Kitobni o'qish: «Устами младенца. Соцгород – 2»
1.
…И всё-таки не смотря на разделение во времени почти на столетье, у Миргорода и Соцгорода много общего. Их объединяет одна идея и одна задача: они словно сшивают мечту с реальностью. До рези в глазах вглядываешься в их туманные дали, в смыкающиеся их горизонты. Читать и перечитывать откуда гой если, где исток, где начало, где счастливый конец, где завершение, когда все воссоединились, сочетались браком, примирились, родили детей. Ибо Миргород – это мечта состоявшаяся, а Соцгород – мечта продолжающаяся. И берёт Тарас Бульба своё ружьё и с горечью, с обидой неистовой произносит: «Я тебя породил!» А породил Тарас сына своего для великих дел, для победы над ляхами. Прочь, отсель, сгиньте! И Соцгород тоже порождён для славных дел, лишь поглядите на его сиреневые четырёхэтажки, послушайте, как шумят флаги, как бьются в правде его улицы. Да, да, вьются знамёна, шуршат, призывают, хотя сняты давно – алые, что паруса для Ассоль, но всё равно их шелест слышен и по сей день. И сколько было в девяностые побито, словно Тарас Бульба вернулся и давай править пулей сыновье предательство. Ибо предали высокие идеи сыны Соцгорода.
И спят они по сей день с панночками, и предают идеи отцов своих. Это ли не общее, это ли не то же самое? А ведь люди в Соцгороде – идейные. Хотя в энциклопедиях сказано: смысл свой социалистический утратил город, утерял. И буквы с памятника сбили, и флаги сняли, и транспаранты, гласящие «Мы победим!», сняли да унесли на склад. Флаги сняли в ночь февральскую, буднично и незаметно, сказали, теперь это будет Капгород. Но люди не поверили: они завод строили автомобильный, работали там, ни свет-ни заря к проходной шли, детей в детсады вели. И почему вдруг пришёл какой-то Дерипаска, имя-то какое – не истинное! Видимо, где-то с ляхами пировал. Горько тогда плакал Тарас Бульба, вот уже и курок взведён им вторично, и слова произнесены!
Но мимо сакральных камней и священных знаков пройти невозможно. Как вдоль поля идёшь, где неостывшее тело Андрия лежит, а на ветках рябина горечью исходит. И Вий как жемчужное полотно расстилается.
Вроде бы враги все прощены, как мука перемолоты, репьи их слов, фраз, книг давно с подола стрясены да всё как-то неуютно.
В Соцгороде нет тюрьмы, нет управленческих организаций, судов, но есть места поклонения и особого почитания. Как площадь в Миргороде, так площадь с Соцгороде дождями заливается, цветами упивается, ели высокие возле памятника. В Миргороде растительности мало, всё больше балки, горка красная, возвышенность.
У всех своя Голгофа.
И намоленное место.
И рынок есть, и залы ожидания со скамейками. И скрипучие двери, поющие рамы. И много птиц! Воробьи, что купаются в луже, голуби, целующиеся на крыше. И смерть стариков, когда всё их имущество растащили управляющий да ключница. Также умерла свекровь первая моя, а её бренные пожитки: пальто с каракулем, штопанный жакет были утащены соседками.
Хмелею, хмелею, как от вина, шагая по проспекту, а названия-то какие: проспект Жданова, Кирова, улица Лескова! Словно кто-то карандашом обвёл пристанище людей, словно круг прочертил. И защита есть от нечисти, от злых умыслов.
Был такой случай, одна женщина в больницу с сыном легла, а воры в квартиру залезли, но муж как раз в это время за едой заехал и спугнул воров. А ведь сама виновата, зачем на скамейке сидя с товарками, проговорилась, что её дома не будет? И все слышали – и Антип, и Веруся. Но если обидчика спугнули, значит, и обиды нет никакой! Что вспоминать? Одна только вмятина в душе осталась. И, вообще, зачем обиды таить? Их надо выплескивать, выскрёбывать, на их месте хорошие чувства взращивать! Добрые! Милостивые! Ликующие!
