Kitobni o'qish: «Паутина чужих желаний»
© Корсакова Т., 2024
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2024
* * *
Воровать нехорошо.
Нет, это не мамины слова. Моя мама сказала бы: «Бери, Евка, все, что плохо лежит, потому что за просто так тебе никто ничего не даст». Это я сама для себя решила, что воровать нехорошо. Но уж больно безделица занятная: не пойми из какого металла цепочка, а на ней – красный камешек, тоже мне неизвестный. Безделица, наверное, – простая бижутерия, копейки стоит. Если б вещь была дорогой, разве ж стала бы эта курица щипаная ее в кармане пальто таскать! Она б ее на шею надела или на худой конец, в сумочку положила бы, а не в карман. Значит, не очень и нужна безделица-то…
Она упала прямиком в лужу, а курица и не заметила, пытаясь в зарядившей с самого утра мелкой измороси рассмотреть приближающийся автобус. Чтобы достать безделицу, мне пришлось совершить подвиг: стащить с руки перчатку, а руку сунуть в ледяную и наверняка кишащую микробами воду. Безделица обнаружилась сразу, словно меня и ждала, обернулась вокруг замерзших пальцев, приласкала неожиданным теплом. Странная вещица, у меня с детства нюх на такие, и не бижутерия (нечего совесть успокаивать) – старинная работа, изящная. Пожалуй, надо пропажу вернуть законной владелице…
Надо, да вот только не получилось: рука с цепочкой сама потянулась к шее, щелкнул крошечный замочек, кожу на груди, там, куда нырнул камешек, что-то больно царапнуло. Все, у безделицы теперь новая хозяйка!
А курица эта, Маша-растеряша, уже на всех парах летела к притормаживающему у тротуара такси. На автобусах мы, видите ли, ездить непривычны, нам такси подавай. Да что это я, в самом деле?! Я ж и сама на автобусах уже лет пять не ездила, все больше на своей машине или в крайнем случае тоже на такси. Тем более что погода мерзостная, хоть и весна на дворе. С такой весной и осень не нужна. А маршрутки все как одна катятся в ненужном направлении, и холод собачий.
Маша-растеряша вскочила в такси мгновением раньше меня, плюхнулась на заднее сиденье, с облегчением вздохнула. Ишь, какая прыткая!
– Занято, красавица! – Водила, дяденька ярко выраженной кавказской национальности, взглянув на меня, тоже вздохнул, но с явным сожалением. Дяденьке, наверное, приятнее катать по городу длинноногих брюнеток стервозной наружности, чем вот такую невзрачную особь.
– А может, нам по пути? – спросила я, усаживаясь рядом с Машей-растеряшей.
– Мне на Калинина, – сказала та с виноватой улыбкой.
– Вот и мне на Калинина!
Это ж надо какое совпадение! Я успокоилась и стала разглядывать соседку. Сдается мне, что она из тех, кто готов безропотно уступить место ближнему своему, протянуть руку помощи, подставить левую щеку, перевести бабульку через дорогу – в общем, девица из нестройных и плохо организованных рядов идиоток-идеалисток. И выглядит соответствующе: пальтишко мышино-серое, волосенки мышино-серые, глаза тоже, косметики никакой. Хотя оправа очков роскошная – серебристая и изящная, да толку с той оправы, если стекла в ней толщиной с пол моего пальца! Ох, не повезло девке, такую и обманывать как-то совестно.
В душе шевельнулась непрошеная жалость, но я задушила ее на корню. Нечего всяких жалеть! Меня никто не жалел. Не отдам безделицу, ни за что не отдам! Что упало, то пропало…
– Эй, красавица! – Водила обернулся, огладил меня взглядом маслено-черных глаз, одобрительно поцокал языком. – Может, са мной сядэш? А я с тэбя денег мала-мала возьму.
«Денег мала-мала» – это, конечно, хорошо, да вот только не люблю я ездить на переднем сиденье. Я осторожная и статистику ДТП знаю, поэтому сажусь исключительно сзади, аккурат за водителем. Но там сейчас Маша-растеряша притулилась, придется, значит, посередке.
