Kitobni o'qish: «Мандельштам, Блок и границы мифопоэтического символизма»

Shrift:

Диночке

с любовью


СЛОВА БЛАГОДАРНОСТИ

Работа над этой книгой заняла немало времени, и многие успели мне помочь. Первый из этих людей – научный руководитель моей диссертации в Висконсинском университете в Мадисоне Дэвид Бетеа – надежный помощник, мудрый наставник, критик и друг, к которому я обращался за советом на каждом этапе своего проекта. Много больше, чем требовал служебный долг, сделала для меня и Джудит Корнблат: как в годы моей учебы в аспирантуре – в качестве рецензента моей диссертации, – так и после. Я хотел бы поблагодарить Эндрю Рейнолдса, начавшего преподавать на нашем факультете в Висконсинском университете с того семестра, на который пришлась моя защита, но все же нашедшего время внимательно прочесть мою диссертацию и дать мне ряд полезных советов. Также выражаю признательность профессорам Александру Долинину, Клэр Каване, Юрию Щеглову и Галине Филипович, способствовавшим моему формированию в качестве ученого, а вместе с тем и появлению этой книги.

Хочу также поблагодарить Ладу Панову, Александра Жолковского, Олега Лекманова и Сергея Василенко за любезную помощь и поддержку. Благодарю Николая Богомолова, Лазаря Флейшмана, Георгия Левинтона, Дину Магомедову, Александра Меца и Омри Ронена за ценные советы, касавшиеся разных частей этой книги. Благодарю Беттину Котран за консультации по поводу текстов на немецком языке. Особую признательность выражаю Михаилу Гаспарову, по приглашению которого я в течение года работал по программе «Фулбрайт» в Институте высших гуманитарных исследований Российского государственного гуманитарного университета (РГГУ) и у которого, к моему огромному сожалению, я не успел поучиться. Благодарю Айрин Мейсинг-Делик – «анонимного рецензента», упомянутого в примечаниях, – которая внимательно прочла мою книгу для издательства Университета штата Огайо, а также второго рецензента, так и оставшегося анонимным. Благодарю моих прекрасных редакторов Сэнди Крумс и Мэгги Диль. Благодарю Мартина Бойна за работу над указателем. Разумеется, ответственность за любые недочеты несу только я сам.

Большая часть разысканий для этой книги была профинансирована последипломной программой Общества Долорес Зохраб Либман и программой поддержки научных исследований «Фулбрайт». Я глубоко обязан этой помощи: без нее книги, которую читатель держит в руках, в ее нынешнем виде попросту не было бы.

Благодарю за открытость и содействие работников Мандельштамовского архива в Принстоне, Пушкинского Дома и Российской национальной библиотеки в Санкт-Петербурге, а также Российской государственной (Ленинской) библиотеки и Государственного литературного музея в Москве. Благодарю за поддержку Мандельштамовское общество. Благодарю Сергея Василенко за авторскую экскурсию по посвященному Мандельштаму замечательному литературному музею, который он в одиночку создал в подмосковном городе Фрязино, – пусть она и случилась слишком поздно для того, чтобы найти отражение в тексте этой книги.

Некоторые ее части были ранее опубликованы в ином виде. Речь идет о следующих публикациях: Bedside with the Symbolist Hero: Blok in Mandel’shtam’s «Pust’ v dushnoi komnate» // Slavic Review. 2004. Vol. 63. № 1. P. 26–42; Blok’s Living Rampa: On the Spatial and Conceptual Structuring of the Theater Poems // Slavic and East European Journal. 2005. Vol. 49. № 3. P. 474–489; Преодолевающий символизм: Стихи 1912 г. во втором издании «Камня» (1916) // «Сохрани мою речь…». Вып. 4. [Ч. 2]. М.: РГГУ, 2008. С. 487–512; «Kak trudno rany vrachevat’…»: Mandelstam’s «Prescient» Evasions of Bloom // Russian Literature and the West: A Tribute to David M. Bethea. Stanford: Stanford University Press, 2008, 27–43; Соотношение искренности-подлинности (authenticity) в поэтике Мандельштама и Блока // Миры Осипа Мандельштама. IV Мандельштамовские чтения: материалы международного научного семинара. Пермь: Изд. ПГПУ, 2009. С. 271–285; «To Anaxagoras» in the Velvet Night: New Considerations on the Role of Blok in Mandelstam’s «V Peterburge my soidemsia snova» // Russian Review. 2010. № 69. P. 294–314. Благодарю редакторов этих прошлых публикаций.

Я также признателен Филу Макнайту – директору Школы современных языков Технологического института Джорджии – за поддержку, наставления и дружбу. Пусть я и не могу поблагодарить всех друзей поименно, хотелось бы все же отдельно упомянуть Алиссу Гиллеспи и Мартина Дотри, которые всегда были готовы меня выслушать, в том числе и тогда, когда дело касалось этого моего проекта.

Я чрезвычайно обязан моей семье, моим чудесным детям Соне и Лиле, а в особенности – моей жене Мадине, которая поддержала меня в столь многом и которая почти ровно двадцать лет тому назад открыла для меня поэтическое творчество Осипа Мандельштама.

Часть I

ГЛАВА 1
ВВЕДЕНИЕ

Непосредственность и дистанция

Поэт Осип Мандельштам известен широтой культурного кругозора и кажущейся непринужденностью, с которой он перебирает самому себе назначенное «блаженное наследство, чужих певцов блуждающие сны»1. Но он также был – не по своему выбору и не по своей вине – младшим современником русского символизма. Перевезенный в детском возрасте из Варшавы в Санкт-Петербург, один из двух центров русского символизма, среднее образование он получил в Тенишевском училище, где его учителем словесности был Владимир Гиппиус, поэт и поклонник поэзии символизма, к тому же лично связанный с этим движением. В 1909 г. Мандельштам впервые участвовал в работе поэтической мастерской одного из мэтров символизма, Вячеслава Иванова, и затем продолжал – часто, если не постоянно – посещать ивановскую «академию» вплоть до 1911 г.2 Первые опубликованные стихи Мандельштама совпали по времени с началом упадка русского символизма, и период его творчества до 1911 г. принято определять – с некоторыми оговорками, но по сути верно – как символистский.

Эта единственная недобровольная связь с русским символизмом – среди всего многообразия художественных явлений, которые позднее отзовутся в его «тысячествольной цевнице, оживляемой сразу дыханьем всех веков»3, – заслуживает особого рассмотрения. Важнейшая для Мандельштама стратегия инкорпорирования западной культуры в собственную поэзию была «разрешенной кражей» – полной свободой выбирать для себя или же оставлять без внимания дары прошлого4. Символизм, однако, не мог быть свободно выбран, поскольку в известном смысле был уже дан5.