А вот церковь целёхонька! И люди ходят, молятся. И просят, чтобы Соцгород не вырождался. Ибо дух его – это особая субстанция. Солнечная, марсовая. А нищие всё те же, они словно не состарились, не померли, не выродились. По Миргороду ходит попрошайка сухонькая, скрюченная старушка. И в Соцгороде нищие тоже все опрятные, если попросят, то вежливо:
– Матушка, голубонька, дай на пропитание. Работы лишился, детей кормить надо.
И ты сходи! Грехов-то сколько скопилось! Аки моллюсков на днище лодки, заброшенной в реке. Хороша, хороша жизнь в Миргороде, если ты не Иван Иванович и не Иван Никифорович. Ибо власть далеко. Управляющие сами собой заняты. Люди тоже сами собой, своими дворами. Ой, хороши дворы в Миргороде. Но вот что не любят ни там, ни там, так зазнайства!
Вот идёт академик или главный конструктор, спешит, чуть припаздывает, но верит, что придёт вовремя. А тут одна дама неожиданно слово цирк начинает писать через латинскую «и», получается «цiрк», все на неё смотрят, но помалкивают, ибо клоуну виднее. Да и не страшно это для основ города. Страшно иное: разувериться! Вот тут сразу беда!
Ой, болит, болит до сих пор в груди Остапом.
Ой, кровит Андрием.
А поделать ничего невозможно.
А, говорят, в Соцгороде тоже видели Христа идущего по водам. И ветерок такой лёгкий, бриз поверху. А ноги босые…
Были времена, когда церкви разоряли, иконы жгли. А в Миргороде всегда верили в рай. И сами слова Миргород и Соцгород – райские, от них яблоками пахнет в Спас. Невероятные города! Славные!
Приидет время – возродятся.
И конец повести напишется. Будет, чем заняться всю оставшуюся жизнь! А вот уже и Пульхерия Васильевна показалась из окошка. Видимо, кого-то кличет…В Соцгороде тоже в это время музыка играет. Чем хорош Соцгород, что у него Дворец бракосочетания есть, с колонами, с оркестром, с фотографом. Так и хочется выйти замуж, так и хочется фату надеть и гостей позвать. А ещё каравай хлеба с солью да икону лазоревую, да матушку благословляющую. Хорош, хорош Соцгород, славен, славен Миргород. Между ними расстояние в сто лет, а вроде бы и не чувствуется это расстояние. Будь добр, будь добра, будьте добры – вот и все слова на вечер. Что в Миргороде, что в Соцгороде сады цветут. Ну, рай, чистый рай! Сказка. Отношения между людьми уважительные. Но всё порушилось в девяностые: в парке стали братки стрелки забивать. Наденут пиджаки малиновые, сядут в «Джипы» намытые и едут разбираться кто кого. И ружья возьмут настоящие, патронами заряженные. Но девяностые года минули, акции перепродали, собственность поделили, завод раздербанили. Но самое главное осталось – дух прежний. Потому что идёшь и слышишь всплеск красных флагов, гимн слышишь в первозданном звучании, побудки в шесть утра. И пора вишневый компот пить да шаньги с творогом масляные есть, а ещё рыжики да опята. Они на окраине растут. Ох, уж эта окраина – цветистая, одноэтажная. На крылечке важные старухи сидят, сплетничают. Можно трамвай пустить, можно метро построить, но никогда Миргород не переделаешь, а Соцгород тем более. Люди там особенные, они истинные. И сам Соцгород сопротивляется, отпор дает несправедливости, оговорам, разграблению. Сама земля у него такая. Не подлежит вымиранию. И люди живут там долго, честно и праведно. Хотя и с ними случается всякая оказия… Устами сахарными надо прикасаться к святому, чтобы не мерещились разные вурдалаки да волколаки. Руками чистыми. Глазами открытыми. Так и в церкви может нечисть померещится. Вот и иди к чистому ручью, горсть воды набери да лицо омой. Авось и ересь блазнится перестанет, и партер с партой срифмуются сам