Kitobni o'qish: «Загадка Ленина. Из воспоминаний редактора»
© ООО «Кучково поле», 2016
* * *
Об авторе
София Ивановна Аничкова (по мужу баронесса Таубе; 1881–1957), поэтесса, писательница, издательница, журналистка, мемуаристка, родилась в Харькове. Получив из-за слабого здоровья «самое поверхностное» образование, восполняла его пробелы чтением. Два года вела унаследованное коммерческое предприятие. Рано увлеклась литературным творчеством. Уже в четырнадцать лет печаталась в журнале «Шут», а в восемнадцать она издала первую книгу – комедию в стихах «Страсть и разум. Супруги» (1906). Эта и другие ее пьесы («Интеллигентная прислуга» и «Союз недовольных») были поставлены в Петербурге и Москве. Затем последовали сборник стихотворений «Три пути» (1907) и книга «Рассказы. Эликсир бессмертия». Первые шаги в литературе были одобрены В. П. Бурениным и Н. Г. Михайловским. Аничкова сотрудничала в газете «Новое время», где появился ее рассказ «Когда смертные станут бессмертными», близкий по замыслу к антиутопии Евгения Замятина «Мы» (рассказ Аничковой был напечатан семью годами ранее замятинского), редактировала журналы «Весь мир» (до 1919), «Алтын», «Сказки жизни» и др. Участвовала в кружке К. Случевского. Была хозяйкой Петербургского литературного салона, где бывали Н. Гумилев, Г. Иванов и др. Ее салон притягивал многих литераторов отчасти и потому, что туда можно было прийти без приглашения в любой день недели. В 1910 году написала книгу «Преступление или безумие? Воспоминания об Андрее Гилевиче». Сотрудничала в изданиях «Свет», «Шут» (1902–1910), «Новое время» (1904–1916), «Ежемесячные сочинения», «Север», «Россия», «Аргус», «Огонек» (1918), «Новые искры», который редактировала в годы Гражданской войны.
Аничкова вышла замуж за балтийского барона, морского офицера Эммануила Николаевича Таубе (1882–1961). Благодаря связям мужа стала поставщицей портретов высочайших особ для российского флота. Весной 1926 года вместе с мужем эмигрировала в Прагу, где Эммануил Таубе работал учителем русского языка в чешских школах. Здесь Аничкова (Таубе) опубликовала поэтический сборник «Бесконечность – без мгновенья» (1928), воспоминания «Загадка Ленина. Из воспоминаний редактора» (1934); «Счастье человека: Стихи и рассказы» (1930). В 1928 году в Париже издала «Записки молодящейся старухи». В 1940-е годы работала над романом «О чем тоскует мир», оставшимся неопубликованным. Писала письма в стихах. С 1949 года жила в Париже. Оставила воспоминания об адмирале Бирилеве (Морские записки. Нью-Йорк. 1953. Т. 11. № 1\2. С. 42–44). Умерла в Монморанси под Парижем, похоронена на местном кладбище.
От автора
Множество появившихся за последние годы мемуаров, написанных русскими эмигрантами или побывавшими в СССР иностранцами, дали читателям такие яркие картины ужасов революции и ГПУ1, что говорить об этом – значило бы повторять сказанное.
Мои воспоминания – опубликование которых полностью не представлялось по некоторым соображениям, возможным тотчас по моем прибытии на чужбину, – носят иной характер: с первых встреч моих с представителями советской власти я задалась целью изучить ее природу не по пристрастной оценке идейных врагов и даже не по своим личным наблюдениям, а по ее собственным словам.
Второй моей задачей являлась зарисовка картин и настроений пореволюционного быта, получивших яркое отражение в бесчисленных, популярных среди населения советских, антисоветских и антисемитских частушках, песенках, анекдотах и стихах, а также в злободневных экспромтах известных поэтов.
