Kitobni o'qish: «Кладбищенский сторож»

Shrift:

У продолговатого невзрачного здания, спрятанного от глаз людских за высоким забором, была своя неординарная история, но она не шла ни в какое сравнение с историями людей, которые в разное время и по разным причинам оказывались обитателями этого дома. Крутилось колесо времени, меняя убранство и наряды, оставляя неизменным облик самого строения, и если бы можно было заглянуть в прошлое, то оказалось бы, что старый дуб в парке существовал еще тогда и был не менее могуч, чем сейчас, и что на месте теперешних клумб также, как и тогда, пышно цветут ромашки, а старая лавка, спрятанная в кустах сирени, как будто вообще не меняла своего статуса за почти сотню лет. Если бы стены могли говорить, они поведали бы массу самых разнообразных историй, которым они были свидетелями но стены молчат и поэтому вместо них буду рассказывать я.

Металлическая снеговая лопата, соприкасаясь с асфальтом, издает очень неприятный звук и мокрая жижа, растаявшего мартовского снега с не менее противным чваком, оказывается на обочине. Казалось он этого даже не слышит. Отработанными до автоматизма движениями он чистит дорожку. Мужчине лет сорок, худой и жилистый, как канат. Даже под старой телогрейкой можно различить, как с удовольствием скручиваются мыщцы выполняя не сложную работу .

Надвинутая на лоб шапка не дает полностью разглядеть лицо и яркие живые графитового цвета глаза. Остановившись, он опирается на черенок лопаты и задумчиво смотрит вдаль, туда, где по кромке леса заканчивается кладбище, на котором он последние три года, после того, как его выпустили из психушки, работает и живет.

Сегодня хоронили пожилую женщину. И все вроде как всегда, только поодаль от всех горько плакала молодая девушка, все ушли, и только тогда она позволила себе приблизится к накрытой венками могиле. Он не слышал, о чем шептала она, да это ему было и не нужно.

Он снова уставился вдаль, там не было ничего примечательного, просто вороны устроили гвалт, просто, когда-то так уже было.

Мы часто очень поздно делаем выводы, хорошо если это происходит до того как наступает точка невозврата, когда судьба дает шанс направить чужую и свою жизнь по другому пути. Хуже! все остальное всегда хуже.

И память подсовывает ему очередную прожитую историю.

«Этому старому бревенчатому бараку было столько же лет, сколько и огромным деревьям, в тени которых она стояла. Она знала это точно потому, что помнила, как их сажали вокруг, вкусно пахнущего свежим деревом, светлого дома.

Помнила счастливый смех, с которым женщины вносили в него подушки и перины, и перебрасываясь шутками мужчины, тащили столы и кровати, и как в вечерних сумерках сидя за огромным накрытым прямо на улице столом, взрослые пели, и песня начинаемая одним быстро подхватывалась всем столом и от восторга у нее захватывало дух.

Она поворачивала голову, и взгляд упирался в такие же восторженные глаза. Худенькая девчушка с яркими серыми глазами, косички расплелись за весь день, наполненный шумными и веселым переездом и субботником, в котором участвовали все от мала до велика.

Им с подружкой тоже работа нашлась, утаптывать грунт, да поливать деревья. Женщина поворачивает голову и сквозь слезы, будто видит двух чумазых девчонок с большой лейкой, которую они тащат вдвоем, вода из лейки обливает то одну, то другую, они хохочут и льют остатки воды под грушу, рядом с которой она сейчас стоит. Ни с кем после, никогда не смеялось она так легко и беззаботно.

Окно второе слева, давно немытое, затянутое какой-то серой тряпкой. Она смотрит сквозь время и видит другое кипельно белые кружевные занавески треплет свежий осенний ветерок. В приоткрытую форточку выглядывает пухленькая уютная женщина в нарядном переднике, ей в детстве казалось, что Надюшина мама сама, как сдоба, которую она пекла, такая же румяная ароматная и теплая.

