Kitobni o'qish: «Ведьмин клад»
Демьян Субботин. Сибирь. XIX век
Еловая лапа больно хлестнула по лицу. Демьян чертыхнулся и тут же торопливо перекрестился. Вот же гадские места! Изживают из человека все божеское, оставляют только черную, в самую душу вгрызающуюся тоску да алчность, от которой спасения никакого нет.
Золото, золото! Уж как он уговаривал брата уехать, не оставаться в этой глуши, на прииске этом проклятом. Да разве ж Акима переупрямишь! «Погодь, брат, еще чуть-чуть – и явит нам Господь свою милость». Дурак, неужто не видит, что нету тут Бога и милости никакой нет, а кто есть, о том и думать страшно.
Ведьма! Как есть ведьма! Очи зеленые, что молодые еловые иголки, а волосы рыжие, как лисья шкура. И сама точно лиса – верткая, текучая. А смотрит так, что аж сердце занимается – бежать хочется куда глаза глядят, чтоб только подальше от этого мхом поросшего леса, от Лисьего ручья, прииска этого ненавистного, от нее – ведьмы…
Зима ноне выдалась ох какая лютая и снежная, даже старики таких холодов не помнили. По весне, как начал снег сходить, лес превратился в непролазное болото, а Лисий ручей – в реку такую, что без страху и не перейти. Валуны из воды торчат здоровенные, а поди ж ступи – склизко все, ненадежно, того и гляди в воду свалишься. Утонуть не утонешь – плавает он хорошо, с младенчества на Волге-матушке рос, – а вот хворь какую подхватить, как Аким давеча, – это запросто.
Аким удалью своей завсегда любил похвалиться. Да и не понапрасну: рослый, плечистый, лицом хорош. Не то что он, Демьян. Все, чего старшему с избытком судьбинушка пожаловала, того младшему скупой рукой отмерила. Росточку невеликого, здоровья незавидного, да и рожа кривая – девка какая ежели и глянет, так сразу и отвернется. Или, и того хуже, пожалеет. А не нужно ему, Демьяну Субботину, жалости! И братова заступничества тоже не нужно! Он сам за себя постоять сумеет. Лучше его с ножом ни один мужик на прииске управляться не умеет, даже охотники из местных. И страшатся его не за то, что он Акимов меньший брат, а за то, что лютый, ни страху, ни пощады не ведает. И девки страшатся, оттого, видать, неласковы. Одна только не боится совсем. Ведьма! Смотрит так, что все нутро аж выворачивает, с насмешкою смотрит. Лучше б уж с жалостью, ей-богу…
Ведьма жила в лесу, аккурат за Лисьим ручьем, в избушке такой ветхой, что, сдается, дунь посильнее – и развалится. Однако ж не разваливается. Местные сказывают, что избушка та испокон веку тут стоит, и всегда такая вот кривая, в землю вросшая по самые окна. Так ведь и немудрено, мужиков здесь никогда не жаловали. Мужики этому бесовскому отродью только для одного надобны, чтобы род ведьмовской не пресекся. Ведьма, как в силу свою ведьмовскую войдет, сама себе мужика выбирает, и уж коли выберет, так не уйти несчастному от ее колдовских чар. Охмурит, окрутит, душу в полон заберет.
Уже забрала! Аким после встречи с ведьмой сам не свой стал. Старательское дело совсем забросил, все у Лисьего ручья пропадал у ведьмы этой. Демьян уже с ним и по-доброму, и по-плохому, да только не желал брат ничего слушать. Люблю, говорит, ее больше жизни. Оно и видно, что больше жизни. Вот уже второй день его лихоманка бьет. А все из-за нее, из-за ведьмы. Приворожила, навела морок. Да такой морок, что брат точно сам не свой сделался, совсем о страхе позабыл. Там, где на Лисьем ручье осторожнее нужно, с камня на камень с оглядкой переступать, он козликом молодым скакал – красовался. Допрыгался, свалился в воду. А вода в середине весны какая? А ледяная вода! Руку сунь – занемеет, а тут с головой окунулся. Вот и случилась лихоманка-то…
И ведь помочь Акиму никак не выходит. Никого, говорит, видеть не хочу, никакой другой помощи мне не нужно. Позовите, говорит, Устинью. Устинья знает, как меня спасти. Может, и знает, местные все к ней на Лисий ручей бегают: кому притирки, чтобы раны быстрее заживали, кому воду заговоренную от зубов, кому отвары всякие. Бабам в их бабских делах ведьма завсегда первая помощница, сказывают, зелье приворотное варит такое, что любого мужика приворожит. Может, и приворожит, Акима ж вон к себе крепко-накрепко привязала.
