике и не хотела ехидничать в такую минуту. Ей всё время казалось, что Людвика – это её спасение и вместе с ней она вытащит Витольда из странного сползания в мир загадочных игр – и в солдатики, и с Фантомовым, и, увидев Людвику, – спокойную, повзрослевшую, с умным и ясным взглядом, Глафира была уверена, что страшные дни миновали и теперь у них всё будет хорошо.
– Ой, так что ж я сижу, – спохватилась Глафира после неловкой паузы, – я мигом чай поставлю, и вот оладушки на подходе, а курочка в духовке, минут через двадцать будет готова. Отец-то как будет рад, ой как рад!
Она бросилась к плите, поставила чайник на огонь, открыла холодильник и начала вынимать оттуда судки со всякой снедью: кабачковой икрой, селёдочным маслом, нарезанной колбаской и сыром, – но Людвика остановила её.
– Я, Глафира Поликарповна, лучше душ пока приму, если есть горячая вода, а то с поезда очень хочется переодеться.
– Может, всё-таки чайку сначала? А после душа и покушаете с отцом, я разбужу его.
– Нет-нет, не надо его будить. Я быстро. Потом чай.
– Ну ладно, тогда я оладушки как раз закончу жарить, – сказала Глафира и уже как раньше, по хозяйственному, с нотками командира подводной лодки, добавила: – Чистое полотенце на полке вверху, проверь титан, нагрелся ли. А халат чистый я тебе принесу.
Людвика подошла к плите, стащила с тарелки готовую оладью и пошла в ванную. Ах, как вкусно! Сто лет не ела картофельные оладьи. Просто тают во рту. Как бы на душе не было тяжко, всё-таки дома так хорошо! И даже Глафира пока её не раздражала. В конце концов, она у нас не каждый день, а по сменам, а там… там будут только они – она и папа, – и всё постепенно наладится. Только к этому надо привыкнуть. Она вспомнила, как Глеб на остановке помахал ей вслед, и сердце больно сжалось от тоски по нему и жалости к себе. Но нет. Это всё – в прошлом. А впереди – впереди только радость и любовь.
Она нашла полотенце, потрогала титан – ура! – он был достаточно горячим, и, быстро раздевшись, залезла под душ, включила воду. Сначала пошла довольно прохладная вода, но Людвика так устала от всяких дорожных неудобств, что любая вода, падающая на её тело, казалась ей сейчас почти чудом. Вскоре из душа побежали тёплые и вот уже – почти обжигающие струи. Она добавила холодной, и полученная температура – ни горячая и ни ледяная – обволокла её ласковым покрывалом.
Людвика блаженно закрыла глаза, и через некоторое время ей почему-то показалось, что она никуда и не уезжала, а как будто просто пришла домой из школы, и что впереди – выходные и она пойдёт с родителями к доктору Фантомову и опять будет рассматривать склянки со смешно торчащими из них рецептами на латыни и книжки по медицине, а потом, после чая с бисквитами и вареньем, бегать с Пашей и Сашей во дворе, гоняя мяч как мальчишка, и Паша будет ей дуть на разбитую коленку, смешно морща нос, чтобы не было больно. Всё это было очень отчётливо и очень странно, но, пожалуй, самым странным было ощущение, что за занавеской сейчас стояла мама и выговаривала ей за замаранные травой белые гольфы, которые будет трудно отстирать, и это ощущение было настолько сильным, что Людвике непременно захотелось отдёрнуть занавеску и убедиться… но вот убедиться в чём – в том, что её там нет, или в том, что она там была? Людвика сама не знала, чего бы ей хотелось больше, и, чтобы развеять сомнения, она взяла мочалку и мыло и стала с силой растирать своё тело, стремясь выйти из оцепенения.
«Поистине места, где ты провёл детство, – думала она, – полны воспоминаниями, которые продолжают там жить и которые в любую минуту, увидев нас, могут проснуться, сгуститься, сойти со стен и предметов, принять знакомые черты и поплыть в сознании постепенно проступающими сквозь разноцветный туман, сбивчивыми, но довольно яркими картинами». Именно в такие минуты грань между реальным и привидевшимся полностью стирается. И если воспоминания становятся такими выпуклыми и осязаемыми настолько, что их можно потрогать и с ними заговорить, разве они не становятся от этого такими же реальными, какими они были десять или даже сто лет назад? И что такое тогда реальность – если не всего лишь твёрдые очертания физического мира, помогающие создать реальность мира более тонкого, но не менее физического, и если так, то почему тогда мир тонкий всегда ставится жителями твёрдого под сомнение, как надуманная, пугающая и несуществующая явь?
