Kitobni o'qish: «Полубородый», sahifa 8

Shrift:

Семнадцатая глава, в которой Себи идёт в монастырь

Теперь я в монастыре, и мне это совсем не нравится. Гени говорит, я должен крепиться и держаться, но я не знаю, смогу ли. Я себе это по-другому представлял.

Наша мать умерла, да так, что перед этим никто ничего не успел заметить. Сперва у неё только болела голова, потом у неё опухли ноги и она стала задыхаться. Полубородый тоже не знал, что за болезнь. Иногда бывает так, что ничего не сделаешь, сказал он.

Я хотел сам выкопать для неё могилу, но Поли отнял у меня лопату. Он вгонял её в землю так, будто мог что-то изменить своей яростью. Яма получилась неодинаковой глубины, и края были неровные, но я ничего не сказал.

Из Айнзидельна прислали монаха для упокойных молитв, потому что наш лес входит в монастырскую вотчину. Гени попросил монаха у могилы передать князю-аббату просьбу взять меня в монастырь подопечным, а позднее, может быть, учеником. Кто-то должен теперь обо мне позаботиться, поскольку я сын фогта. Гени сказал, ему это не под силу, потому что он сам обуза людям. А принять меня в монастырь – это было бы возмещением, он просил так и передать аббату, потому что несчастье с ним случилось на монастырских работах.

Спустя пару дней пришло известие, что аббат согласился. Гени сказал, что я должен отправиться туда немедленно; мол, если такие дела откладываешь на потом, они могут и не исполниться. Воспринял он это тяжело, я видел по нему, но в то же время и с облегчением. Я хотя и был ему братом, но ведь теперь означал и ответственность.

Гени велел Поли отвести меня в Айнзидельн.

– Так вы хотя бы попрощаетесь как следует, – сказал он.

Но мне по дороге было не до разговоров, Поли тоже не проронил ни слова. На прощание он хотел подарить мне свой лук, но я не взял. В монастыре нельзя иметь ничего своего, а кроме того, ему было жалко лука, это я тоже заметил. Перед тем как мне войти, он меня обнял, и это было странно. Раньше он никогда этого не делал.

Я не заплакал, хотя слёзы подступили.

Я ожидал, что в монастыре всё будет святое, но там было прежде всего холодно. Тепло только в библиотеке, благодаря свечам и потому что переписчики сидят тесно друг к другу. Но мне запретили туда входить, хотя именно там мне было интереснее всего, и не только из-за тепла. Я-то по неразумению думал, что на свете существуют только две книги. А их оказалось сотни, и все их приходилось переписывать, потому что если какая-то книга всего одна и с ней что случись, будет очень глупо.

В трапезной, это там, где едят, всегда горит жаркий огонь, но не в том конце, где сидим мы, подопечные аббата и ученики. Нам разрешено только дрова подносить к камину. Мне кажется, что мёрзнешь ещё сильнее, когда видишь, как других разморило от тепла. Рядом с князем-аббатом Йоханнесом сидит брат Адальберт, это как раз тот монах, который тогда был в церкви Петра и Павла по случаю происшествия в Финстерзее, и его должность называется «приор». Я сразу же узнал его по голосу; когда он говорит, слышно во всём помещении. Вообще-то во время еды нельзя разговаривать, потому что в это время кто-нибудь что-то читает вслух, но если о чём-то спросит аббат, надо отвечать.

И еда совсем не такая, как я себе представлял. В деревне рассказывают всякие небылицы о том, чем кормятся в монастыре, а на самом деле всё не так. За ту малость, какую здесь дают, Чёртова Аннели не рассказала бы и половинку истории. Посудину с едой вначале выставляют перед аббатом, потом двигают её вдоль длинного стола, сперва к высокородным монахам, потом к монахам попроще, а когда она доходит до нас, из неё уже повыловлено всё хорошее. Гени сказал, надо стиснуть зубы, но если бы между зубами хоть что-то было. Брат Финтан говорит, что обжорство – смертный грех, но желание поесть досыта – это ещё не обжорство, я считаю.

Брат Финтан – главный над послушниками и должен опекать новичков в монастыре. Но он скорее сторожевой пёс, а мы, подопечные аббата и ученики, – это овцы, на которых он лает. Он говорит, что не выбирал себе такую должность, исполняет её только из бенедиктинского послушания и каждый день молится, чтобы аббат дал ему какое-то другое задание, которое привело бы его ближе к Господу Богу, но я ему не верю. Когда он раздаёт затрещины или бьёт нас палкой, видно, что это доставляет ему удовольствие. На каждый проступок у него особое наказание. Если, например, опоздал к заутрене, то должен до первого часа стоять на коленях в часовне, да не на полу, а окровавленными коленями на ветках шиповника; по пятницам мы всегда нарезаем свежие. Если веткам больше недели, говорит брат Финтан, то шипы уже подвяли и больше не колются.