Ряд счастливых случайностей, позволив мне вращаться среди лиц самых разнообразных общественных кругов и профессий, открыл передо мною в указанном направлении и исключительные возможности.
Революция застала меня председательницей общества «Жизнь и этика», сотрудницей газеты «Новое время» и ряда других изданий, редактором самого большого и распространенного в России литературно-художественного еженедельника «Весь мир», который я продолжала вести после переворота в течение двух лет. С 1919 года я редактировала издававшийся в Петрограде рабочими Экспедиции заготовления государственных бумаг2 аполитичный художественный журнал «Новые искры», с 1921 года руководила там же литературной и драматической студиями и читала популярно-научные лекции в военных клубах.
Одновременно, желая изучить что-либо отвечающее запросам времени, то есть могущее дать более надежный заработок, чем «буржуазная» литература, я поступила в балетную школу одного из балетмейстеров Императорских театров.
Последнее открыло мне доступ в интимный круг артистического мира, позволив прибавить несколько ценных штрихов к характеристике ищущих там «освежения и отдыха» советских правителей.
Последующие до выезда из России годы я устраивала на фабриках Петрограда, в провинции и у себя на дому литературные вечера, имела постоянное общение не только со своим коммунистическим начальством, сослуживцами и учениками студий – рабочей молодежью, но также с крестьянами, хлынувшими из голодных деревень в строительные артели, в одной из которых работал мой муж, бывший офицер (вскоре после февральского переворота вышел в отставку, но с мест, которые ему удавалось получать в советских учреждениях – рабоче-крестьянской инспекции и других, – хронически увольнялся за происхождение).
Еще не чувствовавшие под собой в те дни твердой почвы и поэтому весьма ценившие оставшуюся на своих постах интеллигенцию, более доступные и откровенные, чем в последующие годы, представители власти так же охотно беседовали со мной не только о моих служебных делах, но и на интересующие меня темы (своих взглядов на происходящее в России и особенно на террор я не скрывала и своей искренностью отчасти и завоевала доверие тех, с кем мне приходилось говорить о коммунизме), а я, после каждого свидания возможно дословнее записав слышанное, впоследствии передала этот материал за границу при посредстве одного иностранного дипломата.
Свое повествование я начну с февральского переворота и, дабы не повредить оставшимся в России на свободе, в ссылке или в тюрьмах, буду называть лишь имена находящихся ныне за рубежом и умерших, чьи семьи также вне досягаемости большевистской власти.
I. Пробуждение в новом мире
Седьмого февраля 1917 года, около полудня меня разбудил испуганный голос горничной. Накануне у нас состоялся большой литературный вечер, разошлись на заре, и я недоумевала, зачем понадобилось тревожить меня «так рано».
Но горничная, жившая в доме много лет, докладывая, что надо вставать, что в городе началась революция, стала энергично открывать портьеры.
– Страсть что делается! – закончила она. – Говорят господ, особливо офицеров, убивают матросы. Что же теперь с бароном будет? Бежать бы им.
Я вспомнила мимолетные разговоры о революции накануне за ужином, вспомнила, что даже наиболее левый из присутствовавших на вечере писателей Иероним Ясинский3 выразил свои сомнения относительно ее скорого наступления в экспромте:
Как бы из Фета
Дух царит лукавый
Близко и вдали —
Левый или правый
Не видать в пыли.
Дух царит лукавый,
И Азеф вблизи…
Либерал и правый,
Кажется, в связи.
Дух царит лукавый,
Левый – берегись!
Ну-ка, Марков правый,
Крепче навались.
Удивил еще всех сказанным Сергей Городецкий4, сборники которого всегда изобиловали патриотическими стихами.
Революция мне не страшна,
Утомлен я бесцветными днями,
А при ней опущусь я до дна
И кровавыми вспыхну огнями.
Но на этом и закончились разговоры о революции. Тому, что в эту ночь мы правили тризну по старому миру, не поверил бы никто.