Вытирая руки о перекинутое через плечо полотенце, она кричит во двор, им двоим, заигравшимся первоклашкам.

–Надюша, Верочка идите кушать -они торопливо собирают разложенных кукол и бегут в теплое, вкусно пахнущее борщем и блинами нутро дома.

Она беззвучно шевелит губами- тетя Зоя.

От старой лавки, с очень удобной спинкой, стоявшей под окнами, уже давно не осталось и следа, но она видит ее, как и сидящих на ней людей.

Высокий стройный с калининской бородкой, очки в тонкой оправе – Пал Палыч весь упарившийся, шапка съехала на затылок, он смеется с какой-то шутки, которую ему на ухо рассказывает мужчина в модном цигейковом пальто. У мужчины открытое румяное лицо, и если присмотреться, то можно сразу найти сходство с неловко стоящей на коньках десятилетней Верочкой.

Мужчины расшнуровывают коньки, а они с Надюшей с мольбой глядя на них надеются, что им еще разрешат покататься. Мужчины переглядываются и заговорщицки в один голос произносят -только маме не говорить- !-и начинают хохотать.

Коньки летят, как будто ведомые неведомой волшебной силой и от восторга все замирает внутри. Им не нужно было делиться этими ощущениями, они были одни на двоих. Все с момента их знакомства у них было одно на двоих, начиная от детской мечты до одной на двоих мамы.

"Тетя Зоя"– снова одними губами произносит она. Куда подевалась ее родная мать, отец никогда не говорил, только с болью во взгляде и немой просьбой не спрашивать, все время отшучивался.

–Она у нас капитан дальнего плавания.

Надина мама как-то естественно превратилась в маму двоих дочерей, и никогда не делала различий между ними, если что-то они натворили ,то и получали обе, если хвалила, то не скупясь на слова и искренне радуясь за них.

А еще Верочка всегда знала, чувствовала, что ее любили, только за то, что она такая, какая есть.

Никто после не любил ее так, кроме отца.

Все время она старательно обходила барак стороной, каждый его изгиб, каждая мелочь стучалась в ее память воспоминаниями о счастливом детстве и беззаботной юности в окружении любящих людей.

Барак был немым упреком, укором, ее тщательно избегаемой совестью, ей даже казалось, что она слышит его голос горестно вздыхающий скрипучими дверями.

– Что же ты наделала – он теперь как старый дед весь сгорбился, потемнел и потерял ясность глаз. Подъездная дверь, как беззубый рот неряшливо раскрыта и подперта кирпичом, хотя обычно плотно заперта.

Тепло берегут.

Затхлое, ужасно воняющее кошками, мочой и грязным человеческим телом, тепло.

В проеме двери показалось двое идущих тесно, плечом к плечу, и когда они вышли на улицу, стало понятно почему.

У них на плечах был гроб. Простенький без кистей и глазета, еще двое идущих сзади показались и вся четверка замерла в растерянности.

Вынесли, а что дальше делать не знают, посовещавшись между собой, опустили гроб на лавку у подъезда. Один убежал в барак, а трое отошли чуть поодаль и закурили. Женщине не было видно лица почившей, но ей не надо было видеть ее лицо, оно постоянно стояло у нее перед глазами, отличался только возраст, вот им по пятнадцать, и нервно хихикая Надюшка рассказывает как Славик из параллельного класса пригласил ее в кино, вот они сидят укутавшись в одеяла и мечтают, как выйдут замуж, родят хорошеньких детишек и всю всю жизнь проживут рядом, то как они будут старушками им дается с трудом, поэтому они ограничивается годами так сорока и намечтавшись укладываются спать, вот им двадцать, и они на танцах самые заметные, еще бы дочка директора фабрики и дочка главного инженера, красавицы хороши везде и в танцах и в учебе. Неразлучные подружки. Вот им двадцать пять, и недавно окончившие институт, двое молодых специалистов работают на фабрике. С теплого летнего дня и начинается история конца. Он даже был ей неинтересен, просто были приятны ухаживания молодого, красивого парня. Была бы Надя, они бы даже не обратили внимание на него, но ей пришлось уехать к заболевшей тетке, и то ли от скуки, то ли из любопытства, она согласилась пойти в кино и на танцы. И всю неделю пока она с нетерпением ждала возвращения подруги, а он развлекал ее всеми доступными в небольшом городке способами.