При этом «исповедальный тон» и пророческая поза поэта-символиста были Мандельштаму – еврею и новичку в поэзии – недоступны. Центральным в творчестве «второго поколения» «мифопоэтических»6 символистов был поиск всепреображающего мистического союза с Вечной Женственностью или Россией как невестой. Мандельштам, юный и странноватый еврей, не был, по замечанию Григория Фрейдина, подходящим женихом для России7. В то же время по мере того, как движение вступало в солидный возраст, а журналы все больше заполнялись сочинениями эпигонов, припозднившийся поэт-символист уже не имел доступа к той харизматической ауре, что так необходима для поддержания принципиально важного напряжения, заключенного в диафаническом слове, – слове, отсылающем одновременно к посюсторонней и потусторонней реальностям8. Как сформулирует спустя десятилетие с лишним сам Мандельштам, «русский символизм так много и громко кричал о „несказанном“, что это „несказанное“ пошло по рукам, как бумажные деньги» (CC, II, 423)9.

Итак, что было дано, не могло быть взято; нельзя было это и эффективно использовать. В поэтике, где будет господствовать «дистанцированный повтор»10, Мандельштаму нужно было прежде всего дистанцироваться от символизма, чтобы создать эстетическое напряжение, необходимое для действенного и ощутимо нового возвращения.

В одном из своих самых ранних эссе, «Франсуа Виллоне» (1910), Мандельштам описывает, как Поль Верлен «разбил serres chaudes [оранжереи] символизма», заключавшие в себе тепличную атмосферу, которая позволяла цвести воплощенным аллегориям, характерным для этого движения. Верлен в этом смысле повторяет подвиг Вийона, освободившего французскую поэзию от средневековой «риторической школы» – «символизма XV в.» (СС, II, 301). При этом естественно подразумевается, что Мандельштам может стать Вийоном/Верленом на русской почве11. Однако Мандельштам – как поэт – «учится у всех и разговаривает со всеми»12. После акмеистической полемики 1912–1914 гг. Мандельштаму важнее вобрать в свою поэзию символистское наследие как обогащающий элемент, нежели «разбить» его. Омри Ронен отмечает: «В соответствии с заявленными им целями акмеизм подчинял все культурные коды как материал задачам поэзии как таковой, понятой в качестве наиболее универсальной из моделей»13.

В то же время символизм для Мандельштама не был просто сырым материалом, легко заменяемым на любой другой. Есть ощущение, что хаотический, дионисийский элемент, лежащий в основе символизма, питал мировоззрение Мандельштама, был необходим для его творчества. После чересчур уравновешенного поэтического космоса своей первой книги, «Камня» (1916), поэт, столкнувшийся с сумятицей Великой войны, почувствовал внутренний импульс вернуть символистский хаос в свою поэзию14.

И все же к 1911–1912 гг. символистская поэтика уже во многих отношениях растратила свой заряд. Как было отмечено, возвышенные слова претерпели «инфляцию» и потеряли ту ценность, которая прежде усматривалась в их отношении к высшей реальности. Один из главных вопросов, подлежащих рассмотрению ниже, – каким образом Мандельштам «подзаряжает» те элементы исчерпанной символистской поэтики, в которых он активно нуждается? Я намерен показать, что основная его тактика состоит в наделении своей поэтической интонации продуктивной амбивалентностью посредством особой игры с непосредственностью и дистанцированностью. Мифопоэтический символизм представляет собой исторический этап в развитии русской поэзии и поэзии самого Мандельштама, обладающий своим особым набором мотивов, топосов и повествовательных структур. Когда эти элементы символистской поэтики проникают в поэзию Мандельштама, в его стихах начинают отражаться зыбкие границы, свойственные символистскому мировоззрению, – границы между земным и иным мирами, между биографией и историей, между миром искусства и миром за его пределами. Между тем характерные для символистов метафизическое пересечение границ и соединение разных миров казались акмеистам «нецеломудренными». Когда Мандельштам описывает подобные «вторжения» (как при вхождении в его поэзию духовной сферы), и особенно когда это происходит в терминах, заимствованных у самих символистов, остается открытым вопрос об отношении к ним автора и об их онтологической «реальности» – как внутри, так и за пределами мира его поэзии.

Ключом к пониманию оказывается в конечном счете угол преломления, под которым символистские топосы входят в поэзию Мандельштама, – или, другими словами, интонация и прагматика текста. Но интонация, как известно, вещь трудноопределимая. А потому, учитывая, что творчество Мандельштама содержит в себе различные и зачастую прямо противоположные подходы едва ли не ко всякой проблеме, большим подспорьем является то, что его стихи часто включают в себя структурные метки, по которым мы и можем начать рассмотрение этого угла. Так, элементы символистского мировоззрения можно обнаружить в двух стихотворениях 1920 г. При этом в одном из них, в «Веницейской жизни…», стирающий границы маскарад (прекрасный аналог одного из важных элементов символистского мировоззрения) парадоксальным образом заключен в многочисленные непроницаемые рамы картин и зеркал. Дистанцирование вписано в структуру и образность этого стихотворения. В стихотворении же «Чуть мерцает призрачная сцена…» с его проницаемым театральным занавесом и семиотически единым пространством театра и вестибюля трансцендентная, потусторонняя реальность искусства (которую Мандельштам описывает в терминах, напоминающих символистское представление об Идеале) просачивается наружу – со сцены в зал, в вестибюль, на улицу, – по аналогии заражая собой, пусть хотя бы на время, внетекстовый мир. Здесь подразумевается не эстетическая дистанция, но непосредственность опыта.

В конце Введения («Занавес и вощеная бумага») я рассмотрю два принадлежащих самому Мандельштаму «метаописания» этой игры с близостью и дистанцией, два метафорических воплощения продуктивно неустойчивых границ, что находятся в распоряжении поэта.

Живой и опасный Блок…

Одна из главных целей этого исследования – проследить разнообразные стратегии Мандельштама в прописывании и переписывании своих отношений с символистским наследием, главным образом на пороге и после его «обращения» в акмеизм в 1912 г., а также разыскать видимые следы эфемерной игры Мандельштама с границей, разделяющей ту и другую поэтики. В качестве верхней хронологической границы я в этом исследовании возьму – ориентировочно – период после смерти Блока (1921). Он охватывает наиболее активное преодоление и ассимиляцию символистского наследия Мандельштамом. Русские символисты в это время были по-прежнему активны, хотя в глазах потомков и оказались в тени вновь возникших поэтических движений – акмеизма и футуризма. Более того, не рассеялась еще и не сменилась тенью истории, как это ни парадоксально для России 1910‐х гг., литературная тень происхождения Мандельштама из лона символизма. Внутри этих временны́х рамок я сосредоточусь на тех стратегиях, которые нельзя свести к дихотомии «акмеизм – символизм», но в которых при этом продолжает активно использоваться символистская традиция.

Другой важной целью является (прежде никем не предпринятое) последовательное описание эволюционирующего отношения Мандельштама к Александру Блоку – несомненно, самому мощному поэтическому голосу в символизме и единственному поэту-символисту, наделившему Мандельштама некоторыми явными «творческими страхами» (creative anxieties)15. Мандельштам был достаточно прозорлив, чтобы отметить, что конкурирующее поэтическое движение – футуризм – «должно было направить свое острие не против бумажной крепости символизма, а против живого и действительно опасного Блока» (СС, II, 348). Блок грозил масштабом, даже с открыток16, и его высоко-романтическая поза, которая сохраняла свою трагическую суть, даже будучи подорвана иронией, во многих отношениях была противоположна позиции, которую станет культивировать Мандельштам.