Кожу снова что-то царапнуло, на сей раз больнее, чем раньше. Да что же там так царапается-то, черт возьми?! С виду камешек был гладкий, без зазубрин, и оправа у него тоже гладкая. Может, это не камешек царапается, а совесть моя, еще не до конца убитая? Ладно, доскачу до автосервиса, возьму свою машинку, приеду домой и там разберусь: совесть это или что другое.
А водила нам с Машей-растеряшей попался ужасный. Мало того что болтливый – ни секунды тишины, – так еще и лихач.
– Вай, красавица, что за город – адны пробки, никакой тэбе скорости! Вот у меня дома, – он опять обернулся и подмигнул мне чернильным глазом, – вот у меня дома – это скорость! Я бы тэбя, красавица, вмиг до мэста даставил. – И тут же без перехода: – А к кому такой жэнщын роскошный едэт?
– За дорогой следи, дядя! – Вообще-то я не хамка и без лишней надобности людям не грублю, но уж больно водила приставучий. Не люблю таких.
– Вай, такой красивый жэнщын и такой злой! – Водила и не думал обижаться. Кстати, за дорогой он по-прежнему не следил, на меня пялился: то в зеркальце заднего вида, то, как сейчас, развернувшись к нам всем корпусом. Вот ведь урод!
– Останови машину! – Мне моя шкура дорога, я с этим камикадзе больше и метра не проеду, пусть с ним Маша-растеряша катается, ей, похоже, все равно…
Не остановил, запричитал что-то возмущенное на своем тарабарском языке, вместо тормоза, козлище, нажал на газ.
Сначала я почувствовала, как машину занесло, потом услышала истошный визг соседки и уже после этого сподобилась глянуть в окно. Лучше бы не смотрела…
Здоровенный джип шел юзом – прямо на нас. И от этого неуправляемого снаряда наш водила пытался уклониться…
Я не испугалась. Не потому, что такая смелая – просто не успела. Успела только подумать: «Ну все, кранты…»
И кранты случились… Свет мигнул и погас. Черепную коробку разорвал сначала крик, потом боль.
А потом я умерла…
* * *
Приглашение от Ефима Никифоровича Вятского, старинного папенькиного приятеля, принесли еще третьего дня. Я, помнится, твердо решила не ехать. В обычные дни у Ефима Никифоровича скучно, из развлечений только вист да разговоры об охоте. В вист я играть не умею, охоту не терплю. Что ж мне там делать?
Я бы и не поехала, сослалась бы на мигрень, провела бы день за книгой или за вышивкой, если б не мадам. Мадам велит называть ее маменькой, смотрит ласково, а в глазах лед. Сколько лет прошло? Осенью, считай, шесть будет, как папенька ее в дом привел, ее и Лизи, а я все никак поверить не могу и привыкнуть.
Мадам красивая: кожа белая и гладкая, глаза цвета берлинской лазури, волосы каштановые, с отливом в медь, фигура… Про фигуру промолчу, скажу только, что не сыскать такого мужчины, чтоб на мадам не обернулся. А папенька из-за этой ее красоты страдает, дворня шепчется, что ревнует сильно. Ревнует, оттого и злой все время. Стэфа говорит, что с маменькой моей он другим был – добрым и веселым. Да я и сама помню. Бывало, посадит меня к себе на колени и давай щекотать, а когда у меня уже сил смеяться не останется, погладит по голове и скажет так ласково: «Ох ты, Сонюшка – свет в оконце!»
Все это давно в прошлом. Маменьки нет, а есть мадам со своей Лизи, и на колени меня к себе папенька не посадит, потому как я уже не маленькая девочка, а барышня на выданье. И не Сонюшка я больше, а Софья. И свет в оконце у папеньки теперь не я, а Зоя Ивановна, мадам…
Отвлеклась. Уж больно воспоминания тяжкие. Стэфа говорит – забудь, не гневи Бога обидами, а у меня все никак не выходит. Да и как забыть, когда каждый день – словно напоминание о том, что потеряла? Когда в матушкином будуаре мадам распоряжается, а в моей комнате – Лизи. Мадам сказала, что у Лизи слабые легкие и ей нужно много солнца, а больше всего его в моей спальне…
Теперь мы со Стэфой живем на втором этаже. Новая комната большая, гулкая и вся какая-то стылая. Даже летом в ней зябко, а зимой так и вовсе холодно. Зимой Стэфе приходится согревать мою постель горячими кирпичами, а меня – липовым чаем. Сама она живет рядом, через стенку. Папенька не решается сослать ее в людскую, потому что у Стэфы, как сказала однажды мадам, особое положение. Я помню ее столько же, сколько и себя саму. Она при мне не то нянькой, не то компаньонкой, не то прислугой.