В воскресенье вечером Надю надо было встретить с автобуса. Пошли вместе с Алексеем, конечно познакомились и какое-то время очень весело проводили время втроем, пока она не стала замечать, как во время разговора они вдруг замолкают не в силах разорвать взгляд, как румянцем пылают щеки Нади стоит им с Алексеем соприкоснуться руками.

И вместо радости за подругу, она чувствовала себя преданной обоими сразу. Обида и ревность сжирала все что было, и пока они витали в эйфории любви, она строила план достойный военачальника.

Сообщение о скорой свадьбе она приняла, как еще одно доказательство их подлости и замечательное оправдание тому, что собралась сделать.

На богатой веселой свадьбе гулял весь поселок, Пал Палыч не поскупился для любимой дочки, и она тоже веселилась, сжигаемая ревностью, и даже, не замечала обеспокоенного взгляда подруги и не слышала ее искренних слов.

–Верочка, с тобой все хорошо родная?

–Ты самый родной человек для меня, я очень сильно чувствую себя виноватой перед тобой.

Она отшучивалась

–Что ты Надюша, я конечно же рада за вас.

А сама сходила с ума от обиды. Каждое утро начиналось с мыслей о предательстве и ее душили слезы и злость. Только тогда, когда она думала о мести, ей становилось легче.

Aлексею, работавшему в отделе снабжения, она устроила крупную недостачу.

Благо возможностей для этого было множество. И пока длилось разбирательство, пока заплаканное лицо Нади с испуганными глазами виделось ей каждый день, она засыпала удовлетворенной и просыпалась почти счастливой. Алексея не посадили в тюрьму, помог Пал Палыч, но сняли с должности и отправили на поселение на год.

Такое решение удовлетворило почти всех, но только не ее, она огромным усилием сдерживала себя, что бы не заорать слушая Надины разговоры о том, что один год не так уж и много, и жаль только, что ребенок родится без отца, но это тоже не трагедия, он все равно еще маленький и не поймет, что папы нет, зато потом они будут жить долго и счастливо вместе. Эмоции затмевая разум руководили ею.

Следующее, что она сделала это сказала отцу, что Пал Палыч нагло к ней приставал и отец привыкший доверят любимой дочке незамедлительно принял меры, даже не слушая никаких аргументов.

Предложил Пал Палычу уволится по собственному желанию аргументируя это только прошлыми хорошими отношениями, иначе вся информация будет донесена в соответствующие органы. Как она и рассчитала, Пал Палыч уволился не сопротивляясь.

Даже огромная осязаемая обида во взгляде Нади не остановила ее и она не отказалась от своих слов, когда все вдруг понявшая Надя, пришла к ней в дом, чтобы поговорить.

-Этого не было!– не спрашивала, а утверждала она глядя ей прямо в глаза -Это ты все подстроила! И Алеше тоже! – отчеканивала она, не отводя взгляда.

–Если ты так ненавидишь меня, то пусть это только нас и касается, остальные здесь причем?

Она смогла выдавить из себя только кривую ухмылку и это было красноречивей слов.

В семье Нади ее подлости не пережил никто, сначала не стало еще не родившегося ребенка. У истощенной нервно и физически, хрупкой Нади случился выкидыш, потом на поселении убили Алешу за месяц до освобождения, Пал Палыч замерз в январский лютый мороз возвращаясь пьяный с завода, где последнее время работал наладчиком, через месяц не выдержало сердце тети Зои.