собой, и слово цiрк перестанет произноситься без выпендрежа. Да и себя побереги, ибо Пульхерия Васильевна – хотя и добрая женщина, но грузди может с поганками спутать да к обеду поднести ненароком. А если чего мерещится, так крестись и приговаривай: «Сама виновата, что масло разлила, что трамвай поехал, что голова садовая, кого винить кроме себя?» А люди в Миргороде, хотя скучные, но приветливые, в Соцгороде люди простые, они это слово цiрк поганым считают, вот не любят они этого, поэтому и побить могут. Бывало, соберутся целой толпой и угрюмо так, молча к дому двинутся. Им уже это слово поперёк встало, изжога у них. Грибы есть не хотят, сливу варить перестали в чанах. А смерти никто никому не желает. Зачем на похороны тратиться? Гроб покупать, чулки с резинками? Пусть все живут, кто виновен и не виновен. Вот только груши плохо растут, а то и вовсе вянут. Поэтому их в компот не положили. А чего нет про то и говорить не следует. Бывало, руку запустишь, чтобы грушей похрумкать, а нет груши. Ни одной. Поэтому говорить, что у тебя грушу слямзили – это грех. Нет у тебя груш этих. И не было. Может, они были да кончились. А новые ни в Миргороде, ни в Соцгороде не водятся. И говорить, ой, как хороши были плоды сочные, ой, как ими питались, ой, как радовались, это вранье. Кроме груш ещё яблоки ели, вишни, черёмуху в сахаре. Да и груши-то росли кислые, не то ли что есть их, в руках держать не хотелось, в них червяки да плесень была. Просто из уважения было сказано, что память хорошая, что груши запомнились. Чего запоминать, если нет этого? В Соцгороде сейчас свой сад развели – там пчёлы мёд собирают, даже персики теперь растут и виноград дивный вьётся. Хочешь вина? Приходи, дадут! И не горюй, не переживай, не терзайся сам и других не трожь. Мы люди – добрые, право, верящие в лучшее, в душевное. А эту мелочь, что под ногами валяется, эта гниль и чернятина – кому она нужна? Никому. Всё истлеет, испреет. Пар будет над землёю! Воздушный, синий. И поплывём мы в берёзовых ладьях, в берестовых люльках. Ой, как хорошо в них. И пусть будет так.
2.
Хотя в Соцгороде многое, что по-другому. Аккуратные открытые дворы, клумбы. И главное много домов построенных в прошлом веке. Сталинки. Идти по широкой улице, под солнцем, о, это небо – мягкой волной над тобою, его можно ощущать дыханием. И не случайно, что Пульхерия Васильевна получила эсемеску с незнакомого номера. Для Соцгорода – обычное дело. Ибо сюда тоже докатились волны коммерции. Каждый день нам звонят бесперебойно рекламные компании, продавцы, навязывающие свой товар, фирмы, продающие свои услуги, салоны красоты и медицинские центры. Сначала Пульхерия не хотела читать это, сообщение, но затем, вернувшись домой после неудачной сделки, пообедав, женщина прилегла отдохнуть и всё-таки решила прочесть, ибо любопытство взяло верх.
Эсэмэска была прелюбопытнейшая. У Пульхерия даже пересохло в горле. Она привстала с дивана, нащупала ногами тапочки, зачем-то надела их и ринулась на кухню за очками, чтобы получше разглядеть текст. С некоторых пор после сорока пяти лет у Пульхерии Васильевны стало ухудшаться зрение, поэтому приходилось щуриться, вглядываться. Но Пульхерия «берегла лицо», лишние морщины были ни к чему!
Пульхерия прочла весь текст, у неё затряслись руки. Задрожали мелко пальцы, испарина обожгла лоб. А щёки! Щёки залились румянцем то ли от стыда, то ли от трепета и ликования. И эта слова…эти фразы… они словно серебряные, Пульхерия повертела телефон в руках – не заблестели ли пальцы, не осыпалась ли пыльца слов на кожу? Не эсэмэска, а сплошные ягоды, сладкие и сочные.