Чтобы проверить слова горничной, я хотела позвонить мужу на службу, в Новую Голландию5, но телефон уже бездействовал, и я вынуждена была послать за справками лакея к знакомым, имевшим непосредственное отношение к военному управлению Петрограда.
Однако дождаться известий оттуда мне также не пришлось, потому что мой посланный в пути бесследно исчез, и все предпринятые впоследствии попытки разыскать его, в больничных покойницких – куда свозили убитых, – не привели ни к чему. Его не нашли ни живым ни мертвым.
Одевшись, я поторопилась взглянуть на революцию лично.
День выдался на редкость для Петрограда солнечный и теплый, и хотя со всех сторон доносилась ружейная перестрелка и трещание пулеметов, обслуживаемых засевшими на чердаках городовыми, никак нельзя было представить, что для кого-то эти подхватываемые весенним ветерком звуки несут смерть.
По улицам на украшенных красными флагами грузовиках носились пионеры революции – матросы и бесцельно слонялись, не принимавшие в мятеже активного участия, солдаты с нацепленными на фуражки и в петлицы красными ленточками или просто кусками красной ткани. Особенно запомнился мне молодой солдат егерского полка, на громадной шапке которого виднелась красная бумажная роза, какими принято было в Петрограде украшать пасхальные куличи. Его утрированно-гордый, самодовольный вид еще больше подчеркивал карикатурность украшения, вызывая на лицо невольную улыбку.
Через три дня, когда события успели уже достаточно дезорганизовать жизнь, разослав всех слуг по делам своего общества и журнала, я услыхала на черной лестнице звонок и пошла узнать, кто пришел.
– Спасите… спасите… меня ищут, – услыхала я прерывающийся шепот за дверьми.
Голос был знакомый, и в нем слышалось такое отчаяние, такая мольба, что я невольно, не рассуждая, открыла дверь, в которую вбежал живший в этом же доме околоточный6, не однажды оказывавший мне мелкие деловые услуги.
С искаженным ужасом лицом, пробормотав на ходу: «в доме обыск, меня убьют», он бросился в комнату горничной, куда, закрыв дверь, последовала и я.
Увидав, что он прячется за висящие над сундуком платья, я почти не соображала, что делаю, стала ему помогать, но не успела закончить этого, как на другом конце квартиры, у парадного входа снова раздался звонок. Инстинктивно сообразив, что не открыть – значило бы навлечь на себя подозрение, я впустила звонивших. Их было семеро, и один в солдатской шинели, с револьвером в вытянутой руке, заявил, что они ищут околоточного, и, если он скрыт мной, я разделю его участь.
Выдать искавшего у меня спасения человека, выдать буквально на растерзание, ибо я уже слышала, каким истязаниям подвергались полицейские раньше, чем быть убитыми, у меня не хватило духу, а рассчитывать, что обыск пройдет благополучно, я тоже, конечно, не могла и поэтому, когда часть пришедших направилась к помещению прислуги, считая себя обреченной, осталась на месте, словно прикованная.
Обыск уже давно закончился, появившиеся снова в прихожей люди, сказав мне что-то, ушли, а я все еще продолжала оставаться в состоянии того же столбняка. Потом, поняв наконец, что произошло нечто непредвиденное, бросилась в комнату прислуги, но, к своему великому удивлению, спрятавшегося там околоточного не нашла: по-видимому, сообразив, что оставаться в квартире для него в данный момент опаснее, он бежал по тому же ходу, по которому пришел. Обрадованная, что ему удалось спастись, я направилась в комнаты, где происходил обыск, и… обнаружила исчезновение стоявшей на столе бутылки вина и лежавших возле часов.
Такими трагикомическими событиями началась для меня революция.
II. Самосуды и настроения
Первое полугодие, после «февральской» работа моя продолжалась по-прежнему; журнал после краткой заминки, стал выходить аккуратно; члены моего Этического общества собирались ввиду события, у меня на квартире, и, если бы не гремевшая повсюду стрельба и не страшные картины самосудов, нам, еще не пострадавшим, революция не казалась бы особенно грозной.