Поэзия Блока творила культ романтической личности. Мандельштам – в рассматриваемый период – заявлял, что память его «враждебна всему личному» (СС, II, 99). В 1921 г., когда умер Блок, Юрий Тынянов напишет:

[Легенда] окружала его [лирического героя Блока] с самого начала, казалось даже, что она предшествовала самой поэзии Блока, что его поэзия только развила и дополнила постулированный образ.

В образ этот персонифицируют все искусство Блока; когда говорят о его поэзии, почти всегда за поэзией невольно подставляют человеческое лицо – и все полюбили лицо, а не искусство17.

Сравним с этим слова, которые чуткий критик Борис Бухштаб напишет в 1929 г. (т. е. не зная не написанных еще стихов 1930‐х и неопубликованных раннесимволистских стихов Мандельштама): «…портрет при стихах Мандельштама был бы художественной бестактностью»18.

Кроме того, весьма нерасположенный взгляд Блока на юного поэта, несомненно, должен был сказаться на их личных отношениях. Мандельштам пересекался с Блоком в 1910‐х гг., – как и можно было бы ожидать, на петербургских/петроградских культурных собраниях; но кроме этого он провел какое-то время рядом с Блоком и в более тесных компаниях – благодаря их общему другу Владимиру Пясту. Отношение Блока, не терпевшего притворства в личных связях, не могло быть совсем скрыто, и чувства эти задокументированы в его дневниках. Подборку наиболее непочтительных (и часто имеющих антисемитскую подоплеку) замечаний Блока о молодом поэте составил А. Л. Гришунин19. Однако он опустил при этом одну особенно красноречивую запись: «Вечером „Академия“ – доклад Пяста, его старая статья о „каноне“, многоглаголанье Вяч. Иванова усыпило меня вовсе. Вечером пьем чай в „Квисисане“ – Пяст, я и Мандельштам (вечный)» (29 окт. 1911 г.)20. Употребляя слово «вечный», Блок недвусмысленно относит Мандельштама к прочим скучным, угнетающим его явлениям, а вместе с тем – посредством отсылки к Вечному жиду – намекает на этническую идентичность молодого поэта и на многократно отмеченную черту его характера (скитальчество)21.

В восприятии Мандельштама поэзия Блока занимала пограничное место между трагедией и трагической позой, являющейся – в его восприятии – неизбежной ее пародией. Русский символизм поражал зрелого Мандельштама своей театральностью, и Блок обладал таким голосом, который либо мог преодолеть эту театральность, либо являлся ее самой опасной сиреной. Взгляды же Блока на социальные вопросы и вопросы истории, часто отталкивающие и порой «максималистские», были чужды молодому поэту. И, наконец, Мандельштаму предстояло разглядеть в Блоке отталкивающую личную «барственность» – судя по скрытым уколам в прозе. Все это делало Блока глубоко проблематичной фигурой, требующей от Мандельштама большой внутренней борьбы.

В контексте западного литературоведения эта ситуация заставляет вспомнить теории Гарольда Блума о страхе влияния. В гл. 2 я помещу теории Блума в контекст России рубежа веков. Я продемонстрирую осведомленность русских поэтов – задолго до книги Блума – о механизмах и страхах влияния, проанализирую остроумные и как будто прозорливые диалектические уклонения Мандельштама от «блумовских» дилемм и, наконец, следуя за Дэвидом Бетеа и Эндрю Рейнолдсом, рассмотрю уточнения, которые необходимо внести в теории Блума для применения их к русской поэзии с ее уникальным акцентом на слове как деле и на прожитой жизни поэта. Таким образом помещенный в нужную перспективу, Блум окажется по-настоящему полезным для анализа определенных аспектов мандельштамовского отношения к Блоку.

Ядро повествования о мандельштамовском отношении к Блоку содержится в гл. 6 («У постели больного героя») и следующих главах. Разумеется, не всегда возможно и желательно отделять мандельштамовские сопротивление Блоку и примирение с ним от его же ассимиляции символизма в целом.

Символизм и акмеизм: краткий обзор

Русский символизм возник в 1890‐х гг. под влиянием европейского (особенно французского) символизма как реакция на позитивистские аспекты русской реалистической литературы и социальную направленность русской литературной критики22. Эти догмы достигли почти удушающего господства в развитии русской поэзии начиная с 1840‐х гг., отодвинув в сторону как эстетические вопросы, так и озабоченных ими поэтов. Первые русские поэты-символисты, такие как Дмитрий Мережковский, Валерий Брюсов, Зинаида Гиппиус, Константин Бальмонт и Федор Сологуб, были импортерами новейших европейских культурных веяний и проповедниками панэстетического мировоззрения, аморальными, индивидуалистическими мегаломанами – и искателями нового религиозного сознания. Нередко они сочетали эти, казалось бы, противоречивые импульсы, образуя из них сложную, парадоксальную амальгаму.

Второе поколение символистов, чьи литературные дебюты пришлись на самое начало XX в., испытало на себе глубокое влияние таких разных явлений, как творчество Фридриха Ницше, с одной стороны, и софиологическая теология и мессианство Владимира Соловьева, с другой23. Черпая из православной религиозной философии, нескольких мистических традиций, немецкого романтизма и теорий украинского лингвиста XIX в. Александра Потебни, его представители разработали неоплатоническое понимание природы и функций слова и произведения искусства, ценность которых состояла в их связи с более значимой реальностью идеального мира24. Так возникла эсхатологически ориентированная поэтика с уклоном в трагедию (и личную, и национальную); она рассматривала искусство сквозь религиозно-телеологическую призму и придавала большую ценность дионисийским экстазу и выходу за пределы «я».

Эти поэты верили в нераздельность жизни и искусства, а также в важность и возможность жизнетворчества – как на лично-художническом, так и на космическом уровне, что требовало от художника способности и желания быть теургом, т. е. воздействовать на мир при помощи связи своего искусства с высшей реальностью. Конечной их целью, вытекающей из этих принципов, было (во всяком случае, теоретически) коллективное творчество – мифотворчество25. В то же время такие художники, как Блок и Андрей Белый, не могли не сомневаться в реальности – или по крайней мере в скором воплощении – всего перечисленного. Сомнения приводили к новым водоворотам трагедии (героического пессимизма) и иронии, разочарованию и возрождению, стоическому отречению от пути поэта-пророка, а также к «еретическому», иногда карнавальному эстетизму.

«Мифопоэтический» (мифотворческий) – потенциально проблематичный термин, и следует сразу подчеркнуть, что я ни в коем случае не имею в виду, будто произведения символистов адекватны природе мифа в архаических культурах. Вместе с тем, термин «мифопоэтический символизм» не более расплывчат и неточен, чем более распространенный термин «младосимволизм», и, несомненно, пусть и нуждаясь в оговорках и уточнениях, он все же более глубоко отражает природу творчества младших символистов26. Так или иначе, мы вправе говорить о стремлении к мифу, которое могло, строго говоря, «обернуться» порождением сюжетов, но при этом таких сюжетов, которые были с самого начала латентны в произведениях этих поэтов в силу их приверженности определенным ситуативным архетипам, придающим структуру и общность их произведениям27. А значит, произведения мифопоэтических символистов демонстрируют не только ретроспективные описания и реконфигурации их более ранней поэзии в нарративной форме28, но также и предвосхищения в ранней поэзии дальнейшего развития – именно потому, что это развитие структурно встроено в изначальную проблему.