Я тоже один раз проспал утреню и стоял потом на шиповнике, но это была не моя вина, а сам Финтан нарочно нас не разбудил, хотя это его обязанность. Он сказал, что сделал это из воспитательных соображений, дескать, мы должны учиться сами нести ответственность перед Господом. Но я думаю, он просто искал повод для наказания. А жаловаться нельзя, даже если ты прав, иначе отведаешь палки. «Стегай своего сына прутом, и ты спасёшь его душу от гибели», – говорит он, дескать, таково бенедиктинское правило. Если бы я в самом деле был его сын, а он мой отец, я бы молился за то, чтобы он ушёл охотиться на серн и там сломал себе шею.

Первую порку я получил в первый же день по прибытии в монастырь, за вопрос, можно ли мне здесь научиться писать. «Вот ужо я вобью тебе в башку скромность, положенную бенедиктинцу, – кричал брат Финтан, – даже если мне придётся обломать о твою спину десять палок, Евсебиус!» Я до сих пор не привык, что меня зовут Евсебиус; в деревне меня никто так не называл.

Несколько недель я исполнял работу свинопаса. А настоящий свинопас – не брат, а просто местный житель, Балдуин его звали – так неудачно оступился, что сломал руку, и теперь надо было ждать, когда она срастётся. В монастыре работа свинопаса тоже считается самой низшей из всех. У нас в деревне эту работу справлял Придурок Верни, это как раз по нему, и когда он присаживается где попало сделать кучку, свиньям это не мешает. Погнать стадо пастись под дубами – это нетрудно, а когда забираешь для них объедки с кухни, ещё и перехватишь, бывает, кусок для себя. Но ведь приходится и свинарник чистить, а там стоишь в дерьме по щиколотки, это противно, особенно потому, что на мне только моя собственная одежда. Монашеский хабит надо заслужить, сказал брат Финтан, и он сам определяет, когда уже пора.

Нас тут всего два подопечных аббата; все остальные новички – это ученики или послушники, у которых уже выстрижена небольшая тонзура. Второй подопечный года на три старше меня, а можно подумать, что он целую вечность взрослый. Зовут его Хубертус, но назвать его Хуби нельзя, обидится. Мы не подружились, я для него незначительная личность, но в трапезной мы сидим рядом и работаем часто вместе. И хотя Хубертус тоже подопечный аббата, он уверен, что это ненадолго и скоро он станет учеником. У него уже и хабит есть, он принёс его с собой в монастырь, причём из добротной ткани. У него есть даже запасной наплечник к нему, и если на одном наплечнике он замечает хоть малейшее пятнышко, то сразу его стирает, а сам надевает другой. Он говорит, если хочешь чего-то добиться, важно, как ты выглядишь. У нашей матери тоже была подходящая поговорка: «Каким заявишься, таким тебя и примут».

Я не хочу о ней вспоминать, это очень грустно.

О себе Хубертус ничего не рассказывает; даже если спросишь, откуда он родом, и то отвечает уклончиво. Знаю только, что он из Энгельберга; думаю, что из богатой семьи, и дело не только в собственном хабите, но и вообще. Когда человек с детства не знал голода, он и выглядит не так, как мы. Он мне чем-то напоминает младшего Айхенбергера: когда у того вдруг заурчит в животе, он теряется – не знает, что означает этот шум. Да и брат Финтан, кажется, осторожен с Хубертусом; по крайней мере, я ещё не видел, чтобы он дал ему затрещину. На грязные работы – со скотом или в поле – его никогда не распределяют, поручают только лёгкое: например, полировать серебряные подсвечники с алтаря. Наша мать называла такое «работа для задницы», потому что это можно делать сидя.

Я не хочу о ней вспоминать.

В монастыре, а этого я тоже себе уж никак не представлял, сплетничают и злословят ещё больше, чем в деревне, и я сам слышал, как два монаха шушукались, что Хубертус якобы побочный отпрыск одного прелата из Энгельберга, а то даже и аббата тамошнего монастыря. Мне всё равно, чей он отпрыск, я тоже не из благородных. С Хубертусом я хотя бы могу говорить; для монахов же я совсем ничто, а послушники зажимают рядом со мной нос. И мне совсем не мешает, что говорит он всегда только о себе: что он может и кем потом станет. Но он и в самом деле многое может, такие дела, какие и ученику не по плечу, да и послушнику такому ещё надо обучиться. Например, он может наизусть пропеть всю мессу, от Introitus10 до Ite missa est11 и он даже знает, что эти слова означают. Однажды он мне это продемонстрировал, со всеми положенными движениями, только что святого причащения у него не было. Я всё время боялся: вот-вот грянет молния с небес, потому что с такими вещами не играют. Но не грянула никакая молния.

На молитву он всегда является первым, зато я уже два раза видел, что он заснул во время утрени. Но никто этого не заметил, потому что когда он спит, на лице у него читается благоговение. Зато когда накрывает стол или идёт за дровами, он молится иногда вслух, если поблизости окажется брат Финтан. Однажды он произнёс на латыни молитву, которую тот не знал, и это так впечатлило Финтана, будто над Хубертусом воссиял нимб.