Нет, все не так! Стэфа для меня самый родной человек, роднее у меня никого нету. Она странная. Худая, высокая, глаза черные, что угли. Мне иногда даже кажется, что по ночам они светятся. Как-то в детстве я ей про то сказала, а она только засмеялась. Смех у нее тоже странный – точно ворона каркает. И волосы что вороново крыло, без единой седой волосинки. А вот морщин много, и руки некрасивые, покореженные, с длинными желтыми ногтями. Ногти, верно, желтые оттого, что Стэфа курит трубку, черную, прогоревшую, с серебряным колечком у основания. Не знаю, где Стэфа табак берет, только пахнет ее трубка всегда по-особенному: то орехом, то вишней, то сосновой смолой, а то и вовсе чем-то незнакомым, сладковато-дурманным. Я однажды попросила, чтобы Стэфа мне дала попробовать покурить, а она заругалась, сказала, что мала я еще и глупа и что не к лицу юной графине всяким непотребством заниматься. А трубку загасила и в складках платья спрятала. Платья у Стэфы тоже черные, как глаза, волосы и трубка. Наверное, за то ее в округе считают ведьмой и боятся, даже мадам. И только я люблю.
Снова не о том! Я бы к Ефиму Никифоровичу в гости не поехала, да мадам настаивает. Если мадам что удумает, ее не переупрямить.
– Софья, довольно дичиться! Ты ведь не ребенок уже, должна понимать, что у отца твоего с графом Вятским отношения не только дружеские, но еще и деловые. – Мадам многозначительно приподнимает тонкие брови. – Ефим Никифорович – человек строгий и основательный, коль просил явиться всем семейством, значит, на то у него свой резон имеется.
– А Настена сказывала, что Ефима Никифоровича сын из Санкт-Петербурга вернулся. – Лизи рассеянно улыбается, обмахивается костяным веером.
Зачем ей веер? Он нужен, когда лето и душно, а сейчас весна, холод и сырость. В доме топят два раза на дню, но с дымоходом что-то случилось и оттого пахнет дымом. Папенька давно собирается печника позвать, чтобы посмотрел, отчего дым, да все забывает. А мадам такими пустяками не интересуется. И Лизи тоже. Она вообще почти ничем не интересуется, живет в каком-то своем мире и, сдается мне, совершенно счастлива. На Лизи у меня даже злиться не получается. На мадам она похожа только снаружи. Такая же красивая: та же медь волос, синева глаз, изящество фигуры. На этом все. Того, чего в мадам с избытком, злости и расчетливости, в Лизи нет нисколечко. Впрочем, и доброты в ней тоже нет. Стэфа как-то сказала, что цветку ни зло, ни добро ни к чему. Я ее тогда не поняла, а сейчас вот понимаю. Лизи – это цветок, красивый и равнодушный.
– Ну вернулся, и что? – спрашиваю просто так, чтобы позлить мадам.
Что Сеня приехал домой, я и без Лизи знаю, давеча та же Настена, язык без костей, о том экономке Анне Степановне рассказывала. Да не только про то, что молодой граф в родные пенаты пожаловать изволили, а еще и что товарища с собой привезли, а товарищ тот красоты невиданной. Глупость, наверное. У Настены все писаные красавцы. Стэфа говорит, что она хоть и видная из себя девка, да только дурная и до мужского брата слабая…
– Софья! – Мадам смотрит с укором, еще не злится, но уже начинает раздражаться. – Семен Ефимыч и в самом деле вернулся из Санкт-Петербурга. – Тут она вздыхает, закатывает глаза к потолку. Я понимаю почему. Мадам сама из Санкт-Петербурга и привыкнуть к здешней глуши до сих пор не может. А пусть бы и не привыкала! Пусть бы ехала в свою столицу! – И, позволь заметить, молодой граф Вятский весьма подходящая партия… – Ну вот, сейчас она скажет, что Семен – подходящая партия для Лизи, и я не должна мешать сестриному счастью, – весьма подходящая партия для тебя! – заканчивает мадам, и я замираю от удивления…
Оказывается, на том свете плохо. Может, я за свои прегрешения попала прямиком в ад, как и предсказывала маманька? Мне было очень больно, так, что хотелось выть в голос.