Поэтический путь Блока особенно поражал современников явственной органичностью, впечатлением естественного произрастания из своих корней. Модест Гофман подчеркивал в 1908 г. следующий важный аспект блоковской поэзии: Блок

начинает уже с колебания и сомнения в существовании Мировой Души как Прекрасной Дамы.

 
Но страшно мне: изменишь облик Ты
И дерзкое возбудишь подозренье,
Сменив в конце привычные черты.
О, как паду и горестно, и низко,
Не одолев смертельныя мечты.
 

И весь первый романтический период творчества Александра Блока (закончившийся «Снежной маскою» [1907]) характеризуется раскрытием этих строк29.

В нарративном плане можно даже говорить о наличии в движении всеобъемлющего романтического сюжета, охватывающего прозрение, утрату и возвращение, обогащенное воспоминанием30. Блок представлял эту внутреннюю историю пути поэта-символиста как гегелевскую триаду (см. его «О современном состоянии русского символизма» (1910)), Белый – в терминах незаслуженного, а значит, кощунственного прозрения неофита, ведущего к духовной смерти и воскресению (см. «Вместо предисловия» в кн. «Урна» (1909))31. Третьим главным мифопоэтическим поэтом-символистом и самым видным теоретиком этого движения был Вячеслав Иванов. Его ракурс кажется с самого начала всеобъемлющим и неизменным, словно он находится над драмой и вне ее32. Однако на другом уровне ранние произведения Иванова наполняет тот же самый «миф». С одной стороны, это исторический масштаб отпадения человечества от непосредственного опыта божественного, необходимости найти способ вернуться к близости или единству в настоящем и чаяния универсальной соборности и возрожденной архаико-религиозной трагедии как конечной цели искусства в будущем33. С другой стороны, это нескончаемая и вечно повторяющаяся драма пути отдельной души назад к божественному, как это изображено, например, в стихотворении «Менада» (1905)34.

Желание подчинить все другие структуры мифопоэтическому сюжету выразительно засвидетельствовано в рецензии поэта Сергея Соловьева на «Все напевы» (1909) – позднюю книгу Брюсова, одного из главных, как уже было сказано, поэтов-символистов старшего поколения35:

Царственная тишина осени стала над поэзией Брюсова:

 
И все спокойней, все покорней
Иду я в некий Вифлеем.
 

Этими словами заканчивает он книгу. Поэт идет к Вифлеему, неся в дар неведомому богу золото своей поэзии. Оно – чисто и нетленно: поэт претворил в золото слезы Орфея, тоскующего об утраченной Эвридике36.

Сам Брюсов считал «Все напевы» концом эпохи в своей поэзии. Его стихотворение «Звезда» (1906) действительно написано в мифопоэтическом ключе и подытоживает ряд ключевых тем брюсовской поэзии, подчиняя их всеохватному нарративу мистического откровения, смиренного паломничества и ожидания. Но «Звезда» не завершает книги; это – одно из четырех стихотворений, которые в своей симметрии образуют финальный раздел «Всех напевов» – «Заключение». «Звезда» и не последнее из этих стихотворений, каждое из которых служит подытоживанием брюсовской поэзии с новой точки зрения, подчеркивает иную сторону его творчества. Соловьев, однако, склонен усматривать в мифопоэтическом сюжете телос брюсовской поэзии в целом.

Совсем не случайно, что Михаил Гаспаров, прекрасно знающий творчество Мандельштама и скептически относящийся к религиозному содержанию символистского искусства, ставит под сомнение мифический статус именно Дон Жуана и Кармен, этих архетипических сюжетных ядер, которые Мандельштам, основываясь на поэзии Блока, объявляет обретшими «гражданское равноправие» с мифом37. Сам Мандельштам, как мы видим, выбирает слова осторожно, приписывая Блоку это грандиознейшее среди современников достижение. И все же он восприимчив не только к блоковскому мифотворчеству, но и к ивановским притязаниям на мифологическое мышление (в архаическом смысле слова) и также внедряет понятие современного мифотворчества в собственное творчество38. В то же время Мандельштам избегает ошибок Иванова, который, несмотря на аутентичность своей архаики – он «ни на одну минуту <…> не забывает себя, говорящего на варварском родном наречии», – «невероятно перегрузил свою поэзию византийско-эллинскими образами и мифами, чем значительно ее обесценил» (II, 343, 341).

Ощущение силы мифотворчества, по крайней мере в художественной сфере, является одной из глубочайших сторон влияния младших символистов на Мандельштама. В своей программной статье «Пушкин и Скрябин» (1916–1917?) он пишет о «мифе о забытом христианстве». Этот миф, созидательная сила которого заключена именно в его затмении истины (христианство забыто, что позволяет нам искать его заново), во многом является даром самих символистов. Их мучительные поиски свидетельствуют об их неспособности признать искупление. Мандельштамовская «Tristia» показывает, как этот миф может стать плодотворной концептуальной моделью, пронизывающей и организующей (в разной мере) отдельные стихотворения39.

Диахронический символистский макросюжет черпает свой внутренний динамизм в каждой данной точке из стремления поэта – воспринимаемого всерьез или же «подкошенного» иронией – сломать стены рационального, трехмерного, исторического существования, переступая посредством теургии и жизнетворчества границы между «нашим миром» и «иным миром», искусством и жизнью. Брюсов отмечал: «Искусство только там, где дерзновенье за грань, где порывание за пределы познаваемого в жажде зачерпнуть хоть каплю „стихии чуждой, запредельной“»40. Акмеизм возник вслед за «кризисом» символистов и их дебатами о природе творчества, а также не в последнюю очередь из желания заново установить эти границы, через которые поэты и их эпигоны зачастую бодро переступали. «Для того, чтобы успешно строить, – писал Мандельштам, – первое условие – искренний пиетет к трем измерениям пространства – смотреть на мир не как на обузу и на несчастную случайность, а как на Богом данный дворец» (СС, II, 322).

И все же с самого начала было ясно – по крайней мере самим акмеистам, – что уважение к границам не должно исключать религиозного чувства. Николай Гумилев: «Всегда помнить о непознаваемом, но не оскорблять своей мысли о нем более или менее вероятными догадками – вот принцип акмеизма»41. Мандельштам: «Средневековье дорого нам потому, что обладало в высокой степени чувством грани и перегородок. Оно никогда не смешивало различных планов и к потустороннему относилось с огромной сдержанностью. Благородная смесь рассудочности и мистики и ощущение мира, как живого равновесия, роднит нас с этой эпохой <…>» (СС, II, 325).

Чувство границ и равновесия в раннем акмеизме вело (особенно в стихах Мандельштама) к великолепной графической и архитектурной поэзии, по сей день составляющей основу некоторых исследований акмеистической поэтики42. Но строгость этой дистанции между поэтом и миром, субъектом и объектом была именно тем, что и было нужно для того, чтобы заложить основу для более тонкой игры с границами, а иногда и их штурма43. Сергей Аверинцев писал: «Путь Мандельштама к бесконечному – <…> через принятие всерьез конечного как конечного, через твердое полагание некоей онтологической границы»44.