«Милая моя, девочка, деточка, зайка, комочек мой пушистый…решил написать тебе. Точнее, я всегда мечтал это сделать, но не решался потревожить тебя, моя суженая, моя ненаглядная, любовь всей моей жизни. Да что там жизни! Всей моей сути существования! Помню твои горячие губы, твои руки лебяжьи…О. как они обнимали меня, как тянулись ко мне, как гладили моё тело…помню распахнутость коленей твоих, помню запах, помню всю тебя – нежную, голую, словно смесь творога с мёдом в руках моих. Помню, твой трепет, как рыбка ты в моих объятьях трепещешь…Позвони, если сможешь, если ты уже не замужем. Я так и не женился. Точнее был не один, был с другой, но овдовел. Твой Мишка косолапый…»
Номер телефона был незнакомый. Или забытый. Или просто стёртый за ненадобностью. Да это естественно! Столько лет прошло…времён…
Но кто он этот Мишка косолапый?
Нет, Пульхерия не была женщиной ветреной, но на протяжении всей её жизни у Пульхерии были романы, также были лёгкие романчики и пара случайных встреч. Но не более.
Теперь надо вспомнить, кого она называла Мишкой косолапым? Да многих! Даже детей гуляющих во дворе дома. Юношу, которого просила передать деньги кондуктору на билет, сотрудника на работе:
–Эй, Мишутка, Ёжик, Зайчик, мне вон тот договор передай, пожалуйста.
Или:
– Сынок. Ёжик, Зайчик, Котик, сходи в магазин за хлебом…
Или бывшему мужу:
– Птенчик, Васик, Котик…
Пульхерия, вообще, так разговаривала. У неё всегда был вкрадчивый тон, ласковые нотки в голосе. Психолог, к которому Пульхерия ходила на сеансы, всегда ей советовал: говорить с людьми надо кротко, нежно, чтобы достичь своих целей, и улыбку, улыбку надо тянуть, как пальцы в балете. Тогда у Пульхерия случился кризис, просто жить не хотелось, муж вдруг заявил: ухожу к другой, Пульхерия вскочила на подоконник, угрожая, что спрыгнет с пятого этажа. Затем долго посещала психолога, слушала простые увещевания, какие-то успокаивающе банальные слова, что надо желать малого, тогда большее придёт само собой.
И тут воспоминания посыпались, словно сами собой вперемежку с событиями, происходящими в жизни Пульхерии Васильевны – Пули, Пульки, Ветули…
В Соцгороде, если гулять долго, то можно набрести на сборище народа, ибо на площадке часто проходят концерты…
«ГРИТ»
Дети – мирные существа с рождения.
И у них уста сахарные. Молочные.
Лишь такие уста глаголют истину.
Ой, какой он хорошенький младенец, пальчики – крохотные, на них ногти лаковые. Пяточки – абрикосовые. И он пытается что-то произнести. Надо уметь понимать язык младенцев. Эти
плачи – розовые, бархатные, настойчивые, требовательные. Особенно первый крик, первый вдох, первый плач.
От него всё исходит – вся правда! Человек растёт, а уста его всё того же размера. Уста не меняют форму, если родился – губы бантиком, так и проживёшь до старости с таким ртом. Если верхняя губа припухлая, а нижняя розовее верхней, то это навсегда. Уста младенца – вот что главное в нас!
Помню большую предродовую палату. Помню женщин с огромными животами, помню их лбы в испарине, помню крики душераздирающие. И ничего не меняется в мире: кричащие женщины, рождающиеся малыши.
Никогда не забуду плакат в коридоре: женщина, держащая на руках весь шар земной. Он мне снился потом долго, словно впаялся в меня, врос. И у него тоже были уста – уста младенца, говорящего истину. Извергающую её. Эти уста где-то между экватором и Гренландией.
«РАСТУТ СЛОВА ИЗ ГОРЯЩИХ ГЕРОЕВ…»
Пой.
Пою.
Мы поём.
Песнь – это жизнь. Приложи ухо к земле – услышишь песню. Иногда я приношу им, поющим под землёй, что-нибудь вкусное: вино, сыр, хлеб.
Сегодня принесла бутерброды с «янтарным» и «российским».
Говорят, возле тринадцатого дома, внизу, где овраг, был отчаянный бой.
Война…
Много войны.
Очень много.
Поэтому – худой мир лучше хорошей войны.
Сегодня мне войнее.