Дольше всех продержалась именно она. Не ревела, не истерила, просто пила водку и смотрела мертвыми глазами, или безучастно сидела на кладбище у четырех могил. Когда они случайно встречались, Веру охватывал до озноба дикий ужас и рефлекторно она убегала, только бы не сталкиваться глазами.

Ей часто стал снится один и тот же сон, даже не сон, а воспоминание. Их обеих отправили в пионерский лагерь на лето, а там девочки постарше взялись их обижать, особенно, когда они оказывались поодиночке и однажды набравшись смелости они вдвоем дали им отпор. И уже вечером лежа под одним одеялом и снова и снова переживая с восторгом свой триумф решили, что вместе они непобедимы и всегда будут друг за друга горой и никогда не растанутся, "Никогда" – слышала она свой голос, я тебя не брошу, Надюша, всегда буду рядом. Она просыпалась, задыхаясь, и потом до утра глядела в потолок где, как кадры кинопленки всплывали моменты, счастливей которых с ней не происходило.

Ничего хорошего она не построила в своей жизни, какие-то связи, из которых она не вынесла ничего, кроме списка имен. Ни детей. Один раз была замужем, но хватило его не надолго.

Жалела ли она о том, что сделала?

Она понимала, что в ее случае раскаянием уже ничего нельзя было исправить, оставалось только обреченно ждать, когда все закончится.

Она с усилием сделала шаг, и как робот на негнущихся ногах пошла к стоящему на лавке во дворе гробу. У Нади было заостренное худое лицо, от прежней ее почти ничего не осталось, и только очень хорошо знающий человек мог различить на этом лице след от очаровательных ямочек и улыбки. Вера задыхалась. Слез не было, только жуткий спазм в груди, как камень придавливал ее к земле. Она опустилась на колени и замерла, уткнувшись лбом в дешевую ткань обивки. Вороны, наблюдавшие с крыши за происходящим, в один момент срываются, оглашая округу оглушительным карканьем.

Через три дня на кладбище закапывали еще одну свежую могилу.»

Он встряхивает головой пытаясь избавиться от воспоминания, и только горькая улыбка еще долго не покидает его лицо.

Противный скрежет и омерзительное чвак с равным интервалом еще долго раздается над кладбищем.

Усталый он возвращается в свое жилище, и ничто не мешает ему радоваться еще одному, наполненному работой, и главное, свободой дню. В небольшом домике вкусно пахнет кофе, раскалившимся железом от небольшой печурки и масляными красками. Заварив в старенькой турке ароматной напиток, он усаживается у стоящего у окна мольберта.

Похожее очертаниями на турецкий ятаган судно, треплет шторм, но судя по напряженным спинам, шторму победить не удастся.

На картине четко прорисованы все персонажи и каждого из них он знает в лицо. И хоть никого из них уже много сот лет нет в живых, он смело может утверждать, что они срисованы с натуры. Единственный, чьи черты ему не даются, это он сам. Трудно вспомнить, как ты выглядишь, особенно через такой отрезок времени. Поэтому у барабанщика четко вырисована фигура и взлетевшие над барабаном руки с зажатыми в них палочками, и совсем размыто лицо.

«В какие-то моменты ему казалось, что он стал частью корабля. Единым целым с несущимся по волнам 180-весельным дромоном.

Он пропускал через себя каждый рывок судна, как будто это его напряженное тело рассекает мощь водной глади. Его, сопротивляясь, оглаживают упругие волны, что бы сомкнуться безмятежно за кормой.

Такого чувства там, на нижней палубе, он не ощущал, хотя непосредственно участвовал в процессе, здесь же, сидя за огромным турецким барабаном, он впадал в состояние очень похожее на транс, и все происходящее обретало другую, иную форму. Он словно выныривал из тела и оказывался вне всего, в области доступной только ему, по ту сторону рабства. В абсолютной свободе плавно текли его мысли, плавно перетекала вибрация от барабана по всему телу, плавно парило его сознание над несущимся по бескрайнему морю дромоном.