Я и выла, громко, до хрипоты. Блуждала в сером мареве, натыкалась на что-то или кого-то, шарила руками в вязкой пустоте, искала дверцу. Если в ад есть вход, то должен быть и выход. Мне не нужен парадный, я могу и через черный, только бы выпустили. Я бы раскаялась, честное слово, и все в своей жизни непутевой пересмотрела, стала бы на путь истинный.
Нашлась дверца. Сначала я увидела тонкую полоску света. В моем вязко-сером аду света не было. Значит, выход близко, надо только постараться, поднапрячься и доползти до дверцы…
Доползла. Я не я была бы, если бы не доползла. И вправду дверца, маленькая, резная, с прохладной ручкой и ключиком в замочной скважине. Ключик красивый, с красным камешком – где-то я уже такой камешек раньше видела, – удобно ложится в ладонь. Ну, вперед!
Я открыла глаза и закричала от нестерпимо яркого света. Куда ж это дверца меня привела – на новый уровень ада? Не буду смотреть! Закрою глаза и не буду. Что хотят, пусть со мной делают, а я не могу…
– Ева… Евочка… – Голос женский, незнакомый. – Доктор, мне показалось, или она глаза открывала?
– Открывала, Раиса Ивановна. – Второй голос мужской и тоже незнакомый.
– Ой, господи! Ой, слава тебе, всемогущему! – Женский голос запричитал, зашептал что-то торопливо, скороговоркой. Молитву, что ли? Интересно, кто это обо мне так на том свете печется? Бабушка могла бы, но я бабушкин голос узнала бы из миллионов. – Я же говорила, что кома – это не навсегда, я же говорила, что Евочка наша – сильная девочка, что она выкарабкается.
И Евочкой меня тоже никто никогда не называл, только бабуля. Мама, когда была трезвая, иногда звала официально, по-паспортному, – Еванжелиной, но чаще – Евкой-заразой. Отчимы, те вообще, по-моему, не знали моего имени. Воздыхатели частенько называли Ангелом, это, наверное, в противовес моему совсем не ангельскому характеру. Нет, один человек все-таки обращался ко мне ласково: Евочка-припевочка, Ева-королева… Вовка Козырев, друг детства, так меня называл. Но где я, а где друг детства Вовка!
– Раиса Ивановна, вы бы мне не мешали, мне надо посмотреть, убедиться… – Чьи-то пальцы коснулись моего лица, не грубо, но и не особо церемонясь, потянули вверх веко – в глаз тут же ударил яркий луч света, резанул по сетчатке, выжег дырку в мозгу.
– А-а-а! – Я заорала и дернулась, хотела еще отпихнуть наглую лапу, но не смогла – что-то не то творилось с моими собственными руками, не слушались они меня. – Руки убери, урод! – И с голосом не то: мой громкий и звонкий, а этот какой-то странный, комариный писк, а не голос.
– Спокойно, Ева Александровна, не надо так нервничать, свет я сейчас уберу. Одну секундочку.
Не обманул, свет убрал и лапы заодно. Но глаза я все равно открывать не стану, хватит мне одной дырки в мозгу.
– Ева Александровна, вы бы открыли глаза. Обещаю, больно не будет.
Обещает он! Да только я не из тех, кто верит обещаниям. Я вообще ничему не верю: ничему и никому.
– Евочка, солнышко, ну открой глазки, ну посмотри на нас с доктором! – В женском голосе слезы. Чего это она из-за меня так убивается? И кто она вообще такая? Может, и в самом деле больно не будет? Любопытно же…
Доктор обманул, но не сильно. В том смысле, что боль была, но вполне терпимая, к такой привыкнуть – раз плюнуть.
– Вот и умница, хорошая девочка. – У доктора странное лицо: большое, круглое, с размытыми чертами. Я поморгала, но картинка сделалась лишь немногим четче. Что-то не то у меня с глазами, кажется, я хуже видеть стала. Стоп, а что еще у меня не в порядке?