Но кому пришлось хотя однажды явиться свидетелем этих самочинных расправ черни не только с виноватыми, но и с правыми, у того душа навсегда останется обожженной, тот уже не поверит возможности убить когда-либо в человеке зверя.
Не забыть мне, как озверевшая толпа вела молодого городового к Фонтанке, чтобы утопить его.
Избитый, с окровавленным лицом, на котором даже струящаяся кровь не могла стереть выражение ужаса, он под дикие возгласы своих мучителей срывающимся голосом только выкрикивал:
– Братцы!.. Братцы, не губите… Видит Бог, нету моей вины… Никого не обижал. Братцы!..
Но эти мольбы и предсмертный страх, казалось, еще разжигали ожесточение толпы, и она, отвечая на них побоями и издевательствами, подхватила свою жертву и с улюлюканьем бросила в канал.
Городовой вынырнул, осенил себя крестом, и, вероятно, надеясь, что теперь ему удастся спастись, поплыл, а озлобленная этим еще больше толпа стала бросать в него камнями до тех пор, пока изнемогший, с окровавленной головой, он скрылся под водой.
В другой раз, увлеченной людским потоком, мне пришлось видеть, как утопили в той же Фонтанке юношу-прохожего, приняв его «по ошибке» за бежавшего из соседнего дома вора. Его старания убедить своих палачей, что он не тот, за кого его принимают, и мольбы о пощаде были напрасны.
А когда толпа, расправившись с ним, расходилась, выяснилось, что вор уже пойман и доставлен в комиссариат.
Такими картинами изобиловала «бескровная», как называли ее поначалу многие, революция.
И все же она казалась всем явлением временным, и в марте у меня на дому снова состоялся вечер наиболее фешенебельной из петроградских литературных организаций «Кружка имени поэта Случевского»7, отличавшихся от предыдущего лишь тем, что на нем значительно больше и уже не в юмористических тонах говорили о «мятеже»8. С театра военных действий, где популярность «Всему миру» создал введенный мной отдел «Просьбы с фронта», я продолжала получать от солдат многочисленные письма, содержание которых было разноречиво и иногда представляло интерес для наблюдения за действием агитации на малокультурный мозг.
Так, радиотелеграфист, с которым я вела переписку и который еще недавно прислал мне свои безграмотные, но пламенно патриотические стихи, на этот раз писал:
«Вчера у нас был митинг, на котором говорил о капиталистах и народе приезжий оратор и говорил правильно. После этого я стал ленинцем. Вы, наверно, думаете – дурак, а послушали бы его, так тоже поняли бы».
Другой солдат, наоборот, жаловался:
«Кабы хлеба вдоволь, да земли поболе, при царе куда лучше было – порядку больше».
Были и забавные письма.
Поместив однажды во «Всем мире» во время формирования при Временном правительстве женских батальонов снимок с одного, отправляемого на фронт, я получила от солдат безграмотное укоризненное письмо, в котором они уговаривали меня:
«Не печатать в журнале баб, мешающих воевать сидящим в окопах защитникам отечества, потому бабы вносят в армии такое, что и сказать неудобно, и не так-то выносливы в бою. Надеемся, что не обидите и больше печатать их не будете».
Письмо заканчивалось тридцатью двумя подписями.
На помещенный мною снимок злободневной группы, в которой были Крыленко и Коллонтай, с фронта откликнулись ироническим письмом за двенадцатью подписями офицеры:
«Господин редактор! Увидав в Вашем уважаемом журнале “Весь мир” так много говорящие лица “товарищей” Коллонтай и Крыленко, мы вполне успокоились за судьбы дорогой родины: с такими деятелями она уйдет далеко. Поклонники Ваши, но не их».
Подобных писем я могла бы привести бесчисленное множество.