Вот и выходит: бабы за ведьму горой стоят, а мужики, те, что из местных, побаиваются, оттого и не трогает ее никто – от греха подальше. Кому ж охота, чтоб градом огород побило, вся скотина за одну ночь полегла или в мужеском организме слабость такая приключилась, от которой ты уже и не мужик вовсе?! Никому! Вот и живет это бесовское отродье, а честным людям жить не дает. Да что там – не дает! Над честными людьми ведьма потешается, глазюками своими зелеными зыркает, душу невинную завлекательными взглядами очерняет. У нее ж все для того устроено, чтоб честного человека с пути истинного столкнуть, чтоб в пучину уволочь, из которой уже спасения нет.
Его, Демьяна, ведьма тоже удумала приворожить. Может, даже и приворожила чуток. А то ж как по-другому объяснить, что после редких с нею встреч он сам не свой делался, и мысли в голову лезли богомерзкие, такие, что аж зубы сводило и по спине мороз, и не спится потом всю ночь.
После такой вот бессонной ночи он к Лисьему ручью однажды и наведался. Один, без Акима. Зачем пошел, и сам не ведал. Видать, сильный морок ведьма на него навела, потому как, только ее увидел, сразу разуму лишился. А она ведь ждала его. Точно ждала! Это ж только на первый взгляд кажется, что девка белье в ручье стирает, а если призадуматься, так видно – ведьма специально приготовилась, сети раскинула. Волосы не в косу заплетены, а растрепаны, рыжей волной разметались по круглым плечам, кончики в воде полощутся. Медальончик, цацка железная, с тонкой шеи свешивается, покачивается туда-сюда промеж пышных грудей. Лицо разрумянилось, и улыбка на устах зазывная, а юбки подоткнуты так, чтобы ноги были видны.
Попался он тогда в бесовской силок, кинулся сзади на ведьму, что дикий зверь. Да только увернулась гадина, рыжей лисой юркнула под руку, остановилась поодаль и насмешничает:
– Не тот ты мужик, Демьянка, которому я себя лапать дозволю. Посмотреть можешь, за то денег не возьму, а пальцем тронуть не смей. Не про твою я честь.
Ох, как Демьян тогда разозлился! Даже любимый нож в кармане нашарил, потому как не привык он такие обиды никому спускать, особливо ведьмам. А она уже вроде как и не смеется, стоит подбоченившись, смотрит внимательно.
– Ты, – говорит, – Демьянка, Акима моего брат. Оттого я тебя сейчас с богом отпущу. Но лучше бы тебе дорогу к Лисьему ручью вообще забыть – не люблю я таких, как ты. Ох, не люблю. А теперь прочь иди, чего застыл колодой стоеросовой?!
И ведь послушался! Пошел, не оглядываясь, хоть между лопатками так и свербело оборотиться, еще раз заглянуть в зеленые лисьи глаза. Точно морок…
Морок не морок, а с тех пор затаил Демьян на ведьму лютую обиду. Не сказать, что виделись они часто: ведьма в деревне редко появлялась, а сам он к Лисьему ручью более не совался, хоть и тянуло страсть как сильно. Только вот, оказывается, не нужно Демьяну ведьму часто видеть, морок у нее такой, что кажную ночь она к нему сама во снах являлась, терзала тело и грешную душеньку муками сладострастными, не давала забыть.
Он и не забыл, все с силами собирался да ждал удобного случая. Вот случай-то и представился. Сначала жена одного из старателей родами померла. Два дня мучилась, горемычная, а как только ведьма порог дома переступила, так и преставилась. Потом Аким после ведьминых ласк в Лисьем ручье искупался и слег от лихоманки. А давеча Гордей Седов, самый старший из их артели, вдруг от хвори бесовской помер. Ничего б в том дурного не было – мало ли народу на прииске помирает! – да вот только Гордей помер аккурат после того, как к ведьме сходил за притиркой от прострела. Натерся притиркой-то да тут же как заорет:
– Ой, братцы, горит! Ой, плохо мне, ой, чешется все!