Любимые, родные, золотые! Как не упасть в войну, как в неё не впасть. Как не стать ею. Человек сам по себе – поле сражения. Дьявола и Бога. Война извне. Война девяностых. Война Великая. Война Гражданская.
Война Человеческая.
Гибель, гибель, гибель.
Хуже умереть, когда ты жив. Вот ходит такой кокон – руки, ноги, голова. Ест. Пьёт. Вкусное пирожное заказывает в кафе. На сцену выбегает, стихи выкрикивает. Именно выкрикивает.
Была вчера: слушала. Такое впечатление, что на меня наорали. Ни за что. Один мой хороший знакомый вышел на сцену, громко декламируя, размахивая руками. А мне показалось, что меня просто обругали. Облаяли. Стихи надо читать по-другому. Ну, ты же их писал, не ругаясь, не вопя, не крича, не рвя на голове волосы. Я пишу, а слёзы закипают, к горлу подступают, рыдания волнами ходят. Стихи – это мир. Перемирие. Не обязательно дружить, секреты доверять друг другу. А молча обнимемся и всё. Рыбка моя Линдовская, Чаглавская, уклейка! Бока золочёные, серебристые, голова пучеглазая.
Давай, а? Давай!
Вообще, я мало ссорюсь. С соседями, с продавцами в магазине, со знакомыми, с поэтами, художниками. Потому что в Соцгороде это не положено. Не от того, что закон написан или декламация какая, просто так никто не делает. Поэтому!
Будем вместе ходить к тринадцатому дому. Там черёмуха! Лепестки роняет. И мы покормим их, поющих под землёй. Ты приложишь, как я голову к земле, приклонишь. И услышишь – душераздирающую песнь:
«…И пала я тогда на землю, которую целовать, и воскричала: где чаровники твои, кудесники, обавницы, берегини? Неужто они обнулились, обрезжились все в слова,
не с красной теперь строки, не с золотой, не с синей?
Где вы волхвы мои, сказители, урочники, древопочитатели, тали?
к какой такой звезде неведомой припали во смутных временах?
В солярисах каких, в провальных льнах, скрижалях, и пала я тогда на землю всю в снегах!
К чему страданья все – Венериным артритом отрубленных кистей к чему болеть? Их нет.
Всё сведено к нулю – все оси, все орбиты. Но отчего болит так, где пряник сладкий, плеть? Всяк светлый дух теперь с ощипанною шёрсткой, всяк тёмный дух теперь ощерился. Всё – ноль. Как побеждать теперь? Щепоть нас, капля, горстка, всех сгибших, всех атлантов, бореев – слева боль.
Голь выжженная, голь!
…Корчится во мне, догорает пламя! Широт, глубин, полнот. Ноль – тоже единица.
К нулю свели семь нот – и пальцы смёрзлись в камень. К нулю все тридцать три из алфавита знанья. Обугленный мой рот – песнь выговорить тщится!
И воскричать, о, где сырая мать-землица. Моей стране всегда давали алкоголь в такие времена, и ружья – застрелится,
избу, чтобы гореть и в беге кобылицу.
А нынче ноль!
…И пала я тогда на землю, которую целовать, которую целовали прадеды вещие, деды.
Как я могла вот эти горы равнины, рвы, каждую пядь, как я могла обнулиться? Обуглиться и не ведать? Я же не просто так шла, шла, шла.
Ты была! Большая такая. Как мама. Сильная, много силы. Я же тебя в платочек клала на три узла. Я же, как девушка честь, я же тебя хранила. Бабушка с мизерной пенсией, в сказке у Грина Ассоль, в троллевом королевстве тролль – это тоже ноль, это рыбак на Волге, токарь и кукла гиньоль, нищий, барыга, петрушка и в драмтеатре актёр.
Ноль – это сила. Ноль – это мило. Красный стели ковёр.
По нему поведут судить-рядить-наказывать-сказывать. Какое мне платье надеть белое? Красное? С цветочками, оборками, кружевами? Какими мне нулевыми плакать словами, какие мне вырывать из себя нули? Из какой такой обнулённой моей земли?
Нет у меня священных моих писаний.