Попытку сесть доктор пресек на корню, положил ладони мне на плечи, легонько надавил.
– Тихо-тихо. Ишь, какая прыткая! Месяц между небом и землей болталась, а тут гляди ж ты: не успела глаза открыть, а уже бежать собирается.
Кто это месяц между небом и землей болтался? Я болталась?!
– Евочка, как же я рада, девочка моя! – Женщина, уже немолодая, с уложенными в аккуратную прическу пепельно-серыми волосами и испещренным морщинами худым лицом, совершенно незнакомая. В линялых голубых глазах – слезы, в натруженных руках – платочек.
– Вы кто? – Говорить тяжело, потому что во рту сушь невероятная. Наверное, из-за этого собственный голос кажется чужим.
– Я кто? – Женщина испуганно прижала руку с платочком к груди. – Евочка, деточка, я же Рая – экономка твоя.
Экономка? Да у меня отродясь экономок не водилось.
– Евочка, ты меня не помнишь, да? – Женщина, считающая себя моей экономкой, схватила доктора за рукав халата и спросила с отчаянием в голосе: – Доктор, что же это такое?
– Раиса Ивановна, не волнуйтесь. – Доктор мягко, но настойчиво оттер ее от моей кровати, посмотрел на меня лишь самую малость озабоченно. – Ева Александровна, вы можете с нами поговорить?
Глупый вопрос, я ведь с ними и так уже разговариваю.
– Могу. – Я попробовала кивнуть головой, и больничная палата сразу качнулась и поплыла.
– Вот и чудненько! – Глаза доктора, неожиданно маленькие для такого большого лица, радостно блеснули. – Вы помните, что с вами приключилось?
Приключилось… Кранты со мной приключились – вот что! Села не в то время и не в ту машину, попала в аварию, думала, что умерла, а оказалось, месяц в отключке провалялась.
– Помню, я попала в аварию. – На женщину, испуганно мнущую носовой платок, я старалась не смотреть. Может, она и не реальная вовсе. Может, у меня галлюцинации – последствия черепно-мозговой травмы. Ведь наверняка у меня была черепно-мозговая травма, если голова даже спустя месяц раскалывается. Интересно, а доктор настоящий или тоже глюк? Для глюка он какой-то слишком осязаемый.
– Замечательно! – чему-то обрадовался доктор. – В смысле, замечательно, что вы это помните, – тут же поправился он. – А вот Раису Ивановну нисколечко не помните?
– Нисколечко.
– А Севочку? – подала голос женщина. – Севочку тоже не помнишь? Евочка, да как же так, ты же Севочку так любила!
Евочка-Севочка… Никого не помню! Ни-ко-го!
– Амнезия, – доктор потер пухлые ладошки, – банальная ретроградная амнезия. Так иногда случается после черепно-мозговых травм.
Амнезия. Слово знакомое, с неприятным кислым привкусом. Интересно, если у меня амнезия, то почему я помню, как она называется? И вообще, маму помню, отчимов своих, всех четверых, помню, Вовку Козырева помню, а экономку Раю – нет. Избирательная какая-то амнезия.
Я уже хотела было спросить об этой избирательности, но у Раисы Ивановны зазвонил мобильный.
– Да, Амалия, я вас слушаю. – Лицо моей новообретенной экономки вдруг поплыло, сделалось каким-то невыразительным и скучным. Скуку эту оживлял лишь злой огонек в глазах. Огонек подсветил их, добавил красок, сделал молодыми и красивыми. – Я в клинике, Амалия, где ж мне еще быть в такое время! А вот и не глупости! Вовсе не глупости! – Раиса Ивановна посмотрела на меня немного испуганно и понизила голос до громкого шепота: – Евочка в себя пришла. А вот так, взяла и пришла! Амалия, вы уж меня извините, не могу я сейчас говорить, домой приеду, все расскажу. А хотите, сами в клинику заедьте, а то за месяц были только один раз…
Любопытно, что ответила на столь пламенную речь Амалия (кстати, это имя мне тоже ни о чем не говорит)? Если верить собственным глазам, то какую-нибудь гадость, потому что Раиса Ивановна обиженно поджала губы, а мобильный с непонятным раздражением зашвырнула в сумочку.