Как неоднократно отмечалось, акмеизм не поддается простой или точной характеристике с точки зрения хронологии, представителей или поэтики45. В своем убедительном обобщении, сделанном в «Книге об акмеизме» (1998), Олег Лекманов определяет это движение как ряд концентрических кругов. С внешней стороны находится слабо связанный внутри себя «Цех поэтов», который был основан Николаем Гумилевым и Сергеем Городецким в октябре 1911 г. и в который входили достаточно разные, в основном молодые поэты. Их собрания состояли из чтения стихов каждым из участников и основательных, подробных обсуждений и критики. Многие из этих авторов публиковались в преимущественно акмеистическом журнале «Гиперборей», редактором которого был Михаил Лозинский – по преимуществу символист46. Средний круг состоял из шести поэтов, которые называли себя акмеистами и чьи коллективные публикации, наряду с манифестами Гумилева и Городецкого, определили лицо нового движения в начале 1913 г.47 Это были Владимир Нарбут, Михаил Зенкевич, Городецкий, Гумилев, Анна Ахматова и Мандельштам. Впрочем, по отдельности они представляли очень разные типы поэтики – в диапазоне от более сдержанной и классической до более грубой и гротескной. (Как отмечали Лекманов и другие, сам Мандельштам склонялся порой к «левому» крылу и даже увлекался футуризмом.) Центральный круг определялся «семантической поэтикой» и разворачивавшимся на уровне подтекста диалогом трех поэтов, различных по темпераменту, чьи произведения в совокупности и определили наше представление о целом движении ex post facto: Гумилева, Ахматовой и Мандельштама.