Не сберегли…»
Будем слушать вместе. Долго, пока не услышим наше заветное: «Динь-динь-динь…»
ЗАГАДКИ НЕБЕСНОЙ РАСЫ
От Африки отделились Соломоновы острова и Меланезия. Их разделяют тысячи-тысячи километров. Их разорвало. А они – одной крови, одной кровной ветки. Смотри: Мадагаскар, Новая Гвинея, Малакки. Видишь? Я беру её руку и вожу по карте. Смотри, как это больно. Отделяться, рваться на части. Воевать. Сейчас там война в Африке. Все убивают друг друга. Война жуткая.
Война произошла из каменного века. Я ношу его камни в чреве.
Его каменных птиц. Его каменных зверей. Его джунгли. Я – ходячая война, которая хочет со всеми помириться. Только не выкрикивай свои стихи. Ну, не кричи так!
Стихи надо выпевать. Слушай, как надо: «Воспалённым объёмом немыслимых кривотолков вынашивать, ежедневно прокручивая, разжигая себя, говорят, что ворона так мстительна – до истоков, в её жилистом тельце потоки иные клубят: скандинавских вождей. В её перьях немыслимо чёрных столько жажды! В когтях, что наточены, столько слезЫ… Бесконечность преданий, былин и запевок фольклорных умножают величие птицы отвагой в разы. Если хочешь, вонзи и разбей меня клювом упорным, если хочешь, то знамя своё между мной водрузи. О, за что же ты мстишь, провисая всем тельцем пернатым?
За века?
За хлеба?
Безделушки? За гнёзда свои?
Слеповата всегда. Глуховата всегда. Хрипловата.
Вынь ты камень из сердца. Свои миокарды порви! И безумные стержни… Скажи мне, в чём я виновата? Коль спускаешься ты на жгуте золотого каната, на луче белых солнц из больного бескрайнего сада
(успеваю нажать я на кнопку фотоаппарата)
От любви до любви…
Клюв – в крови твой. Устала. Устала вынашивать планы, перепеть ли тебе? Перекаркать тебе ли Баяна, распуская слои по клубочкам удвоенной мести, по черточкам подкупленной лжи?
Ах, ворона моя, на держи!
Моё тело не жалко. И темени. Видишь, насечки? Это клювы-проклювы… Я выдранным зреньем смотрю! И проклёванным мозгом я думаю: выпитой речке не удастся восполниться! Но тебя я благодарю за вороний урок. За твои, за павлинии перья, растекается дёготь твоих разукрашенных строк. В незачатии дня, в непригодной ненужности спермьей. Но гвоздя не вобью. И я не возведу свой курок. И я не перемкну чёрный морок пернатых материй, улетай, мой дружок.»
Скажешь, что ворона в Африке – это ложь? Нет. Не ложь. Это не просто правда, это – истина! Ибо: подлинная! Вот как отличить правду от лжи? Знаешь? Да очень просто, расскажу:
Во время произнесения правды, рот наполняется влагой, сладкой слюной, честной ванилью.
А во время произнесения лжи, рот безслюнный, сухой, альвеолы скукоживаются, губы трескаются.
Ты сказал ложь. Твои губы сухи. Рот обезвожен. А рядом кружка с водой. Такая простая, алюминиевая, какие бывают привязаны на верёвку возле колодца: зачерпни, насытишься. Но ты пьёшь, пьёшь, а рот сух.
Лишь пот градом стекает с твоего лба. Кофточка на спине намокает. А рот сухой.
Пот по спине водопадом обрушивается. А губы потрескались.
Вся твоя книга – ложь. Ну, бывает, от отчаяния, от зависти, от войны внутри себя. Прислушайся: в районе твоего Бомбея затопленный морем лес. Море внутри, а рот сух, жажда в тебе! Жажда ото лжи внутренней.
А ты знаешь, что Атлантида не потонула? Знаешь? Атлантида воспарила в небо.
И это правда. Верь мне. Верь мне одной!
Итак, мир?
Вот смотри, сначала помиримся мы с тобой. Затем наши Союзы. Затем города, страны. И все люди помирятся!