– Прости, Евочка, – сказала Раиса Ивановна извиняющимся голосом, – не удержалась. Это Амалия звонила… – Она всмотрелась в мое лицо и спросила без особой, впрочем, надежды: – Амалию ты тоже не помнишь?
– Не помню, – подтвердила я.
– Ну, будь моя воля, я б ее тоже забыла, – проворчала Раиса Ивановна. – Амалия – последняя жена Александра Петровича, твоего покойного отца.
Интересное кино – последняя жена моего покойного отца! Нет, я, конечно, не маленькая, понимаю, что у меня есть настоящий папенька – предшественник многочисленных отчимов. Вот только представляла я его себе чем-то весьма условным и безликим – так, набор паспортных данных, а не живой человек. А тут, оказывается, у меня не только папенька имеется, то есть имелся, но еще и мачеха. Мало мне отчимов…
– И что она? Нет, ну в самом деле интересно, чем моя мачеха так насолила моей экономке.
– Она не верит, что ты выздоровела, – вздохнула Раиса Ивановна.
– А я выздоровела? – Вопрос этот я задала не экономке, а доктору. Раньше следовало его задать, сразу, как только отворила ту резную дверцу, да как-то боязно было. И до сих пор, честно говоря, боязно. Вижу, руки-ноги вроде целы, голова на месте. Осталось узнать, насколько хорошо все это добро функционирует.
– Еще нет, – доктор почесал кончик мясистого носа, – но, принимая во внимание ваш бойцовский характер, можно надеяться, что реабилитационный период пройдет быстро.
– То есть у меня ничего не поломано и особо не повреждено? – на всякий случай уточнила я.
– Ничего, – доктор расплылся в улыбке, – даже удивительно, что в такой жуткой аварии вы остались относительно целы. Вашей соседке повезло значительно меньше, а водитель скончался еще до приезда «Скорой».
– Евочка, я же тебе сколько раз говорила – не езди на такси! За что мы Олегу такие деньжищи платим? Он же днями бездельничает, и машина простаивает…
– Стоп! – Я хотела крикнуть, но с моим нынешним голосом получилось как-то не слишком убедительно. – А что с моей соседкой?
Доктор развел руками:
– У нас это называется законом парных случаев: вас обеих привезли с абсолютно одинаковыми черепно-мозговыми травмами и идентичными симптомами.
– Она в коме?
– Да, к моему величайшему сожалению.
Не то чтобы я очень расстроилась из-за Маши-растеряши, каждый выплывает, как умеет, но в сердце что-то больно кольнуло. Вот жила себе девица, никого не трогала, никого не обижала, и бац – кома!
– Утомили мы вас, Ева Александровна, – сказал доктор тоном, не терпящим возражений, и строго посмотрел на мою экономку. – Поезжали бы вы, Раиса Ивановна, домой, а мы тут сами как-нибудь разберемся.
– Так я же… – Экономка хотела было возразить, но осеклась на полуслове и закивала головой: – Хорошо-хорошо, поеду! Мне же теперь нужно подготовиться к Евочкиному возвращению, в доме генеральную уборку сделать, пирогов с капустой, твоих любимых, – она посмотрела на меня с жалостью, – испечь. Ты же любишь пироги с капустой, правда, Евочка?
Я представила себе пироги с капустой и поняла, что не люблю ни капусту, ни пироги. Мне фигуру блюсти нужно, какие уж тут пироги! Но расстраивать тетеньку не стала, молча кивнула.
– Вы там не особо торопитесь, Раиса Ивановна, – предупредил доктор, – ближайшую неделю Ева Александровна проведет в клинике. Мы должны сделать необходимые обследования, убедиться, что с ней все в порядке.
– Значит, пироги пока печь не буду. – Раиса Ивановна деловито кивнула. Однако, организованная мне попалась экономка. – Евочка… – Она вдруг понизила голос до шепота и спросила: – А Егорку ты тоже не помнишь?