1.См. стихотворение «Я не слыхал рассказов Оссиана…» (1914).
2.См.: Блинов В. Вячеслав Иванов и возникновение акмеизма // Cultura e memoria: atti del terzo simposio internazionale dedicato a Vjaceslav Ivanov. Florence: La Nuova Italia, 1988. P. 18. Блинов отмечает (там же), что еще в декабре того года Мандельштам выступил в «академии» Иванова с докладом о дионисийстве в творчестве Иннокентия Анненского.
3.СС, II, 227.
4.«Разрешенная кража» – выражение Каваны (Cavanagh C. Osip Mandelstam and the Modernist Creation of Tradition. Princeton: Princeton University Press, 1995. P. 96).
5.Это не значит, что на практике Мандельштам не мог тщательно отбирать «дары» среди тех возможностей, что предоставляла поэзия символистов. См., например, его перечисление самых ценных достижений отдельных символистов в «Буре и натиске» (1923).
6.Я заимствую этот термин у Ханзен-Лёве, назвавшего второй большой этап русского символизма (представленный прежде всего «молодым» поколением поэтов-символистов: Александром Блоком, Андреем Белым, Вячеславом Ивановым, Сергеем Соловьевым и др.) мифопоэтическим (мифотворческим) – в противоположность предшествующему, «диаволическому» символизму (см. вводные главы в кн.: Ханзен-Лёве А. Русский символизм. Система поэтических мотивов. Ранний символизм. СПб.: Академический проект, 1999; Он же. Русский символизм. Система поэтических мотивов. Мифопоэтический символизм. Космическая символика. СПб.: Академический проект, 2003). Однако мое понимание этого термина не вполне совпадает с пониманием Ханзен-Лёве (см. ниже).
7.См.: Freidin G. A Most Ineligible Bachelor // Freidin G. A Coat of Many Colors: Osip Mandelstam and His Mythologies of Self-Presentation. Berkeley: University of California Press, 1987. P. 45–48.
8.См.: Meijer J. M. The Early Mandel’štam and Symbolism // Russian Literature. 1979. Vol. 7. № 5. P. 528.
9.Проблему «Мандельштам и символизм» рассматривали с разных позиций – в основном с точек зрения биографии и подтекста, но также и на уровне поэтики. См. особенно: Тарановский К. Ф. Пчелы и осы в поэзии Осипа Мандельштама // To Honor Roman Jakobson: Essays on the Occasion of His Seventieth Birthday. Mouton: The Hague, 1966. P. 1973–1995; Морозов А. А. Письма О. Э. Мандельштама к В. И. Иванову // Государственная публичная библиотека СССР им. В. И. Ленина. Записки отдела рукописей № 34. М., 1975. С. 258–274; Левинтон Г. А. «На каменных отрогах Пиэрии…» Мандельштама: Материалы к анализу // Russian Literature. 1977. Vol. 5. № 2. P. 123–170, Vol. 5. № 3. P. 201–237; Meijer J. M. The Early Mandel’štam and Symbolism; Ronen O. An Approach to Mandel’štam. Jerusalem: Magnes Press, 1983; Malmstad J. Mandelshtam’s «Silentium»: A Poet’s Response to Ivanov // Vyacheslav Ivanov: Poet, Critic and Philosopher. New Haven: Yale Center for International Area Studies, 1986. P. 236–252; Freidin G. A Coat of Many Colors; Venclova T. Viacheslav Ivanov and the Crisis of Russian Symbolism // Issues in Russian Literature before 1917. Selected Papers of the Third World Congress for Soviet and East European Studies. Columbus, OH: Slavica, 1989. P. 206, 213; Аверинцев С. C. Судьба и весть Осипа Мандельштама // Мандельштам О. Сочинения: В 2 т. М.: Худ. лит., 1990. Т. 1. С. 5–64; Гаспаров М. Л. Поэт и культура: три поэтики Осипа Мандельштама // ПСС. С. 5–64; Он же. Сонеты Мандельштама 1912 г.: от символизма к акмеизму // Europa Orientalis. 1999. № 1. С. 147–158; Тоддес Е. А. Заметки о ранней поэзии Мандельштама // Themes and Variations: In Honor of Lazar Fleishman. Stanford: Stanford Slavic Studies, 1994. С. 283–292; Клинг О. А. Латентный символизм в «Камне» (I) (1913 г.) О. Мандельштама // Филологические науки. 1998. № 2. С. 24–32; Сегал Д. Осип Мандельштам: История и поэтика. Berkeley: Slavica Hierosolymitana, 1998; Goldberg S. The Poetics of Return in Osip Mandel’štam’s «Solominka» // Russian Literature. 1999. Vol. 45. № 2. P. 131–147; Лекманов О. Книга об акмеизме и другие работы. Томск: Водолей, 2000; Мусатов В. Лирика Осипа Мандельштама. Киев: Эльга-Н; Ника-Центр, 2000; Бройтман С. Н. Поэтика русской классической и неклассической лирики. М.: РГГУ, 2008. Мое исследование привносит в эту дискуссию новый материал и новые параллели (хотя это и не является моей главной целью), а также новый концептуальный анализ и новые «пристальные прочтения» (close readings). Что еще важнее, акцент на прагматике текста, на игре поэта с дистанцированностью и непосредственностью как на стратегии высшего порядка, посредством которой Мандельштам выстраивает свое отношение к символизму (см. об этом ниже), позволяет существенно по-новому посмотреть на его творчество. Наконец, никто прежде не пытался подойти к проблеме «Мандельштам и младшие символисты» с таким охватом и такой пристальностью, как в настоящей работе.
10.О «дистанцированном повторе» в поэтике Мандельштама см. основополагающую статью Ронена: Ронен О. Лексический повтор, подтекст и смысл в поэтике Мандельштама // Slavic Poetics: Essays in Honor of Kiril Taranovsky. The Hague: Mouton, 1973. С. 367–387.
11.См.: Cavanagh C. Osip Mandelstam and the Modernist Creation of Tradition. P. 51; Гаспаров М. Л. Поэт и общество: две готики и два Египта в поэзии О. Мандельштама // «Сохрани мою речь…». Вып. 3. Ч. 1 / Сост. О. Лекманов, П. Нерлер, М. Соколов, Ю. Фрейдин. М.: РГГУ, 2000. С. 29–30. Отметим также возможную связь с одним из самых важных символистских стихотворений Мандельштама – «Дано мне тело – что мне делать с ним…» (1909), которое под названием «Дыхание» открывает первое издание первой книги Мандельштама – «Камня» (1913). Как удачно подметил Мусатов, «стихотворение в целом организовано метафорой хрупкого, теплолюбивого растения, выросшего в оранжерее» (Мусатов В. Лирика Осипа Мандельштама. С. 26). Разрушая serres chaudes русского символизма, Мандельштам уничтожает вместе с ними и тепличную атмосферу своей ранней поэзии.
12.Так утверждал, согласно Надежде Мандельштам, сам поэт (см.: Мандельштам Н. Вторая книга. М.: Согласие, 1999. С. 37).
13.Ronen O. A Functional Technique of Myth Transformation in Twentieth-Century Russian Lyrical Poetry // Myth in Literature. Columbus, OH: Slavica, 1985. P. 119.
14.Ср. замечание Харрис об относящейся к этому периоду попытке Мандельштама «ввести в свою мифопоэтическую систему разрыв и сдвиг» (Harris J. G. Osip Mandelstam. Boston: Twayne Publishers, 1988. P. 31). Ср. также: Гаспаров М. Л. Поэт и культура. С. 28; Goldberg S. The Poetics of Return in Osip Mandel’štam’s «Solominka». P. 142–144.
15.Литература по теме «Мандельштам и Блок» рассеяна по целому ряду книг и статей. К числу наиболее содержательных, если сложить вместе весь набор частных замечаний, относятся: Ronen O. An Approach to Mandel’štam; Freidin G. A Coat of Many Colors. Подробно анализирует несколько отдельных интертекстуальных параллелей Бройтман, рассматривая влияние Блока на самые ранние стихи Мандельштама (см. статьи в кн.: Бройтман С. Н. Поэтика русской классической и неклассической лирики). См. также приводящую множество фактов и цитат статью: Гришунин А. Л. Блок и Мандельштам // Слово и судьба. Осип Мандельштам: Исследования и материалы. М.: Наука, 1991. С. 152–160. О различных аспектах влияния поэтики Блока на Мандельштама см.: Жирмунский В. М. Поэзия Блока // Об Александре Блоке. Пг.: Картонный домик, 1921. С. 123–124; Громов П. А. Блок, его предшественники и современники: Монография. 