Иди сюда, обниму тебя, одеяло подоткну, согрею! Между нами всего-то на всего тысячи километров, и срастётся наша Африка в один могучий континент.
Африка, Африка, милая моя.
Африка – это тоже бывшая Атлантида.
Помиримся ради детей Африки. Они такие крошечные, шоколадного цвета, глаза карие, детей-то пожалей хотя бы, зарой топор войны. Они же дети. Ты вообще держал когда-нибудь на руках маленького человека с чёрным цветом кожи. Негритулю? Его зовут Грит. Он вырастет, он отомстит. Не я, а он. Я, вообще, не мстительная, не злая, не жадная, не завистливая. Но дело не во мне. Какая бы я ни была – дурная, бескультурная, ломающая каблуки своих туфель, падающая со стола с едой и без неё, поглощающая воду, сахар, соль, витамины, лимоны, апельсины, мясо. Хочешь вина? Любого. Например, из трав, растущих на скале? Слушай тогда сказку: «В Перуанских Андах – горы такие, такие коричневые, как Африка, растёт круглое, обширное плато. Оно покрыто всё сплошь резными скалами. Называется – Маркауази. Им мог бредить только один человек: перуанский археолог Даниэль Рузо. Ты болел когда-нибудь кроме глупости перуанским плато? Прямо-таки до мозга костей. А впрочем, какой тут мозг? Ну, просто болел ли? Местностью, морем, облаком и перуанским плато? Я болела. До умопомрачения, представляя, как исчезли слоны оттуда. И это правда, что слоны исчезли. А камни у плато все единой формы, круглые! Боже, какие камни! Эти камни растут внутри меня. Каждый год я рожаю по камню. Каждую весну я вырываю из груди по одному из них!»
Если бы давали награды за правду, я была бы награждённой. Вся грудь в медалях.
Да не ори ты так!
Рифмованная проза слишком камениста, валуны одни. Лезь наверх. Цепляйся! Ноги закидывай. Я помогу. Сначала правую, затем левую. А что же так выхудал? Кости одни острые, как ветки.
Нет, оставайся внизу. Старый мой, ветхий мой.
Динь-динь-динь…
Даже детей не пожалел. Даже их…
Всё в растопку, всё в костёр своей войны.
Войны в твоей голове.
КОГДА МЫ ВЕРНУЛИСЬ В СОЦГОРОД
Вот ещё одна песня:
«Отступая, они выжигали землю, убегая, драпая, уходя, и чернело поле, точнее пеплы,
одни лишь пеплы среди дождя. Как будто большая, что феникс птица с размахом крыльев на тысячу верст. Они отступали фашисты-фрицы, и чёрный-чёрный тянулся хвост. Ох, горячо вам, сожженные в уголь, живые люди (их жгли живьём…) Дома и улицы, вещи, утварь, и, как во сне, ряд сожжённых кукол –
играли дети в детсаде днём. И снова, снова земля пылает, и снова тактика жжёной земли, горит окраина чёрным краем: морозник, таволга, георгин. Не приближайся душой обожжённой, точней сливайся черным черно. Война больнее, когда тяжёлым прикрыт ты пеплом, прикрыт войной.
– За них! За русских! – шептать, – Мы вместе! Струится в небо колечком дым, нас, здесь оставшихся, словно крестит, сложив персты над жнивьём седым. Отмстим. Отмстим. Отстоим. Отстроим. Из пеплов, угольев, как из груди растут слова из горящих героев, растёт трава и цветы посреди…»
В Соцгороде люди так думают. В душе, внутри себя. Вот и ты, въезжая сюда, найди хорошую мысль, такую солнечную, пушистую, розовую. Да, отыщи её! Можно не любить, не понимать, не воспринимать, но не враждовать. Уплыть в нейтральные воды. Уплыть на своём «Титанике». У тебя же он есть, целая дремучая книга, никому ненужная, рифмованная проза. Давай уже выбирайся из водоворонки, иначе потонешь, я руку тебе протянула, круг для спасения подала. Ибо ты и меня втянешь в свой круговорот, всосоёшь. А за мной вся Африка, не сросшаяся в один материк. И он – по имени Грит.