Волей каких богов, ему было неведомо, но однажды его расковали от весла и перековали на верхнюю палубу к барабану.

Вначале он не понимал, что это. Его глаза, привыкшие видеть, в течении потерявших счет месяцев, только исполосованную спину впереди сидящего, с гниющими, но поджившими ранами, теперь с восторгом впитывали открывшийся пейзаж. Спокойное море там на горизонте казалось сливается с небом, и не понять, где одно начинается, и где заканчивается другое. Свежий ветер ласкал лицо, вымывая из кожи и легких смрадный запах нижней палубы, он жадно хватал его ртом и пил, пил глазами, легкими, душой, пил жадно, захлебываясь от восторга.

Тяжелые, гладко отполированные ладонями предыдущего барабанщика, палочки, нелепо легли в его руки. Они были неуместны в его руках после весла, но оценить всю степень несуразности ему не дал, привычно опустившийся на плечи, кнут и отрывисто рявкнутое – «ритм».

Он знал этот ритм подкоркой, бегущей по венам кровью, частотою пульса, каждым вдохом и выдохом, и даже, когда казалось, что ты больше не сможешь подчиняться ему, тело все равно следовало за четким, неменяющимся ритмом. За одним взмахом весел следовал другой и так до бесконечности, как механизм.

Спастись от него можно было только со смертью. Тогда пара солдат быстро расковывала мертвеца и сбрасывала за борт. И ни одного скорбящего взгляда не сопровождало его в последний путь – только зависть.

Непривычная легкость палочек заставила руки взлететь высоко и без усилия опустить их на барабан. Звук получился беспомощный, но кнут умел воспитывать и не такому.

Через некоторое время он даже с радостью, давно забытой, принимался за свою обязанность. Мощная вибрация, исходящая от барабана, вместе с гулким густым звуком погружала его в какое-то пограничное состояние, что-то между явью и сном. Он покидал пределы судна и погружался в бессознательное: какие-то интересные непонятные образы проходили перед его внутренним взором и было ощущение что вот-вот и откроется, что-то большее, чем просто истина. Но оно ускользало, оставляя его наедине с более привычными, но очень болезненными образами. Он чувствовал вместо палочек в руках рукояти плуга, босые ноги погружались в мягкую ароматную землю, а усталые плечи жгло солнце, но это было счастье во всей его неприхотливой простоте. Он поднимал голову и там на краю поля видел женщину в развевающемся легком платье. Она ждала его, чтобы накормить обедом: его ждала похлебка и свежий хлеб и еще, кроме воды либо молока, его ждала ласкающая нежность в ее взгляде, которая заряжала его сильнее, чем еда и питье. Он буквально тряс головой, пытаясь избавиться от воспоминаний, он давно запретил себе вспоминать, слишком много боли это приносило и от безысходности хотелось рвать свое тело, чтобы не саднило в горле от слез, чтобы не болело внутри от отчаяния.

Он никогда не был воином. Ему не нравилось разрушать, не нравилось участвовать даже в детских шуточных потасовках, которые сплошь и рядом происходили в деревне. Каждый из его друзей бредил подвигами достойными легенд, а ему больше нравилось закатное солнце и запах свежескошенной травы он любил наблюдать за небом и оживленной жизнью птиц, любил землю в ее естественной неповторимой красоте.

Иногда ему казалось, что именно за эту любовь ему было даровано любить и быть любимым такой прекрасной женщиной, как его жена. И его любовь не угасала, не становилось принадлежностью одного человека, она становилась все больше и больше, распространяясь на все вокруг. Он безмерно любил своего ребенка, и прижимая его к груди, ощущал щемящий восторг от простого прикосновения его рук к своей шее. Он испытывал любовь и радость ко всему, что его окружало. Наверное, потому у него ладилось все, за что бы он не брался, будь то работа или деревянная игрушка для ребенка, пел ли он песню или рассказывал, собравшимся во дворе детям, истории предков – все приносило удовлетворение и покой.