2-е изд. Л.: Советский писатель, 1986. С. 357 и след.; Бройтман С. Н. «Веницейские строфы» Мандельштама, Блока и Пушкина (К вопросу о классическом и неклассическом типе художественной целостности в поэзии) // Творчество Мандельштама и вопросы исторической поэтики. Межвузовский сб. науч. трудов. Кемерово: Кемеровский ГУ, 1990. С. 81–96. Следует упомянуть здесь и о классическом сопоставительном анализе двух поэтик в кн.: Гинзбург Л. О лирике. Л.: Советский писатель, 1974. К некоторым вопросам ученые обращались неоднократно. Например, к теме Венеции у Блока и Мандельштама (см.: Иваск Ю. Венеция Мандельштама и Блока // Новый журнал. 1976. № 122. С. 113–126; Ronen O. An Approach to Mandel’štam. P. 353; Crone A. L. Blok’s «Venecija» and «Molnii iskusstva» as Inspiration to Mandel’štam: Parallels in the Italian Materials // Aleksandr Blok Centennial Conference. Columbus, OH: Slavica, 1984. P. 74–88; Бройтман С. Н. «Веницейские строфы» Мандельштама, Блока и Пушкина) или к реакции Мандельштама на прозу Блока 1920‐х гг. (см. особенно: Марголина С. М. Мировоззрение Осипа Мандельштама. Marburg: Blau Hörner Verlag, 1989; Сегал Д. Осип Мандельштам: История и поэтика). Сюда же относятся резонанс мандельштамовского чувства истории и блоковского; блоковский подтекст в «Концерте на вокзале» (1921?); стихи и дневниковые записи Блока, особенно насмешливые «мандельштамье» (Собр. соч.: В 8 т. М.: ГИХЛ, 1960–1963. T. 7. C. 100) и «Рубанович лучшего сорта» (там же, VIII, 344), а также последующее признание Блоком Мандельштама (см. гл. 9) и, наконец, эссе Мандельштама о Блоке (см. гл. 12). Кроме того, краткие, но зачастую бесценные наблюдения встречаются во множестве других работ о Мандельштаме. Это богатое научное наследие, требующее продолжительного, внимательного изучения и обобщения.
16.См.: Анненский И. О современном лиризме. 2. «Они» // Аполлон. 1909. № 2. С. 7. (Упом. в кн.: Freidin G. A Coat of Many Colors. P. 44.)
17.Тынянов Ю. Н. Блок и Гейне // Об Александре Блоке. С. 240. Здесь и далее, если не указано иное, курсив принадлежит цитируемому автору.
18.Бухштаб Б. Поэзия Мандельштама // Вопросы литературы. 1989. № 1. С. 147. Ср. статьи Жирмунского «О поэзии классической и романтической» и «Два направления современной лирики» (Жирмунский В. М. Вопросы теории литературы [1928]. ‘s-Gravenhage: Mouton, 1962. P. 175–189).
19.См.: Гришунин А. Л. Блок и Мандельштам. С. 154–157. О блоковском антисемитизме, в т. ч. в отношении к Мандельштаму, см.: Brown C. Mandelstam. Cambridge: Cambridge University Press, 1973. P. 301; Небольсин С. В. Искаженный и запрещенный Александр Блок // Наш современник. 1991. № 8. С. 181–183; Cavanagh C. Osip Mandelstam and the Modernist Creation of Tradition. P. 345; Тименчик Р., Копельман З. Вячеслав Иванов и поэзия Х. Н. Бялика // НЛО. 1995. № 14. С. 113–114; Безродный М. О «юдобоязни» Андрея Белого // НЛО. 1997. № 28. С. 101–102. Мандельштам, конечно, часто становился объектом бытового антисемитизма, начиная от квоты на евреев в Санкт-Петербургском университете и кончая кличкой «Зинаидин жиденок» (Мандельштам Н. Вторая книга. С. 33) и сомнительной похвалой Сергея Городецкого в адрес Мандельштама (в печати) за то, что тот «изучил» русский язык, «хотя никаким изучением не заменить природного знания языка» (выдержка из «Поэзии как искусства» [«Лукоморье», 30 апр. 1916 г.] в кн.: Камень-1990. С. 228). Ряд карикатурных портретов оставили и мемуаристы. Вопрос о том, был ли этот общественный антисемитизм активным психологическим блоком для письма молодого Мандельштама, пожалуй, остается открытым, хотя изначальная амбивалентность поэта по отношению к своему еврейству и его освоение наследия еврея-аутсайдера в 1930‐х гг., несомненно, подсказывают утвердительный ответ на этот вопрос. Стоит обратить внимание также на письмо Мандельштама к Юрию Тынянову от 21 января 1937 г.: «Вот уже четверть века, как я, мешая важное с пустяками, наплываю на русскую поэзию; но вскоре стихи мои сольются с ней, кое-что изменив в ее строении и составе» (CC, III, 280–281). В этих словах Мандельштама предполагается его «инородность» по отношению к русской поэзии. Сила его наследия такова, что «инородный» голос его, постепенно слившись с традицией, сможет качественно изменить то, что понимается под русской поэзией.
20.Блок, СС8, VII, 78.
21.Русское выражение «Вечный жид», само по себе нейтральное, содержит в себе такое слово для обозначения еврея, которое к концу XIX в. стало однозначно оскорбительным.
22.Ср. статью Дмитрия Мережковского «О причинах упадка и о новых течениях современной русской литературы» (1892).
23.Краткий семиотический анализ отличий этих двух волн русского символизма см. в: Смирнов И. П. Художественный смысл и эволюция поэтических систем. М.: Наука, 1977. С. 53–59. Впрочем, традиционное выделение «поколений» может также создать ложное впечатление строго линейной эволюции и слишком сильно зависит от дискурса самих поэтов. См., например: Минц З. Г. Об эволюции русского символизма. Более подробный обзор движения дан в кн.: Pyman A. A History of Russian Symbolism. Cambridge: Cambridge University Press, 1994 [Пайман А. История русского символизма / Авториз. пер. с англ. В. В. Исакович. М.: Республика, 2000]; Creating Life: The Aesthetic Utopia of Russian Modernism / Eds. I. Paperno, J. D. Grossman. Stanford: Stanford University Press, 1994; Matich O. Erotic Utopia: The Decadent Imagination in Russia’s Fin de Siecle. Madison, WI: University of Wisconsin Press, 2005 [Матич О. Эротическая утопия: Новое религиозное сознание и fin de siècle в России. М.: НЛО, 2008]. Здесь и далее ссылки на источники, взятые в квадратные скобки, принадлежат переводчику.
24.О влиянии Потебни на «культуру Слова» в России рубежа веков см. особенно: Seifrid T. The Word Made Self: Russian Writings on Language, 1860–1930. Ithaca: Cornell University Press, 2005.
25.Мифотворчество, впрочем, не обязано быть коллективным в настоящем. В своей работе «Две стихии в современном символизме» (1904) – подлинном манифесте мифотворчества – Иванов отмечает, что «миф, прежде чем он будет переживаться всеми, должен стать событием внутреннего опыта, личного по своей арене, сверхличного по своему содержанию» (Иванов Вяч. По звездам. СПб.: Оры, 1909. С. 284).
26.Критикуя использование И. С. Приходько термина «мифопоэтический» при описании Блока и символистов, Михаил Гаспаров пишет, что один из критериев «для выделения „мифов“ из массы прочих подтекстов – структурность: миф – там, где разрозненные элементы срастаются в такое целое, которое держит на себе все произведение или все творчество поэта и даже эпохи». Однако Гаспаров находит, что у Приходько «символистский „макро-миф“», наоборот, оказывается смесью разнородных мистических традиций, едва ли способной служить содержательной структурной рамкой (Гаспаров М. Л. Отзыв официального оппонента о докторской диссертации И. С. Приходько «Мифопоэтика Александра Блока» (ВГУ, 1996) // Филологические записки. Вестник литературоведения и языкознания. 1997. № 8. С. 8). Гаспаров хвалит Приходько именно за ее работу по установлению отдельных источников (там же. С. 6). Нужно отметить, что Ханзен-Лёве еще больше, чем Приходько, озабочен не отдельными источниками отдельных поэтов, а параллелями и источниками, пусть и непрямыми, в обширном и эклектичном пространстве мистической литературы и классических мифологий (и даже юнгианских архетипов); источниками, к которым символисты коллективно имели возможный доступ и которые могут прояснить аксиологию их образов (Ханзен-Лёве О. Русский символизм. Система поэтических мотивов. Мифопоэтический символизм. Космическая символика. С. 12–13). Ханзен-Лёве рассматривает всеобъемлющий универсальный миф символизма прежде всего синхронически, с точки зрения природы символа, (неоплатонической) связи мира и текста с идеальным бытием и роли поэта в раскрытии этой связи и определяет всеобъемлющие сюжетно ориентированные самоописания и перециклизации стихов символистами как третий этап развития символизма, ближе к классическим формам мифологии, которые рационализировали их исходное мистико-символическое содержание (там же. С. 8–9, 52–55). Однако именно этот сильный и постоянный акцент на структуре, а следовательно, и на «осюжетивании» (emplotment) в жизни и творчестве поэта и является важным свойством творчества мифопоэтических символистов в целом.