А сам давай вертеться ужом да шкуру на спине в кровь раздирать. А шкура вся красными волдырями пошла, сначала на спине, а потом-то и по всему телу. Дальше Гордей вдруг за горло схватился, засипел, посинел и все – помер! Вот тогда-то Демьян в голос про ведьмины козни и заговорил. Местные бы ни в жисть не поверили, да старатели – народ не из пугливых, их байками про ведьмино проклятье не напужать.
Трое самых отчаянных решились с Демьяном идти к Лисьему ручью – ведьму проучить. Один – Микула – тот, чью женку с дитем неродившимся ведьма до могилы довела, больше всех ярился, грозился тварь мерзкую аки жабу болотную разодрать. Другой – Гришка Хромый, наипервейший Гордея Седова дружок, тоже на ведьму зуб имел, потому как чуть было той притиркой отравленной себе больное колено не натер, да, видать, уберег Господь, отвел беду. А третий – Ерофей – это уже его, Демьяна, товарищ, сказал, что хочет с ведьмы за Акимову лихоманку спросить, да только знал Демьян – Ерошке ведьма тоже покою не дает, во снах грезится и от дум богоугодных ох как далеко уводит.
Стало быть, четверо их к Лисьему ручью пошло. Вчетвером-то они уж как-нибудь с ведьмой управятся, спросят с этого бесовского племени по всей строгости.
Через ручей перебирались осторожно: никому не хотелось в ледяной воде искупаться. Особливо долго Гришку Хромого дожидаться пришлось, тяжко ему с его-то распухшей ногой по склизким камням скакать, а ведь не передумал, хрен колченогий, не забоялся. Ох, видать, и его ведьма за живое зацепила, не из-за Гордеевой кончины он так разошелся.
Ведьму в избушке они не нашли. Ушла, небось, по своим ведьмовским делам, даже дверь не закрыла – никого не боится, бесовское отродье. Да и кто ж осмелится в ее доме хозяйничать! Местные точно не осмелятся.
А в избушке чистенько: прибрано все, травами сушеными пахнет и еще чем-то вкусным. В красном углу икона. Вот ведь паскуда, даже лика Господнего не убоялась, так и творит пред его светлыми очами свои непотребства.
– Ну что, дожидаться станем? – Ерошка завалился на ведьмину кровать, закинул руки за голову и глаза прикрыл, а на морде ухмылка такая, что сразу видать, о чем помышляет, аспид.
– Так обождем, коль уж пришли, – Микула присел на тяжелую колоду, которая ведьме замест табурету, обвел недобрым взглядом сначала болтающиеся под потолком пуки сушеного зелья, потом красный угол с иконой. Видать, о том же подумал, что и Демьян, потому как нахмурился еще больше.
– А и обождем! Что ж не обождать! – Гришка сучковатой палкой, которая ему замест посоху, ткнул Ерошку в бок. – А ну, подвинься, дай старому человеку присесть.
Ерошка зашипел сквозь стиснутые зубы, но упрямиться не стал. Гришка даром что хромой, а как до драки дойдет, так ему с его посохом еще поди равного сыщи. Минулой весной казака одного залетного так оприходовал, что никакие притирки не помогли – отдал казак богу душу.
Не хотелось Демьяну ведьму в ее избушке дожидаться, снаружи, у ручья, оно как-то сподручнее серьезные разговоры разговаривать, да ведь с этими не поспоришь. Ох, лучше б он один пошел или с Микулой…
Они еще и осмотреться толком не успели, как дверца тихо скрипнула. Демьян, который ближе всех к порогу стоял, крутнулся вокруг себя, ножик свой любимый из кармана выхватил. А ведьме хоть бы что! Стоит себе, глазищами зелеными зыркает, а косы рыжие такие длиннющие, что аж пол метут. Вот бы ее за эти косы… Как подумалось про то, так сразу жарко стало, даже ногам, в Лисьем ручье замоченным.
– С Акимом что-то? – спросила и прямо в душу Демьянову заглянула глазюками своими колдовскими.