Поэтому, когда пришли вассалы за пушечным мясом, он был растерян, как ребенок, и никаких мыслей о сопротивлении у него даже не возникло. Страх нейтрализовал все мысли, прочно угнездившись внутри.

Набранные из его деревни мужчины взбудоражено обсуждали будущие победы, а он не мог даже осознать, что ему придется кого-то убивать. Он в полной прострации шагал в строю, и толи на счастье, толи на беду, в первом же бою его взяли в плен. И среди сотен таких же горемык в тесной клетушке доставили на невольничий рынок в Константинополь. Даже после полуголодного путешествия он все равно выделялся на фоне других: широкоплечий, высокий, поэтому был быстро продан с тремя десятками других на дромон в качестве расходного материала.

Со стороны казалось, что состояние прострации вообще не покидало его с момента, когда в его дом постучали рекрутеры, но это было не так. Когда измотанным рабам предоставлялся сон, он подолгу закинув голову глядел в звездное небо и огромное горе душило его слезами он задыхался, и казалось, сердце не выдержит и разорвется в груди, но оно продолжало стучать, продлевая каждодневную муку и тогда он запретил себе даже думать о прошлом. Со временем даже вглядываясь в небо, он не ощущал ничего, кроме усталой пустоты. Здесь же, погруженный в измененное сознание, он не мог совладать со своим мозгом и для того, чтобы отвлечься, он наблюдал, как безысходность делает безликими, жутко похожими друг на друга лица его сотоварищей, как под стук барабана они слаженно, как единый механизм делают толчок вперед и не успевает затихнуть звук, рывок назад. Он даже чувствовал иногда памятью тела, как напрягается спина преодолевая сопротивление воды он видел среди них себя и ничего не чувствовал ни жалости, ни злости. Знал только одно, если он сейчас собьется с ритма, у них изменится выражение лиц. Он помнил свои чувства в такие моменты, на короткую долю секунды, пока кнут рассекает воздух, чтобы опуститься на спину барабанщика, он становился человеком, а не механизмом, заставляющим лететь по морю корабль. На короткий промежуток он выныривал из нормы и внутри поднималась злость, то ли на недолугого барабанщика, то ли на всю ситуацию в целом, но стоило барабанщику выровняться, как он сонно погружался в оцепенение и тело продолжало послушно выполняло свою работу, подвластное ритму стучащему в его венах. Толчок вперед, рывок назад и так до бесконечности ни штормы, ни сражения не выводили его из этого состояния.

Он находился в нем всегда.

Пока барабанщик продолжал бить ритм.

Ему снился сон. Он шел по пыльной дороге, с удовольствием загребая босыми ногами песок. Ему даже не надо было оглядываться вокруг. Вся местность была хорошо знакома. Изучена не только глазами, а и записана языком тела.

Вот там левее растет много сочной травы, потому что места там сырые из-за протекающей рядом речушки, а вот в том лесочке всегда много грибов. Он мог закрыть глаза и ноги сами привели бы его домой, где вкусно пахнет свежеиспеченным хлебом и молоком. Дом в котором все сделано с любовью и где с любовью его ждут домой, все, даже взлохмаченный пес.

Сны он не видел давно, погружался в какую- то мучительную тьму и пробуждался по первому шороху идущего надсмотрщика. Сегодня он проснулся сам, долго сидел уставившись в палубу немигающим взглядом и пытался понять, что же он чувствует, не было тоски, как обычно, и раздирающих горло слез вместо этого он чувствовал покой, как будто принял единственно верное решение, осталось только понять – какое. Весь день ему не давали сосредоточиться суетящиеся турки.

По всем признакам ожидался шторм и турки выжимали из рабов все что могли усердствуя в своей агрессии.

Давно не испытываемое раздражение поднималось внутри и казалось, что надсмотрщики тоже это чувствуют и звереют еще больше. Ближе к обеду они чуть поуспокоились оставив всех в покое.