Впрочем, это были уже мысли не Людвики, а Берты. Та постояла ещё минут пять, прислушиваясь к забытому шуму воды, покрутилась перед зеркалом, но так ничего там и не увидела и, скользнув взглядом по полке с туалетными принадлежностями и убедившись, что «Пиковой дамы» там больше нет, ухмыльнувшись, исчезла.
2
Высокая тощая медсестра неопределённых лет строго посмотрела на Севку и, перед самым его носом подняв шприц прямо вверх, выпустила из него капельку жидкости, чтобы проверить проходимость иглы. Затем она громко скомандовала:
– А ну, больной, ложитесь на кушетку, снимите штаны и не двигаться!
«Господи, от такого обхождения и здоровый чокнуться со страху может!» – подумал Севка и с ужасом повиновался. Через минуту ему показалось, что в него влили расплавленное густое железо, и оно, по мере прохождения по его телу, на ходу твердеет и тем самым разрывает ткани и сосуды. Как ни старался, Севка не выдержал и завыл страшным голосом.
– Но-но-но, это что ещё за стоны! – гавкнула медсестра, суя ему ватку и кладя его руку на место укола. – Не в ясельной группе, поди! Тебе сколько лет, скоро в армию, а он воет, как младенец.
Она поджала губы, села за стол и начала что-то писать в его карточке.
Севка стиснул зубы, но выть не перестал. «Какую армию? – думал он. – Серафима давно достала справку о том, что он сирота и её единственный кормилец, и поскольку она жила с Григорием не по закону, то так в принципе и получалось. Ему было уже куда больше восемнадцати, и отсрочку он получил минимум ещё на два года. С одной стороны, ему было немного стыдно, что они привирают – насчёт единственного кормильца, но, с другой стороны, если Серафима и Григорий поссорятся и Теплёв уйдёт, то она и вправду останется одна, без кормильца. Это заглушало угрызения совести и позволяло расслабленно жить, не думая об армии. В конце концов, у Студебекера тоже была справка об отсрочке, как у студента пищевого техникума, а Сеня и Петя – партнёры по преферансу – были салаги, им ещё только наклёвывалось восемнадцать.
Севка продолжал приглушённо подвывать, не обращая внимания на выговоры строгой медсестры. «Чем меня учить жить, лучше б научилась уколы, как следует делать, – думал он, с трудом отходя от неимоверной боли. – Как будто снарядом ползадницы снесло!»
Он натянул штаны, встал с кушетки и направился к двери деревянной походкой. Пропади они пропадом со своими магнезиями и витаминами, пусть доктор Горницын сам себе такие болючие уколы ставит, злился Севка на то, что уступил нареканиям Серафимы и всё-таки пришёл в поликлинику на уколы.
Как будто услышав его жалобы, в коридоре ему встретился сам доктор Горницын. Увидев Севку, старик обрадовался и на ходу горячо его приветствовал:
– А! музыкант! На лечение пришёл?
Севка сначала не собирался жаловаться на неловкость медсестры, просто хотел покинуть медучреждение, чтобы по возможности никогда в него больше не возвращаться. Но потом проворчал, еле волоча ноги от кабинета:
– С таким лечением не до шуток.
Доктор остановился:
– Что-что? Потрудитесь объясниться, молодой человек.
Улыбка сошла с его бодрого, сморщенного личика.
– Да я… это… – промямлил Севка. – Уж очень болезненные уколы вы мне, доктор, прописали. Чуть не умер.
Ему хотелось потереть больное место, но даже малейшее движение рукой по направлению к области укола отдавало тягучей, раздирающей болью.
Сергей Ипатьевич наклонил голову набок, словно пытаясь разглядеть, где это больное место, но потом, бросив взгляд на круглые часы на стене, заспешил дальше, продолжая разговаривать с Севкой почти из-за спины:
– Зайдите ко мне, Чернихин, завтра после обеда, мы что-нибудь для вас придумаем.
И убежал.
«Что он для меня может придумать? – подумал Севка и поковылял домой. – Никуда я завтра не приду». Он вышел на улицу, закинул на шею свой малиновый шарф, подтянул пиджак, чтоб полы рубашки не торчали, и пошёл своей ленивой, весьма отягощённой телесными страданиями походкой, вон с поликлинического двора. Как только он вышел за чёрные чугунные ворота, он почти столкнулся с молодой девицей, щуплой и остроглазой как весенняя птица-синица. Она как будто впорхнула за ворота, обдав Севку голубым сиянием глаз-льдинок. На девушке был берет почти такого же цвета, как и его любимый шарф, и Севке сразу захотелось поёрничать и кинуть девушке вслед что-нибудь вроде «Кто там в малиновом берете?». Девушка стремительно прошла мимо, направляясь в поликлинику, и тут Севка подумал, что он где-то её уже несомненно видел. Несомненно! Но вот где?