Однако, разжигая низменные инстинкты народа, агитаторы тогда еще не успели убить в его душе идеалистические понятия, и в хаосе представлений о новых формах жизни были и совсем невинные.
Проводя лето, как обычно, под Петергофом и гуляя однажды в моем саду, я заметила сидящего на скамье неизвестного солдата.
Сад был большой, окруженный высокой решеткой; и до этого, хотя калитка на день не закрывалась на ключ, никому и в голову не приходило врываться в чужие владения.
На обращенный к солдату вопрос, что ему нужно, он спокойно ответил:
– Ничего, товарищ, гуляю, как и вы.
– Но ведь этот сад принадлежит частному лицу, – возразила я, – как же можно было входить сюда без разрешения?
– Сад не может принадлежать никому, потому что он Божий, – очень доброжелательно, но поучительно ответил солдат.
В эти дни, находя момент подходящим, я приступила к давно задуманной мною реорганизации Этического общества, наименовав его, согласно сделанным изменениям, «Новая этика», и 24 октября 1917 года, накануне большевистского переворота, в газетах появилось сообщение о целях организации, в числе которых значилось – «Облегчение нравственных и физических страданий и борьба с жестокостью».
Судя по небывалому количеству полученных мной на этот раз телефонных и письменных запросов заинтересовавшихся обществом лиц, население России в эту пору не чувствовало себя особенно счастливым. Откликнулась не только – как это было до революции – высшая интеллигенция, но и лица самых разнообразных кругов и профессий. Не обошлось и без курьеза: некий, попросивший меня к телефону «товарищ Кольцов» (ныне видный советский журналист), заявив, что крайне интересуется обществом и хотел бы всячески содействовать его успеху, закончил разговор вопросом: «А у вас танцевальные вечера часто будут?»
Но следующий день явился днем октябрьского переворота, и мое общество, как и Россия, было уже обреченным.
III. Первый визит в Смольный
На этот раз недоверие интеллигенции в возможность длительного господства победителей было еще значительнее, чем в дни первой революции, и, когда на стенах домов появились плакаты, извещавшие население Петрограда о новом, возглавляемом Лениным правительстве, никто не сомневался, что власть продержится не более двух дней.
Однако время шло, не принося перемен, надежды на падение власти, возникавшие с каждым новым наступлением белых армий, не осуществлялись, а создаваемые ею невзгоды росли ежечасно.
Так как в те дни большинство учреждений механически еще продолжало функционировать и буржуазная пресса существовала, испытывавшая уже и тогда всевозможные лишения интеллигенция все же продолжала работать.
Власть еще не могла обойтись без нее, и поэтому брошенных в тюрьмы и расстрелянных среди ученых, писателей и других тогда было сравнительно немного.
Из моих близких были арестованы «за саботаж» мой beau-frére (свояк. – Примеч. ред.), профессор Петроградского политехнического института и председатель бывшего Императорского аэроклуба910, а позже и его жена, принимавшая деятельное участие в жизни этого учреждения. Ей было предъявлено обвинение в содействии «похищения семи аэропланов», на которых несколько летчиков бежало за границу, но, доказав свою непричастность к этому делу, после недельного пребывания на Гороховой, она была освобождена.
«Весь мир» после взятого на его издание (как было предписано властью) нового разрешения продолжал выходить беспрепятственно. Помещая в нем отражавшие злобы дня, сопровождаемые пояснительным текстом снимки, я была в выборе их очень осторожна. Это помогло мне однажды избежать большой опасности для журнала, не приняв от одного из моих иллюстраторов рисунка с выписанным к нему из газеты текстом:
«Отряд красноармейцев, возвращаясь с реквизированным в деревню хлебом, подвергся нападению вооруженных кольями крестьян. Грузовик, въехавший на подпиленный ими заранее мост, упал, а красноармейцы были перебиты».
Рисунок мне понравился, но опасаясь демонстрированием столь удачного хозяйничанья правительства и отношения к нему крестьян повредить журналу, – я не взяла его, и художник, пошутив, что «редакторы других изданий будут храбрее», направился с ним туда.