Привычные покалывающие кожу мурашки передаваясь от вибрирующего барабана, неумолимо накрывали все тело с головой и мозг медленно и с наслаждением погружался в измененное состояние.

Он парил над дромоном, не чувствуя боли в исполосованной кнутом спине, не чувствуя ничего, кроме чистоты бегущих мыслей. Он летел туда, где лохматый пес в сумерках задорно лает на свернувшегося клубком ежа, и женский родной голос, смеясь, зовет его вернуться в дом. Он стремился туда, и в тоже время видел ряды согнутых спин, ритмично, в унисон, работающих с веслом. Он видел себя, управляющего этим процессом, и турков, суетливо бегающих по палубе.

Из мешанины не оформившихся мыслей образов и чувств у него возникло, что-то очень похожее скорей на порыв, чем четко продуманное решение, он отпустил себя на волю позволив внутреннему себе сделать то, что он считает нужным. Возможно так бы он сейчас наблюдал за действиями своего ребенка, позволив ему в первый раз взять в руки инструмент, доверяя, но всегда находясь рядом для того, что бы в нужный момент подкорректировать, подсказать, помочь.

Он руководствовался не разумом, потому что разум пребывал в страхе, из которого плохой советчик ,он доверил это дело душе.

Вскинув голову, смотрел на грозовые облака на горизонте и впервые за много времени, свет надежды заполнил его изнутри. Впервые за много месяцев он поверил, что боги предоставили им всем шанс. Благодарно улыбнувшись, он бросил последний взгляд на небо точно зная, что как бы не хлестали их надсмотрщики шторма им не избежать и сосредоточился на сидящих на нижней палубе.

Все продолжалось. Как всегда, подгоняемые барабаном рабы, гнали судно вперед, и вдруг его руки зависли над барабаном, и кнут трижды опустился на его плечи прежде, чем снова зазвучал ритм. Недоумение и растерянность проступили на лицах рабов, а он продолжал отбивать ритм, изредка поглядывая на стремительно движущиеся облака. И снова он сбился с ритма, и насколько мог терпеть секущие до кости удары, палочки не опускались на обтянутую кожей поверхност. Рабы на нижней палубе успели за это время переглянуться между собой в полном не понимании, и перекинуться несколькими фразами.

И снова зазвучал барабан, но разбуженные рабы теперь внимательно следили за движениями его рук. Невзирая на стоящего за спиной турка со вскинутым кнутом, палочки замерли в воздухе, и нижняя палуба с ликованием встретила тишину, разорвав ее лязгом цепей. Беспорядочные удары об его и их спины были слабыми, он даже почти не ощущал боли. Внутри кипела яростная радость, обезболивая тело. Он снова забил ритм, и тяжело дышащий охранник замер за спиной.

Если бы не надвигающийся нешуточный шторм, если бы не паника царящая среди турок, его давно бы уже иссекли ятаганами и выбросили за борт , приковав на его место другого. Но не сегодня. Успокаивающе, снова зазвучал барабан, давая время всем прийти в себя. Испытывая гордость, он наблюдал за нижней палубой.

Взбудораженные рабы потеряли свою одноликость. У кого-то глядящего исподлобья лица выражали такую ненависть, что казалось, она обрела объем. У кого-то глаза осветились надеждой. В других глазах сквозило явное нетерпение, и ожидающе они поглядывали на него.

А он ждал, в какой-то мере не понимая чего именно, то ли довести их до нужной кондиции, то ли какого-то момента, но даже здесь он не позволил решать разуму. Порывы ветра становились все сильней, поднимая брызги с поверхности моря даже на верхнюю палубу. С запада к кораблю стремительно тянуло огромную черную тучу. Первые капли, не спеша, ласкаясь, устремились по его лицу.