Я могла бы спросить, кто такой Егорка, но не стала, лишь отрицательно мотнула головой. Экономка вздохнула, покивала каким-то своим мыслям, посеменила к выходу и уже в дверях обернулась и сказала:
– Это ничего, что ты память потеряла. Главное, жива осталась. Ты выздоравливай быстрее, Евочка, а я вот за тебя свечку в церкви поставлю…
– Спасибо, Рая. – Чуден мир! Свечки за меня тоже никто никогда не ставил…
Когда за экономкой закрылась дверь, я посмотрела на доктора и спросила, теперь уже не опасаясь задеть чьи-то светлые чувства:
– Ну, так что со мной на самом деле?
– Я надеюсь, что, помимо амнезии, с вами все в порядке. – Доктор накрыл мою руку своей горячей лапой. Это что, такое проявление участия или он пристает к беспомощной женщине?
– В таком случае я бы хотела встать. – Возмущенного взгляда хватило, чтобы он убрал руку.
– Ни в коем случае! Вставать вам разрешат только после дополнительных обследований. Ева Александровна, вы же не в санатории находитесь, а в специализированной нейрохирургической клинике, между прочим, в палате интенсивной терапии. – Он выразительно посмотрел на стоящую возле моей кровати медицинскую бандуру, выглядевшую весьма внушительно, но, кажется, отключенную. Наверное, эта штука и поддерживала мое бренное тело, когда душа болталась неведомо где.
– Она отключена. – Я кивнула на бандуру.
– Отключена, потому что последние два дня вы уже могли дышать самостоятельно, но, Ева Александровна, сей факт ни в коей мере не отменяет необходимость детального неврологического обследования.
– А ускорить ваши обследования никак нельзя? – спросила я без особой, впрочем, на это надежды.
– Уж вы себе и представить не можете, как мы ускорились, доставая вас с того света. – Доктор скромно улыбнулся. – В обычной больнице с вами бы никто так возиться не стал.
Ну, насчет обычной больницы он зря, аппендикс мне, к примеру, вырезали в самой заурядной хирургии. И сделали это, надо сказать, неплохо, и зашили так красиво, что почти ничего не видно. Забесплатно, между прочим. Это я уже потом докторам презенты принесла в знак благодарности.
– Ну, Ева Александровна, – по официальному тону чувствовалось, разговор закончен и препираться нет смысла, – я вот прямо сейчас вам кое-какие обследования назначу, лечение скорректирую, успокоительное велю ввести.
Интересно, на кой черт мне успокоительное? Ситуация, конечно, не из приятных, но если перспективы у меня радужные, то и паниковать нечего.
– Мне бы поесть. – Я вдруг поняла, что дико проголодалась. Месяц без человеческой пищи еще попробуй проживи. Интересно, чем они меня кормили и как? Нет, лучше не буду думать о всяких медицинских подробностях, а помечтаю о плитке горького шоколада, жареной картошечке и домашних котлетках. К черту диету! Я ж небось за месяц комы изрядно похудела. Руки вон какие худющие стали, и ногти ужасные, точно не мои, точно не холила я их, не лелеяла, не укрепляла специальными жидкостями и лаками заморскими не красила. Опечалившись судьбой ногтей, я совсем забыла о докторе.
– Феноменально! – напомнил он о своем существовании. – Всего несколько минут, как вернулись с того света, а уже требуете кушать.
– А что, не должна? – насторожилась я. Вдруг они меня вообще кормить не собираются или будут пичкать тем, чем и раньше. Я скосила взгляд на укрепленный в штативе флакон с какой-то мутной гадостью.
– Ну что вы! Просто обычно люди, выйдя из такой глубокой комы, как ваша, не то что не хотят, не могут есть.
– И много их выходит из комы? – поинтересовалась я. Не скажу, что мне было так уж любопытно, но все же лучше знать статистику.
– На моей памяти ни одного, – покачал головой доктор. – Так что вы, Ева Александровна, в некотором смысле уникальны.
Я уже было испугалась, что он начнет препарировать мою уникальность, но доктор неожиданно замолчал, встал со стула и произнес полушутливо-полусерьезно: – Все, Ева Александровна, готовьтесь к вступлению в нормальную человеческую жизнь.
Нормальная человеческая жизнь – лихо сказано. А до этого она у меня какая была – растительная?
– Софья, поторопись! – Голос мадам злой и нетерпеливый, нетерпеливость эту не может приглушить даже плотно прикрытая дверь. – Софья, сколько еще тебя ждать?!