Ты умеешь рожать африканских детей? А перуанских?
Тогда срочно, срочно мирись. У нас нет времени.
но ты – злой…
но ты – ощетинившийся…
и ты выкрикиваешь свои стихи.
Орёшь.
Наорал на всех.
Даже на нерождённых детей Африки.
Я качаю Грита. У него шоколадного цвета ручки. Пальчики – как жучки из сладкой патоки. Пятки абрикосового цвета, такие два абрикоса и оба ахиллесовы.
Неужели тебе его не жалко?
И всё ради денег, этих премиальных, продажных Иудовых? Грамот, колокольчиков, статуэток? Смотри: сколько людей, и все талантливее тебя! Они молодые, они громкие, они певучие, у них сумасшедшие образы. А ты – заунывный, однообразный: «моя бедная паломница, моя ох, моя бездомница, что в каюте корабля…»
Тошнит. Меня тошнит. Наверно, укачало…
Прыгай! Спрыгивай на берег. Здесь не высоко.
Ты думаешь, что я не стану плакать, если ты повредишь ногу? Да я первая к тебе в больницу с апельсинами и цветами. А ещё с бульоном и отваром трав!
Наверно, это пошло: ждать примирения. Поэты жестоки, как дети.
Спасай скорее моего Грита! Спасай Африку! Хватит куксится, отворачиваться.
Мы вместе пойдём к тринадцатому дому. Ляжем на траву. Услышим отсутствующим Вангоговским ухом…
Ой, ой…
Они рыдают зарытые там, они наши! Я их слышу.
Я слышу всех воинов.
Всех войн.
Земля вдыхает ароматные их песни полной грудью. Лучшая надпись звучит так: «Был добрый, миролюбивый…спас всех детей Африки».
Спаси их!
Спаси!
Прекратите все войны. Убийства. Расстрелы. Вражду.
Люди мои, помиритесь! Не делитесь на острова, брошенные в океане.
Я одна вас жду на берегу.
На берегу света.
Читаю и перечитываю. Ах, как хорошо начинается повествование, сладко, нежно, вкрадчиво, каждое слово – младенец, излагающий правду. Каждая строка – дитя, подросшее. Каждый абзац – юноша. И вся книга – перевод с языка младенцев на наш язык. И как мне не услышать это? Как не перевести на себя нарастающий гул истины? И стала я вникать в текст, врастать в него.
Сама виновата.
Сама…
И трепещут уста, излагая, раскладывая правду предо мной. И не всё, что говорят они – сахарно да елейно. Слишком вросла я в их речь, слишком осознала.
И теперь мои уста тоже порозовели, разомкнулись. И правду стали глаголить. И скрывать ничего не надо.
Осталось следовать лишь нити повествования – устами младенца!
Именно устами младенца можно нащупать, получить нужную правду.
И Пульхерия настойчиво нашёптывала свою жизнь сама себе! Иначе было невозможно отгадать автора сообщения. Конечно, можно было пойти простым путём: позвонить по указанному номеру. Сказать: «Привет. Мишка косолапый! Это я!» Затем вдохнуть воздух, выдохнуть, взять мхатовскую паузу. В этот момент мужской приятный баритон ответит ей:
– Пуля!
И тут-то Пульхерия догадается: кто написал столь неожиданное сообщение. Хотя это может быть не баритон, а бас или тенор…
БАРИТОН
В Соцгороде честный человек никогда не станет упрекать другого человека в бесчестности, воспитанный в невоспитанности, талантливый в бесталанности, культурный в бескультурье.
Если у тебя хороший голос, то упрекать друзей в безголосице, в плохой певучести – это глупо, это некрасиво, это неверно. Ибо твой хороший голос в любой момент может стать плохим, талант можно потерять, навыки утратить. Оборотистость, кстати, тоже неплохое качество тем более в наше время. Люди, люди, люди…
У Григория Балакина был баритон.
С ним Пульхерию познакомил их общий знакомый. Точнее друг, имя у него Антип. Конечно, у Антипа есть отчество и фамилия, рост и вес, улыбка, возраст. А ещё работа, болезни, развод с женой и прочие житейские перипетии.