С Акимом?.. Да что ж это такое?! На него смотрит, а все едино про Акима думает.
– И с Акимом, и с Гордеем, и с Марьюшкой моей… – Микула тяжко поднялся с колоды, шагнул к ведьме. – Ты помнишь Марьюшку?
– Поздно ты меня кликнул, добрый человек. – Ведьма вошла в избушку, кинула недобрый взгляд на развалившегося поперек кровати Ерошку, коротко кивнула Гришке Хромому. – Я уже ничем помочь не сумела, ребеночек неправильно шел.
– А Гордей? – Гришка ловко, невзирая на свою хромоту, вскочил на ноги, угрожающе взмахнул посохом. – Гордея пошто загубила, гадина лесная?! Это ж в каких муках адовых человек помирал от притирки твоей!
– В муках помирал? – Ведьма удивленно выгнула бровь. – Ничего не разумею. Хорошая притирка, третьего дня сваренная. Завсегда от прострела помогала.
– Вот и Гордею помогла… на тот свет уйти, – Демьян захлопнул дверь да спиной к ней прижался для надежности, чтобы ведьма уже точно никуда от них не делася. – А Акима после твоих ласк лихоманка который день бьет, он уже меня, брата родного, не узнает.
– Так что ж меня не позвали?! – Ведьма сердито притопнула ногой. – У меня средство есть от жара…
– Знаем мы твои средства, – Ерошка одним прыжком очутился позади ведьмы, поймал за косу, намотал на кулак. Так и есть, брехал, сучий потрох, что из-за Акима к Лисьему ручью пошел. Из-за ведьмы пошел. Оттого и в глазах его сейчас черти пляшут. Точно, морок. Приворожила Ерошку, как и его, Демьяна, присушила…
– Пусти!
А ведьма, кажись, и не испугалась совсем, только плечом повела так, что расшитая рубаха вниз поползла. Сразу шея стала видна и цацка эта ее железная. Честная баба крест нательный носит, а у этой вона что… Демьян отлепился от двери, шагнул к ведьме, рука сама потянулась к медальону. А ведь красивая цацка-то, необычная. И не железная вовсе, а из черненого серебра. Кажись, дутая, потому как хоть и немалого размеру, а легкая совсем.
– Не трожь! – А в глазах ведьмовских зеленый огонь все ярче разгорается. – Не трожь, сказала!
– Люба тебе вещица-то? – Видно же, что люба! Может, необычная цацка, колдовская?..
– Акиму еще не поздно помочь. Я зелье одно знаю… – А ведь боится ведьма! Ерошку с его лапищами загребущими не побоялась, а за цацку эту вишь как трясется.
– А не надо Акиму твоей помощи! Коли Богу угодно душеньку его к себе забрать, так тому и противиться грешно.
– Ага, грешно. – Ерошка, дурья башка, на медальон даже и не посмотрел, рванул ворот ведьминой рубахи так, что все, от чужих глаз скрытое, сразу видно стало. У Демьяна аж дух занялся от красоты такой нечеловеческой. Точно, что нечеловеческой. Не может нормальная баба так на мужское естество влиять, чтобы тот про все на свете забывал и об одном только думать мог.