27.Ср. у Ханзен-Лёве, обозревающего целый ряд работ, в которых противопоставляются мифологическое мышление и нарративность (там же). Роберт Бёрд, напротив, уравнивает мифологизирующие и нарративизирующие (и даже «аллегоризирующие») элементы в лирической поэзии (см.: Bird R. The Russian Prospero: The Creative Universe of Viacheslav Ivanov. Madison: University of Wisconsin Press, 2006).
28.Творчество и Белого, и Блока можно представить себе как пазл (обратим внимание на различную плотность концептуальной и структурной информации о целом в отдельных стихотворениях) со взаимозаменяемыми фрагментами различной величины – благодаря перециклизации поэтами своих стихов; а их стихи – как «детали огромного полотнища», по выражению Веры Лурье, писавшей так о Белом в 1923 г. Лавров цитирует Лурье в «Ритме и смысле» (Лавров А. В. Ритм и смысл: Заметки о поэтическом творчестве Андрея Белого // Белый А. Стихотворения и поэмы: В 2 т. СПб.: Академический проект, 2006. Т. 1. С. 7) и отмечает чрезвычайно изменчивую природу отношения отдельных фрагментов друг к другу и к целому – результат постоянной перециклизации стихов Белым (там же. С. 8). О схожей динамике циклизации у Блока см. в: Sloane D. A. Alexander Blok and the Dynamics of the Lyric Cycle. Columbus, OH: Slavica, 1987. P. 118ff.
29.Гофман М. Поэты символизма (Книга о русских поэтах последнего десятилетия) [1908]. Munich: Wilhelm Fink, 1970. С. 301. Об этом «предвосхищении» в блоковской трилогии см.: Sloane D. A. Alexander Blok and the Dynamics of the Lyric Cycle. P. 130. О блоковском «пути» вообще см. особенно первую половину фундаментальной кн.: Максимов Д. Е. Поэзия и проза Ал. Блока. Л.: Советский писатель, 1975; см. также: Минц З. Г. Лирика Александра Блока // Минц З. Г. Поэтика Александра Блока. СПб.: Искусство-СПБ, 1999. С. 12–332.
30.Брюсов, этот мастер полностью реализованных тем (ср.: Мандельштам, СС, II, 342–343), дает весьма узнаваемый набросок указанного сюжета в «La belle dame sans merci» (1907). О влиянии секуляризации христианской истории, лежащей в основе этой структуры, на западный и особенно английский романтизм см.: Abrams M. H. Natural Supernaturalism: Tradition and Revolution in Romantic Literature. N. Y.: W. W. Norton & Co., 1971.
31.См. также саморефлексивное «Вместо предисловия» Блока в сборнике «Земля в снегу» (1908), а также статьи поэтов: «Луг зеленый» (1905) Белого и «Безвременье» (1906) Блока.
32.Личная вовлеченность Иванова, как кажется, возрастает в книге «Cor Ardens» с революцией 1905 г. и смертью его жены, Лидии Зиновьевой-Аннибал. См., например: Wachtel M. Russian Symbolism and Literary Tradition: Goethe, Novalis, and the Poetics of Vyacheslav Ivanov. Madison: University of Wisconsin Press, 1994. P. 103.
33.Для Иванова это отпадение от божественного очевидно уже в орфической канонизации дионисийской, оргиастической религии. См. его «О Дионисе орфическом» (паг. 2, с. 98).
34.Бёрд считает продуктивную утрату ключевым тропом в жизни и творчестве Иванова и выявляет ряд нарративных структур, включающих в себя элементы зрения, утраты, поиска, памяти и возвращения (см.: Bird R. The Russian Prospero). О более общих коннотациях «Менады» как «гимна, резюмирующего сложную социальную и метафизическую программу Иванова по следам революции 1905 г.» см.: Ibid. P. 59.
35.Человеческие отношения также подчинялись мифопоэтическому «осюжетиванию» кружком Белого, «Аргонавтами», – «становились во многом подобными художественным текстам: они имели свой сюжет, свою прагматику, свою систему стилистических дефиниций» (Лавров А. В. Андрей Белый в 1900‐е годы: Жизнь и литературная деятельность. М.: НЛО, 1995. С. 141).
36.Соловьев С. Новые сборники стихов // Весы. 1909. № 5. С. 78.
37.Гаспаров М. Л. Отзыв официального оппонента… С. 7; Мандельштам, СС, II, 273.
38.См.: Wachtel M. Russian Symbolism and Literary Tradition. P. 97; Мандельштам, СС, II, 343.
39.См.: Freidin G. A Coat of Many Colors. P. 87–88. См. также гл. 7 настоящего исследования.
40.Брюсов В. Ключи тайн [1904] // Брюсов В. Собр. соч. Т. 6. С. 92. Пайман отмечает склонность Брюсова в его статьях для «Весов» афористически формулировать консенсус во всякого рода дебатах – вместо того, чтобы выражать свое мнение (Pyman A. A History of Russian Symbolism. P. 176 [Пайман А. История русского символизма. С. 166]).
41.Гумилев Н. Наследие символизма и акмеизм [1913] // Гумилев Н. Собр. соч.: В 4 т. [1962–1968]. М.: Терра, 1998. Т. 4. С. 175.
42.См.: Rubins M. Crossroad of Arts, Crossroad of Cultures: Ecphrasis in Russian and French Poetry. N. Y.: Palgrave, 2000.
43.Попытка такого штурма предчувствовалась уже в «Утре акмеизма»: «Мы не летаем, мы поднимаемся только на те башни, какие сами можем построить» (II, 325). Ср. в «Символизме как миропонимании» (1904) Белого: «Бесконечно веря в чудо полета, другие могут ответить им [тем, кто скорбит по заходящему солнцу]» (Белый А. Арабески: Книга статей. М.: Мусагет, 1911. С. 238).
44.Аверинцев С. C. Судьба и весть Осипа Мандельштама. С. 15.
45.Обзор по этой проблеме см. в: Лекманов О. Концепция «Серебряного века» и акмеизма в записных книжках А. Ахматовой // НЛО. 2000. № 46. С. 216–219. См. также фундаментальные «Заметки об акмеизме» Тименчика в: Russian Literature. 1974. Vol. 3. № 2–3. P. 23–46; 1977. Vol. 5. № 3. P. 281–300; 1981. Vol. 9. № 2. P. 175–189. Тонкое понимание акмеистической поэтики Мандельштама, не ограниченное тезисами из часто вполне применимых, но не исчерпывающих дела статей поэта, представлено в: Левин Ю. И., Сегал Д. М., Тименчик Р. Д., Топоров В. Н., Цивьян Т. В. Русская семантическая поэтика как потенциальная культурная парадигма // Russian Literature. 1974. № 7/8. P. 46–82; Taranovsky K. Essays on Mandel’štam. Cambridge: Harvard University Press, 1976; Ronen O. An Approach to Mandel’štam; Freidin G. A Coat of Many Colors; Doherty J. The Acmeist Movement in Russian Poetry: Culture and the Word. Oxford: Clarendon Press, 1995; Шиндин С. Г. Акмеистический фрагмент художественного мира Мандельштама: метатекстуальный аспект // Russian Literature. 1997. Vol. 42. № 2. P. 211–258; Ханзен-Лёве А. Текст – текстура – арабески: Развертывание метафоры ткани в поэтике О. Мандельштама // Тыняновский сборник. Вып. 10: Шестые – Седьмые – Восьмые Тыняновские чтения. М.: <?>, 1998. С. 241–269; Лекманов О. Книга об акмеизме и другие работы.
46.О составе «Цеха поэтов» см. особенно: Тименчик Р. Д. Заметки об акмеизме // Russian Literature. 1974. Vol. 3. № 2–3. P. 33–39. Ср.: Он же. По поводу «Антологии петербургской поэзии эпохи акмеизма» // Russian Literature. 1977. Vol. 5. № 4. P. 315–323. О Лозинском см.: Сегал Д. Поэзия Михаила Лозинского: символизм и акмеизм // Russian Literature. 1983. Vol. 13. № 4. P. 333–414.
47.Манифест Мандельштама «Утро акмеизма» тогда еще не был опубликован. О датировке этой статьи, оконченной в ее нынешнем виде, судя по всему, в 1914 г., см.: Мец А. Г. Осип Мандельштам и его время. Анализ текстов. СПб.: Гиперион, 2005. С. 51–72. Замечательные прочтения стихотворения Мандельштама «Notre Dame» и пьесы Гумилева «Актеон» в качестве художественных манифестов раннего акмеизма см. соответственно в: Steiner P. Poem as Manifesto: Mandelstam’s «Notre Dame» // Russian Literature. 1977. Vol. 5. № 3. P. 239–256; Basker M. Gumilyov’s «Akteon»: A Forgotten Manifesto of Acmeism // Slavonic and East European Review. 1985. Vol. 63. № 4. P. 498–517.