Платье новое, шерстяное и колкое. И шея сразу зачесалась, и руки. Не люблю, когда вот так – неловко, неудобно, некрасиво. Приподнимаю подол юбки – ботинки старые, истертые, но еще ладные, ноге в них удобно. Новые ботинки мадам мне обуть не разрешила, потому что под платьем все равно ничего не видно. Нет, мне не обидно. Ну, может, самую малость. Я привыкла уже, почти.
– Ну как? – Смотрю сначала на свое отражение, потом на стоящую рядом Стэфу.
– Красавица. – Стэфа улыбается, и оттого лицо ее становится молодым и добрым.
Врет. Красавиц в этом доме две: мадам и Лизи. А я так, не пойми что. Худая, нескладная, волосы черные, почти как у Стэфы, и кожа по-цыгански смуглая даже сейчас, в середине весны. Одно слово – дикарка. Только глаза красивые – кошачьи, с золотыми искорками у самого зрачка. Это Стэфа сказала про искорки, сама-то я ничего такого не замечаю. Вижу только, что к глазам моим очень идут янтарные бусики и янтарные же серьги крупными капельками. А Стэфа считает, что изумрудный маменькин гарнитур мне бы более подошел. Да что думать про гарнитур, когда все маменькины драгоценности теперь у мадам! Мне и с янтарем хорошо. Янтарь тяжелый и теплый на ощупь, а изумруды – холодные.
– Дай-ка. – Стэфа ловким движением поправляет мою прическу, закалывает шпилькой непокорный локон.
Не люблю прически, от них голова болит и чешется, но с мадам не поспоришь. Нет, я поспорить могу и даже иногда делаю это, но папенька с самой осени занемог, доктор Аристарх Сидорович говорит – сердце слабое. Пусть папенька и не любит меня как прежде, но все одно не хочу его тревожить попусту. Пусть прическа и бусики дешевые, пусть ботинки старые, с облупившимися носами, и платье, как у Лизиной гувернантки, мадемуазель Жоржины, такое же строгое и блеклое. Зато я знаю, что ничего-то у мадам не выйдет.
Это ж надо до такого додуматься: я и Сеня! Да мы с ним с малых лет вместе, он мне как брат, и помыслы его амурные мне всегда были ведомы. Не обо мне они. Ну и пусть Сеня целых четыре года в Санкт-Петербурге науки постигал! Не изменился он даже за это время, уж я-то знаю. Странное что-то мадам удумала. Пусть бы лучше Лизи попыталась замуж за Семена выдать.
А и то правда, Лизи как раз в Сенином вкусе, ему всегда ангельского вида девицы нравились. Да и мадам от такого брака выгода несомненная. Вятские – род старинный и богатый, не то что наш. Нет, наш тоже старинный, вот только финансов у папеньки с каждым годом все меньше. Это я сама слышала, про финансы. Не подслушивала, просто папенька с управляющим больно громко говорили, а я мимо кабинета проходила, ну и задержалась…
– Софья! – А теперь мадам злится по-настоящему, голос звенит, и нотки в нем визгливые появились – верный признак гнева.
– Иди уже. – Стэфа легонько толкает меня в спину. – Сейчас ведь браниться начнет.
– Стэфа, – обнимаю ее за костлявые плечи, вдыхаю сладко-дурманный запах, – а обороти-ка ты ее в жабу.
– Не могу, Сонюшка. – Стэфа очень серьезна. По глазам видно, если б могла, оборотила бы. – Все, беги. Не нужно ее злить.
Разозлила.
– Наказание! – Мадам не глядит в мою сторону, а смотрит на папеньку. По случаю выезда на нем парадный костюм, почти новый, лишь самую малость залоснившийся на локтях, и кельнской водой от папеньки пахнет так резко, что чихать хочется. – Николя, ты только посмотри, что твоя дочь вытворяет! Нет, я больше так не могу! У меня, Николя, нервы и мигрень! Мне Аристарх Сидорович давно советует на воды ехать, а я все тут… – Обиженный взгляд, скорбно поджатые губы и флакончик с нюхательной солью под носом, уже открытый. Актриса! Сразу видно, что актриса. По мне, так никудышная, а папенька верит: и про страдания, и про мигрень, и про то, что я – наказание. Ненавижу ее за это…