– Итит твою мать! – Гришка уже тут как тут, черт хромой, смотрит на ведьмино тело во все глаза, слюни пускает, а того не видит, что ведьма не просто так стоит, чтоб они ее бабьими прелестями любовалися. В глазищах зеленых занимается пламя, такое, что не унять, а губы что-то шепчут. Заклятье, наверное, какое-то богомерзкое. И ладонью цацку свою накрыла, как будто защитить ее хочет. А по ногам уже тянет зимней стужею, и в хребет точно вгрызается кто-то зубьями острыми – колдовство…
Демьян попятился, глянул на Ерошку – и сам себе не поверил: дружок закадычный словно сам не свой, стоит, зенки выпучил, по бороде слюни текут, а тело как в лихоманке трясется. Знать, достало его ведьмино заклятье. Это ж, того и гляди, и его, Демьяна, достанет… А все от нее, от цацки этой, что у ведьмы на шее болтается, потому как светится цацка-то светом холодным, точно лунным, и свет этот сквозь ведьмины пальцы пробивается и глаза слепит так, что мочи нет смотреть. Вот, знать, в чем сила ведьмовская, в медальончике…
Тихий шепот перешел в крик, и ноги уже подкашивались, когда Демьян снова шагнул к ведьме, сдернул с тонкой шеи сатанинскую цацку. Руку будто огнем опалило, зато свет, тот, что глаз открыть не давал, сразу померк, а ведьмин крик сорвался ну точно в звериный вой. От воя того у Демьяна даже борода дыбом стала, так перепугался. Может, и убег бы, если б не Гришка. Хромый мужиком оказался лихим и сноровистым, двинул легонько ведьму под дых своим посохом, та и осела. Если б не Ерошка, который ее так за волосы и держал, точно упала б. Но не упала, откинулася назад, обмякла. И вдруг понял Демьян, что морок-то прошел. Нет больше ведьмы, которой вся приисковая братия страшилась, а есть баба красивая да ничейная. Аким далеко, да и не жилец он более, от такой-то лихоманки…
То, что Демьян только подумал, Гришка Хромой вслух сказал:
– А что это мы, братцы, тута на нее смотрим. Мы ж, того-этого, не за тем, чтобы посмотреть, сюда пришли, мы ж ведьму проучить собиралися. А ну-ка, давайте это отродье бесовское на кровать тащите!
Сказал, да портки свои и скинул…
…Никто не устоял, даже Микула, который еще утром по женке своей убивался. Уж больно сочной бабой ведьма-то оказалась. А может, морок еще до конца не развеялся? Точно не развеялся! Если б развеялся, то они б перво-наперво подумали, что с ними в деревне сделают за такое-то, за ведьму ж все местные горой…
– …А ведь, братцы, она молчать не станет, – Гришка Хромой ткнул ведьму посохом. Видать, больно ткнул, потому как застонала. Раньше-то не стонала, лежала с закрытыми глазами. Может, в беспамятстве была, а может, еще чего, кто ж ее бесовскую душу разберет.
– Не станет, – Ерошка растерянно огладил реденькую бороденку. – Что делать-то станем, братцы?
– Так знамо что, – Гришка пристукнул посохом, – ежели ведьму зашибить, так это дело богоугодное.
– Придушить лучше. – Демьян помял в ладони кончик рыжей косы, как мечталось, намотал на кулак. – Коли придушим, кровищи не будет и шуму меньше. И веревка, опять же, не понадобится…
…Кто ж ведал, что ведьму убивать так тяжко будет. Хоть бы она глаза закрыла. Так ведь не закрыла! Смотрела прямо в душу, о пощаде не молила, только шептала что-то непонятное. Может, колдовала напоследок…
Тело они в Лисий ручей сбросили. Вот и все! Косы золотыми змеями мелькнули в воде, и поминай, как звали, бесовское отродье. И никто их ни в чем не укорит, особливо ежели сами лишнего болтать не станут. Гришка Хромой точно не проболтается, это пень старый хитрющий, во вред себе ничего не сделает. Ерошка тоже будет язык за зубами держать, потому как трусоват, а за ведьмину смерть можно и головы лишиться. Местные-то хоть и смирные, но в гневе люты. Главное, теперь смотреть, чтоб Ерошка лишнего не выпил. От чарки у него завсегда язык развязывается. Хуже всего с Микулой, он после того случая сам не свой сделался. Все больше отмалчивается, думает о чем-то, а о чем – не сказывает. В церковь повадился, с попом подолгу о чем-то разговаривает. Хоть бы не проболтался. За Микулой надо будет особливо внимательно следить…
* * *
Как же холодно!
Настя поежилась, на все пуговицы застегнула телогрейку, с брезгливостью посмотрела на сидящую на кадушке с квашеной капустой жабу. В неровном свете керосиновой лампы жабья кожа отсвечивала черным и мерзко поблескивала. Настя перевела взгляд на клеть с прошлогодней картошкой. Сколько ее здесь, мешков пять-шесть? Это же работа до глубокой ночи! Ну что бы случилось, если бы она перебрала эту чертову, прости, Господи, картошку завтра с утра?! Но с матушкой Василисой бесполезно спорить. «Настасья, завтра по росе пойдем траву косить, а картошку нужно перебрать сегодня».