Вследствие разбитого физического состояния в результате не вполне профессионального медицинского вмешательства он решил пройтись до дому пешком, так как не мог представить, чтобы на него навалилась толпа в автобусе, и по дороге старался вспомнить, где он уже видел «незнакомку» – эти распахнутые любопытные глаза? Где?
Он уже почти дошёл до своей улицы, как тут его окликнули. Севка повернулся и увидел… Лизу. Лицо её было ещё бледнее, чем раньше, глазки-щёлки сузились до невозможности, и вся её фигура в длинной юбке и какой-то несуразной тёмно-серой куртке до половины бедра была похожа или на подсохший от времени кипарис или на… отвёртку. Она держала руки в карманах куртки, как Любовь Яровая, и смотрела на него резким, непроницаемым взглядом. В нём был и хлад, и пламень, как сказал бы поэт. «Что-то меня сегодня на Александра Сергеевича потянуло», – только и успел подумать Севка, как тут Лиза его окликнула.
– Сева, – сказала она почти не голосом, а интонацией, в которую вместились боль, укор, радость, удивление и снова – боль. Севку как обожгло. Он чуть не споткнулся о высокий бордюр.
– Лиза? – почти ей в тон сказал Севка и опустил голову.
Ну, сейчас начнётся. Надо срочно брать инициативу в свои руки, чтобы Лиза не дала воли своим чувствам и снова не загипнотизировала его своим невыносимо долгим и жгучим, как сумасшедшее солнце, которое испепеляет всё живое в пустыне, взглядом.
– Пойдём в парк, тут недалеко, – сказал Севка, – поговорим.
Лиза знала, что когда мужчины в её жизни говорили подобное – пойдём поговорим, – это обычно не предвещало ничего хорошего, а только то, что они собирались её бросить. К горлу подступил комок, и, сглотнув надвигающуюся в её душе бурю, она сказала:
– Пойдём.
Вместо красной косынки на голове у Лизы был тёмно-зелёный широкий шарф, который она несколько раз обернула вокруг волос и заколола на затылке, что выглядело странно, но красиво. Этот шарф совсем не был похож на красную домотканную ленту с монетами, что была на ней в его сне, но почему-то тот сон сразу напомнил о себе. «Ох, как не хочется делать ей больно, – совестился Севка, – как не хочется! Как бы ей помягче объяснить, что они – не пара. Ну не пара». Он почему-то опять, совсем невпопад, вспомнил девушку в берете. У неё были большие голубые глаза и льняные, чуть волнистые волосы. Где же он её видел? Где?
В парке было тихо, только иногда порывы ветра шевелили кроны деревьев. Теряя листья, большими клочьями срывающиеся с веток, деревья гнулись в разные стороны, как будто качая головой и тоже утвердительно шелестя: «Не пара ты ей, ну не пара» – и отчего-то тоже волновались.
Выбрав скамейку поудалённее от главной дорожки, упирающейся в выключенный по сезону, совсем засохший фонтан, Севка с нарочитой заботливостью смахнул со скамейки скрюченные листья и предложил Лизе сесть.
Лиза села. Сначала она смотрела куда-то в одну точку, а потом взглянула на Севку.
– Ты уволился?
– Пока нет.
– Пока?
– Я ещё не решил.
– Тебя нет, – сказала Лиза в своей манере говорить кусками фраз, но он понял, что она имела в виду – на работе. Его нет на работе. Теплёву с Серафимой удалось уговорить его временно уволиться, на время лечения, так сказать, и восстановить в конце учебного года или чуть раньше. Как «единственный кормилец» совсем уволиться он, конечно, не мог, но на месяца три-четыре, а то и пять, мог вполне. «Не боись, Всеволод, – бодро говорил ему Теплёв, сплёвывая через плечо и быстро подписывая молниеносно состряпанные бумаги, – как уйдёшь, так и придёшь, если сам захочешь, проблем не будет, я с начальством договорился. На вот, подпиши обходной». Севка хотел опять было взбрыкнуть, но потом подумал: «А, меньше споров, больше дела, когда наскучит бездельничать, пойду назад». И подписал бумагу. О Лизе он тогда, конечно, вообще не думал. И вот он – час расплаты. Не получилось уйти без шума!