На площади в центре села стоят длинные столы, щедро уставленные всевозможными яствами, шутки и смех слышны от сидящих за столом, закончена уборка урожая, впереди спокойная сытная зима. Той осенью с абсолютного чистого неба вдруг сначала неспешно теплыми каплями скользя по лицам, а потом все сильней и сильней припустил теплый почти летний дождь, и все забегали, пытаясь накрыть столы, и спрятаться от дождя. Все кроме местных музыкантов. Чем сильнее становилась толкотня, тем веселее они играли мотив и в конце концов все включились в танец, лихо отплясывая под задорную музыку .

Он улыбался вспоминая, как прижималась к его плечу в танце, смеющаяся жена, он улыбался пока не встретился взглядом с остолбеневшим турком. Мгновенное возвращение к реальности сменило улыбку на оскал, и не отводя глаз от теперь испуганного надсмотрщика, он заговорщицки подмигнул ему.

Он никогда до этого не играл ни на одном инструменте и на барабане не умел ничего серьезней ритма, но веселая заводная мелодия, звучащая в его голове понеслась над морем.

Музыка вызвала в глазах рабов блеск, и невзирая на сыплющиеся вместе с дождем град ударов, они улыбались слушая, как внутри закипает кровь от переизбытка адреналина .

Сидящий на первой скамье огромный мавр бросил весло, и схватив цепь у самого штыря, вбитого в палубу, уперся ногами и раскачиваясь выдернул ее из древесины.

Подоспевший к нему надсмотрщик, не успел увернуться от такого импровизированного оружия, и тут же свалился к ногам мавра с проваленным черепом.

Он наблюдал как, схватившись по двое по трое, рабы выдергивают из палубы свои кандалы и уже вооруженные, вступают в схватку. Видел, как сплоченно они сражаются, оттесняя противника от нижней палубы, что бы дать возможность освободиться другим. И вот, уже беспомощные, перед лавиной ненависти турки в панике разбегаются по кораблю. Другие, по двое, по трое наскакивают на озверевших рабов. Они сражались, а он продолжал их подхлестывать незамысловатой мелодией. Через короткое время бой был окончен. Освобожденные рабы пошли искать спрятавшиеся остатки солдат, другие очищали палубу от тел, а остальные с удвоенными усилиями принялись уводить дромон от шторма. он опустил палочки на барабан и тишина непривычно опустилась на судно. тишина была умиротворяющей, дарящей покой, но в тоже время какой-то неуместной что ли.

И на нижней палубе кто-то запел. Сначала тихо, а потом песня становилась все громче и громче, и казалось, что все быстрей и быстрей уходит от шторма галера, подгоняемая людскими голосами.

Пубертатный период – время бунта, как бы это протекало в его жизни, если бы он был обычным подростком, он не знал, но здесь в стенах психушки его бунт выглядел тихо.

Он был способен не на многое. Иногда он заводил песню и наблюдал, как медленно сонные слушатели оживляются, и вот уже кто-то присоединяется к нему, и со слабым блеском в глазах подхватывает знакомую мелодию.

Он пел: «Ста-а-рый клён, ста-а-рый клён…», и мечтательность проступала на лицах изможденных старух. Он пел: «Ой, моро-о-оз, моро-о-оз…», и приосаниваясь, мужики подпевали. Но стоило ему запеть: «Встава-ай страна огромная…», почти сразу же прибегали санитары, наученные прошлым опытом. Он тогда пел интернационал, и все слушатели встали единым порывом, и песня подняла с глубин душ молодость и веру в справедливость, и каждый из них был готов сражаться за это, что и произошло.

Бой был короткий, и санитары быстро утихомирили восставших побоями и успокоительным. С тех пор ему было запрещено петь песни, которые заставляли когда-то подниматься в бой даже трусов, но все же иногда он начинал куплет только для того что бы увидеть как оживают глаза полумертвецов и для того, чтобы знать, что все возможно, даже в их случае.

Легкий почти невесомый стук в дверь прервал его воспоминание. Нисколько не изменившаяся с их первой встречи женщина укоризненно качает головой и говорит

Bepul matn qismi tugad.