Вот так: по росе траву косить, а до глубокой ночи возиться с гнилой картошкой в этом мрачном, сочащемся сыростью и холодом погребе.
Нет, она не роптала, ей к командам не привыкать, но как же холодно! Хорошо еще, что сестра Агния, узнав, куда посылает Настю матушка Василиса, посоветовала одеться потеплее и даже одолжила свои резиновые сапоги. За сапоги отдельное спасибо, потому что в погребе ух как зябко, да и вода прямо по стенам сбегает. А картошка гниет! Кто ж хранит овощи в таком ужасном месте?!
Настя поставила керосинку на кадушку рядом с жабой. Жаба возмущенно квакнула, спрыгнула на земляной пол, посидела пару секунд в раздумьях, а потом ускакала в дальний темный угол.
Все, хватит прохлаждаться! Настя присела на корточки перед клетью с картошкой. Эх, тяжело будет вот так, на корточках. Принести бы сверху деревянную скамеечку, на которую усаживается сестра София, когда доит корову Зорьку, но матушка Василиса не разрешит. «Анастасия, томление тела укрепляет дух».
Ну что ж, укрепляет так укрепляет, можно потерпеть и без скамеечки. Да вот только ее духу больше нужно не укрепление, а успокоение, а матушка Василиса об этом и думать не желает. «И в трудах тяжких обретешь благодать».
Настя была не против труда, и даже тяжкого, но не здесь, в похожем на средневековый застенок погребе, а наверху, там, где светло и воздух пахнет хвоей и луговыми травами, а не перебродившей квашеной капустой и плесенью.
В детстве в их дружной маленькой компании ходила легенда про «фосфорные гнилушки», которые, по словам Сашки, водились только в их речке. Однажды они даже специально совершили вылазку к речке, наковыряли из прибережного ила с десяток осклизлых, противных на ощупь гнилушек, бережно сложили в пол-литровую банку, принесли к Насте домой. Сашка сказал, что, для того чтобы «фосфорные гнилушки» засветились, нужна темнота, и они, все втроем – Сашка, Настя и ее двоюродная сестра Юлька – заперлись в сарае.
Настя очень хорошо помнила свои тогдашние чувства: жгучую смесь страха, любопытства и ожидания чуда. Но чудо не случилось – речные гнилушки так и не засветились, и на место всех этих чувств пришло горькое разочарование. Но упрямый Сашка не желал сдаваться, он сказал, что кое-что забыл, что «фосфорные гнилушки» светятся только ночью и только в речной воде. И они с Юлькой сразу ему поверили, потому что Сашка был старше их аж на полгода. Они бы поверили ему и на слово, так велик был его авторитет, но Сашке требовалась полная реабилитация. Он заявил, что экспедицию к реке нужно повторить, только на сей раз уже под покровом ночи.
Это было настоящее приключение: страшное и очень рискованное. Сашка единолично постановил, что ночь начинается в половине одиннадцатого, и заявил, что если Настя с Юлькой не сдрейфят, то он будет ждать их у старой яблони в школьном саду. Юлька, конечно же, отказалась, сослалась на то, что родители ни за что не выпустят ее на улицу так поздно. А кого ж выпустят?! На то оно и приключение, чтобы перед важным открытием совершить самый настоящий побег. Настя согласилась, не раздумывая. Во-первых, потому что не желала прослыть трусихой, а во-вторых, Сашка нравился ей уже тогда и, чтобы побыть с ним вдвоем, она готова была пойти на край света, а не только к какой-то там речке.
Сашка ее отвагу оценил, даже похвалил за изобретательность: чтобы не попасться на глаза родителям, она выбралась через окно. Это было несложно, старый барак, в котором они в то время жили, почти по самые ставни врос в землю, так что прыгать было невысоко.
До речки они шли, взявшись за руки. И Настя мигом забыла обо всех своих страхах. Это ж так по-взрослому – идти на приключение рука об руку, да еще в кромешной темноте. А на месте их ждало маленькое чудо: в черной воде зелеными светляками горели сразу две «фосфорные гнилушки». Сашка не соврал.
Домой они вернулись уже самой настоящей ночью и безмерно удивились царящему на их тихой улочке оживлению. Почти в каждом доме горел свет, лаяли собаки, и от двора ко двору с охотничьим ружьем в руках метался Настин папа. А где-то возле Сашкиного дома слышался громкий рев и причитания.