– Тебя нет, – повторила Лиза. И он почувствовал, почти услышал, как бьётся её сердце – глухо, отрывисто, со сгустками с силой выталкиваемой крови. «Лиза, Лиза, Лиза… Ляззат… удовольствие, наслаждение и блаженство! Ну не надо, не надо разрывать мне сердце!» – подумал Севка.
И быстро сказал:
– Прости, я последнее время не в себе. Ты тут ни при чём, понимаешь?
Он нащупал пуговицу на своём пиджаке, ту, которая висела на распоясавшейся ниточной ножке, и стал её вертеть, чтобы помочь себе в подборе правильных слов.
– Я плохой человек, я знаю, – он опустил ресницы, горячо веря в правоту сказанного. – Я обещал увидеться с тобой и не сдержал обещания, и в этом я виноват.
Лиза молчала и слушала, так и не вынимая рук из карманов куртки. Казалось, ей было очень холодно.
– Я и самому себе часто даю слово и не всегда держу его.
Ну, теперь надо собраться с силами и сказать ей самое главное. «Ну, давай, – приказывал себе Севка и никак не мог решиться. – Давай!» Еле шевеля языком, он, наконец, с трудом выдохнул:
– Нам не надо больше встречаться.
Пуговица оторвалась с полностью разошедшейся ножки и осталась у него в руке.
Господи, как тяжело-то! Он искоса поглядел на Лизу. Она не пошевелилась. Ему показалось, что её лицо сначала побледнело, а потом сразу – почернело. Она была сейчас очень похожа на ту – из сна, которая рубила себе руки топором. Она молчала.
– Я живу для тебя, – тихо сказала Лиза. – Мне больше… мне ничего больше не надо.
У Севки защемило сердце. Ему было жутко жалко Лизу, и он чувствовал себя преступником, который совершил что-то очень страшное, что-то пострашнее убийства. Еле ворочая языком, он промямлил:
– Прости меня, Лиза. Прости.
«Если я сейчас же не уйду, я умру», – подумал он и встал.
– Мне надо идти. Прости.
Не в силах посмотреть Лизе в глаза, съёжившись и неловко подтягивая ногу со стороны окаменевшей от укола мышцы, он пошёл прочь от скамейки, как тяжело больной старик. «Было бы хорошо, если бы у неё был пистолет и она бы меня просто пристрелила, – вдруг пронеслось у него в голове, – и то бы легче стало».
При каждом шаге он чувствовал Лизин взгляд у себя на спине. Этот взгляд жёг его таким же раскалённым железом, какое только час назад тощая медсестра немилосердно всадила ему пониже спины. Ну и денёк сегодня, прямо День Калёного Железа. Это название позабавило его. День Калёного Железа. Ветер пронёсся по тяжёлым веткам старого клёна. Тот заскрипел, и в Севкиной голове, откуда ни возьмись, отдалённым эхом так же заскрипели и потянулись одна за другой шершавые, хриплые звуки, по ходу своего появления чудным образом превращающиеся в ноты. Как радужные пузыри, эти звуки рождались, росли, переливались на свету, лопались, исчезали и тут же появлялись вновь, один ярче другого, и постепенно наполняли слух тягучей, сдавленной мелодией.
Музыка то занималась пламенем, то гасла, то снова захлёбывалась в едва нащупанном ритме, тут же сбиваясь с него, а губы незадачливого музыканта зудели в негромком, бессвязном бормотании. Имитируя звуки, услышанные где-то внутри, он словно пытался попробовать их на вкус и услышать их снаружи, чтобы убедиться – это те же или другие? Вскоре ему стало намного легче, откуда-то взялись силы идти быстрее, и, вот уже забыв и о Лизе, и о боли собственного, подбитого тела, Севка летел по улице и уже довольно громко мычал вновь рождённую композицию, словно читал её с листа, по нескольку раз возвращаясь на начало нотной строки, терпеливо и настойчиво отрабатывая, а затем и выправляя её в нужных местах и по многу раз повторяя отшлифованные в уме ультимы и субдоминанты. Потом он принялся въедливо подчищать строки от случайных или фальшивых нот, заменять одну тонику на другую, лелеять только что найденное сочетание и, припрятав его в памяти, двигаться дальше, а руки его уже ощущали под своими пальцами необходимое движение смычка и упругие, упрямые струны Амадеуса, который сначала, по обыкновению, сопротивлялся, а через некоторое время сам подсказывал ему, как получше взять их на собственном теле, тем самым становясь соучастником задуманного задолго до того, как его партнёр добрался до дома, суетливо раскрыл футляр и достал смычок как боевой меч из ножен, и когда они смогли, наконец, полуобнявшись, как прячущиеся от чужих глаз и от яркого света любовники, сыграть эту мелодию вместе.