Вскоре после этого рисунок действительно появился в «Огоньке»11, но за напечатание его редактор и издатель были арестованы, а журнал закрыт.
В 1918 году, когда начались усиленные реквизиции домашних обстановок и вселения в квартиры, мне впервые пришлось побывать в Смольном.
Во главе жилищного отдела, куда направилась я с просьбой освободить меня как редактора от вторжения в квартиру чужих людей, стоял один из «активно содействовавших революции» матросов.
Очень грубый и антипатичный по наружности, он встретил меня крайне недружелюбно, молча выслушал мое дело и внимательно просмотрел предъявленные ему номера журнала.
– Вы понимаете, товарищ, – закончила я свое ходатайство, – что для умственной работы необходимы тишина и некоторые удобства.
Окинув меня неприветливым взглядом, матрос ответил:
– Дело не в этом. Мы тоже нуждались во многом в царское время, да на наши просьбы плевали. Я выдам вам бумагу, освобождающую вас от вселения и реквизиции, только потому, что хоть вы и классовый враг, но к народу и в прежнее время относились хорошо.
И заметив мое недоумение, уже приветливее добавил:
– Я ваш журнал всегда читал и ранее и знаю, что вы печатали в нем и нашего брата, кого в других редакциях и на порог не пущали12. Таким образом, неожиданно для себя я получила то, чего не имели даже многие «партийные», и беспрепятственно пользовалась своей квартирой и обстановкой до самого выезда из России.
Приблизительно в таких же условиях жил в течение революционных лет и автор «Истории искусств», драматург Гнедич, по распоряжению Луначарского оставленный в своем прежнем помещении в качестве «пожизненного хранителя» принадлежавшей ему же ценной библиотеки.
В квартиру известного нововременского критика Буренина были вселены матросы; обстановка осталась нереквизированной, но получаемого от КУБУ (Комитет по улучшению быта писателей и ученых)13 пайка он лишился, когда в одной из советских газет появилась статья журналиста Оль д’Ор, негодующего на получение «антисемитом Бурениным» продуктов.
И все же оба эти писателя являлись еще избранниками судьбы: многим, имевшим обширные помещения и «лишнюю» обстановку, пришлось делиться ими с рабочими, а в дальнейшем и с целыми «прикрепляемыми к местам» цыганскими таборами.
Последнее являлось таким ужасом, что, когда в квартиру одного старого профессора прибыли цыгане со множеством осыпанных насекомыми вороватых детей, он предпочел переселиться со своей семьей в нанятую на окраине города комнату.
В марте 1918 года, когда Петрограду грозило наступление немцев, которых теперь все ждали как спасителей, я была призвана вместе с другими «трудоспособными гражданами» рыть окопы.
Пришлось снова хлопотать об освобождении от этой повинности, чего по предъявлении в местном комиссариате бумаги из Смольного мне удалось добиться мгновенно.
От других общественных работ, как очистка улиц и дворов от нечистот, фекалий и т. п., которыми большевики замучивали голодную интеллигенцию, мне удавалось освобождаться, посылая вместо себя кого-либо другого или откупаясь от этой обязанности врученным управдому куском хлеба.
Но особенно нелепым являлось распоряжение власти назначать на ночные дежурства у ворот вместо дворников поочередно всех обитателей дома, не исключая и женщин.
Мне рассказывала одна знакомая, получившая такое тепличное воспитание, что по вечерам не решалась даже выходить без провожатого на улицу, как ей пришлось однажды на дежурстве защищать ворота от вторжения какого-то «товарища» и, в конце концов, бежать, переполошив своими криками весь дом.
Во избежание таких случаев подобные «стражи» зачастую охранялись мужьями или кем-либо другим из близких или во двор дома подвешивался большой колокол, которым «дежурная» давала знать жильцам об опасности.