Оказалось, что их побег не остался незамеченным. Настина мама зашла в ее комнату посмотреть, как там дочка, и обнаружила пропажу родной кровиночки и распахнутое настежь окно. Тут же поднялся гвалт и переполох, родители бросились искать чадо по соседям. Вот тогда-то и обнаружилось отсутствие Сашки. К моменту их возвращения мамы как раз вели допрос Юльки. Это именно ее рев оглашал округу.
Сашка, с ходу смекнув, что творится на улице, предложил под шумок разбежаться по домам, а потом сказать, что вовсе они никуда не ходили, а просто проверяли, как там котята, которых недавно родила ничейная кошка Мурка. Котята жили в поленнице дров возле Сашкиной бани, а баня стояла как раз на отшибе. На тот момент план казался гениальным: получалось, что они вроде как и не выходили за ворота, а это уже не побег, а мелкая провинность. Жаль только, что осуществить его им так и не удалось. Их заметила соседка, тетя Клава, и заорала так громко, что все остальные звуки потонули в ее злорадном «Нашлись, ироды!». Вокруг Сашки и Насти тут же сомкнулась толпа. Настя и глазом моргнуть не успела, как в отцовских руках вместо ружья оказался ремень.
Порка была публичной и от этого вдвойне унизительной. Сначала Настя старалась быть гордой, не кричать и не плакать, но, услышав отчаянные вопли Сашки, которого его мамка охаживала полотенцем, дала себе волю, наоралась от души.
Честно сказать, лупили их недолго, и почти сразу же из крепких отцовских объятий Настя попала в нежные мамины. Мама ругалась и плакала, называла ее маленькой негодницей и сердито поглядывала на отца, который дрожащими от волнения руками пытался приладить ремень обратно к штанам.
В общем, приключение получилось что надо. Про них даже написали заметку в местной газете, и на целую неделю Настя и Сашка стали героями школы. Немного удручало только одно – «фосфорные гнилушки» в неволе отказывались светиться, и долгое время им никто не верил, пока однажды учитель биологии не разрешил эту загадку. Оказалось, что светятся не сами гнилушки, а особый вид плесени, который водится в речке.
Вот и сейчас, всматриваясь в слизкие стены погреба, Настя гадала – а что будет, если загасить керосинку? Засветится погреб фосфоресцирующим зеленым светом или нет?
Глупые мысли, глупые и мирские. Не о том паломнице Анастасии Родионовой потребно думать. Ей бы думать о благодати, которая, по словам матушки Василисы, снизойдет на ее грешную голову, когда она переберет всю прошлогоднюю картошку.
* * *
С матушкой Василисой, негласной хозяйкой Глубокского подворья Свято-Никольского женского монастыря, отношения у Насти не заладились с первой же минуты. Настя знала, что жизнь в скиту не сахар, и морально была готова к тяжелому, каждодневному труду, к любым тяготам и лишениям. Единственное, к чему она оказалась не готова – это к такому приему.
Нет, настоятельница монастыря, матушка Анисия, приняла Настю как дочь родную, разговаривала с ней два часа кряду, но на просьбу оставить при монастыре кандидаткой в послушницы неожиданно ответила отказом. «Я беру в монастырь не тех, кто не хочет жить с людьми, а тех, кто не может жить без Бога».
От этих слов Настя, давно привыкшая к ударам судьбы, вдруг неожиданно для самой себя расплакалась. Вот и все, вот и рухнула ее последняя надежда. А отец Василий, которого она считала своим духовным наставником, говорил, что настоятельница Анисия – добрейший человек и ни за что не оставит в беде заблудшую душу…
– Ладно, девочка, не плачь, – матушка Анисия решительно встала с высокого неудобного стула, подошла к распахнутому настежь окну, постояла в раздумьях минуту-другую, а потом снова заговорила: – Знаю я, какой лекарь тебе нужен. Сегодня переночуешь в монастыре, передохнешь с дороги, а завтра рано утром – в путь.
Настя тогда так обрадовалась, что не спросила ни о каком лекаре идет речь, ни о том, куда ей завтра придется ехать. Да хоть на край света! Главное, что ее не прогнали, дали еще один шанс.
На рассвете она проснулась от тихого стука, спрыгнула с привычно твердого ложа, распахнула дверь. На пороге стояла послушница, совсем еще девочка, она смотрела на Настю доброжелательно и самую малость любопытно.
– Матушка Анисия просила передать, что ждет вас во дворе сразу после заутрени, – сказала она скороговоркой и бросила неодобрительный взгляд на висящие на спинке кровати Настины джинсы.
– Спасибо. – По полу тянуло холодом, и Насте не терпелось поскорее обуться. Она с детства не любила холод.
Девочка-послушница наконец перестала таращиться на ее джинсы, поклонилась со сдержанным достоинством и поспешила прочь. Настя послушала, как затухает в длинном коридоре гулкое эхо шагов, принялась одеваться.
Отстояв с насельницами монастыря заутреню и наскоро перекусив в столовой овсяной кашей, она выбежала во двор. На дворе, несмотря на ранний час, уже вовсю кипела работа. Две послушницы выметали и без того идеально чистую дорожку. Молодая монахиня гренадерского телосложения с деловитой сосредоточенностью колола дрова. Еще две сестры семенили к хозяйственным постройкам с огромной и, судя по всему, доверху чем-то наполненной алюминиевой кастрюлей. За ними, нетерпеливо поскуливая и то и дело забегая наперед, трусила лохматая дворняга. Перед запертыми на засов массивными воротами стоял старенький добитый «уазик». Рядом, опершись поясницей о капот, флегматично жевала былинку болезненно худая монахиня с вытянутым, невыразительным лицом. Завидев Настю, монахиня приветственно помахала рукой, лицо ее при этом по-прежнему ничего не выражало.
– Доброго утречка! – Она скользнула равнодушным взглядом по Настиной экипировке – джинсам, ботинкам на высокой шнуровке и видавшей виды китайской ветровке. – Ты, что ли, в Глубокский скит собралась?
Настя слыхом не слыхивала ни о каком ските, но на всякий случай согласно кивнула.
– Значит, сестре Василисе прибавится хлопот, – задумчиво сказала монахиня. – Давненько у нас на подворье паломниц не было, матушка настоятельница доселе покой стариц строго блюла. Меня сестрой Матреной звать, а тебя как?
– Анастасией, – Настя нетерпеливо осмотрелась по сторонам, спросила: – А когда мы поедем?
– Вот дождемся благословения матушки-настоятельницы и сразу тронемся. Путь-то неблизкий, а мне еще нужно засветло обратно вернуться.
Во двор вышла матушка Анисия, острым взглядом обвела вверенные ей владения, направилась к «уазику». Сестра Матрена, а за ней и Настя уважительно поклонились.
– Ну как, сестра, – настоятельница похлопала машину по пыльному боку, – готов наш железный конь?
– Готов. А что ж ему не быть готовым?! Я ж ему, родимому, вчера свечи поменяла, он сейчас как новенький, матушка.
– Надолго ли?
– Ну, – сестра Матрена развела руками, – сие только Богу ведомо, но все, что в моих скромных силах, я сделала.
– Мэр обещал нам грузовик пожертвовать, – в раздумье сказала настоятельница, – надо бы напомнить.
– Так и напомните, матушка! – оживилась монахиня. – Нам свой грузовик ой как нужен! Мы бы с ним так развернулись! Да я бы…
– Сестра Матрена, – сказала настоятельница с мягким укором и перевела взгляд на Настю: – Ну, как спалось на новом месте?
– Спасибо, замечательно.
– Да, в стенах нашего монастыря на людей сходит особая благодать, бессонницу как рукой снимает. Это еще моя предшественница, матушка Марфа, подметила, – настоятельница грустно улыбнулась. – И на Глубокском подворье та же благодать и умиротворение. Завидую я тебе, Анастасия. Благословенное то место, я сама там, еще будучи послушницей, жила. Тишина, уединение и места чудесные – все, что особенно благоприятствует просветлению и очищению души. Поживешь пока с сестрами, пообвыкнешься, благостью тех мест напитаешься, а там посмотрим: либо утвердишься окончательно в своем решении, либо какой иной путь выберешь. Ты, главное, Анастасия, не спеши, время у тебя на раздумья есть.