Хубертус пообещал обучить меня латыни, по крайней мере, главным её словам, а я за это должен был научить его играть в шахматы. Ora et labora было первое, что я научился переводить, это значило «молись и работай». Что такое postulant, я тоже теперь знаю: тот, кто о чём-то просит. Но я не просился сюда, меня услали, а если я и подумывал раньше о монастыре, это ещё не было решением. И уж пасти свиней никогда не было моим желанием. Очень неприятно, когда на молитве отодвигаются, потому что от тебя воняет.

При этом необходимость постоянно молиться тяготит меня меньше всего. Я даже радуюсь, потому что в это время не надо работать, и общее пение мне тоже нравится. У одного брата, его зовут Зенобиус, такой басистый голос, что в животе отдаётся гулом. Для молитвы пригождается моя хорошая память, и я уже многое могу повторять слово в слово, хотя значения этих слов пока не знаю. Но это ничего, на небе понимают все языки и могут перевести то, что я говорю. Ночами я иногда молюсь за себя самого, в основном за то, чтобы вернуться домой. И тогда я мечтаю, что Гени женится, но мне не приходит в голову, какая женщина его возьмёт, с одной-то ногой. Но тогда бы снова кто-то был в доме и не было бы причины меня оттуда отсылать. Или я молюсь, чтобы монастырь сгорел.

Восемнадцатая глава, в которой Хубертус объясняет мироустройство

Я думаю, Хубертус попадёт в ад. «Насмешник – это злодей перед людьми», – так прочитал однажды псаломщик за обедом. И хотя я не вполне понимаю, что такое злодей, но Хубертус – точно он.

Сломанная рука у Балдуина худо-бедно срослась, и он снова взял свиней на себя. Но один день мы полностью провели с нашим стадом вместе, и я воспользовался случаем выкупаться в реке Альпе и выстирать свои вещи. К вечеру они были ещё сыроватые, и во время вечерни я замёрз, но от меня хотя бы не смердело. Теперь меня распределяют уже не на такие неприятные работы. Вчера нас, обоих подопечных аббата, послали на последнюю прополку огорода перед зимой; по сравнению с присмотром за свиньями это, считай, почти воскресный отдых. Послали-то нас двоих, но, как обычно бывает с Хубертусом, полол я один. Он сказал, что в таком красивом наплечнике не может ковыряться в земле и мозоли ему сейчас некстати, потому что потом он намерен работать в библиотеке, а там нужны чувствительные пальцы. Поэтому единственное, что он может делать, – это таскать за мной корзину с сорняками. Тем, что я выдерну из земли или срублю тяпкой, потом кормят кроликов, и вообще-то это несправедливо: мы, подопечные, добываем для кроликов корм, а когда дело доходит до кроличьего жаркого, то нам в конце стола достаются одни косточки. И когда мы их обгладываем, брат Финтан ещё и упрекает нас в обжорстве.

Пока я работал, Хубертус читал мне доклад, можно даже сказать: проповедь. Но того сорта, каким ореол святости не заслужить. Речь шла о том, что для него важнее всего, то есть о нём самом и о том, как он собирается устроить себе хорошее продвижение по жизни. Он уже всё подробно спланировал, но не так, как это делает Гени, который сперва обдумывает дело, а потом именно так его и проводит; скорее это было как сон, где всё возможно. Во-первых, сказал он, надо понравиться важным людям здесь, в монастыре, чтобы они за его набожность скорее сделали его послушником, а потом и монахом, хотя он и не из аристократии. И когда он этого достигнет, он не хочет оставаться в Айнзидельне, а пусть аббат пошлёт его в университет, лучше всего в Париж, там он будет изучать теологию.

– А ты что, такой набожный? – спросил я, и он меня высмеял, как мы в деревне высмеиваем Придурка Верни, когда тот делает кучки где попало.

– Дело не в том, набожный ты или нет, – сказал Хубертус. – Важно, чтобы другие так про тебя думали. По-настоящему набожных и не бывает, включая, может быть, и самого Папу.

Тут я и подумал впервые, что он попадёт в ад.

– Последний действительно набожный Папа был Целестин, – сказал Хубертус. – Он был настолько святой, что не годился ни на какое дело, и ему пришлось уйти.

Понятия не имею, откуда он всё это знает и правда ли это, или он просто говорит так, будто знает. Может, у него и знания такие же, как набожность: лишь бы в них верили другие.

– Наш аббат, досточтимый князь-аббат Йоханнес Шванденский, – продолжал свою проповедь Хубертус, – тоже ведь назначен в аббаты не за его святость, а благодаря его семье. Этот пост занимал ещё его дядя, а перед дядей другой родственник. Надо принадлежать к нужной семье и произвести впечатление на нужных людей, иначе никак. И я…

Я думаю, с Хубертусом можно было заговорить о чём угодно, хоть о доении коз или об изготовлении кровельного гонта, и после трёх первых фраз он уже повернёт разговор на себя самого.

– И я, – сказал он, – не имею намерения всю жизнь оставаться взаперти в монастыре или каждый день выслушивать скучные исповеди и отпускать грехи, которых меньше всё равно не становится. Я хочу когда-нибудь занять должность, к которой будет прилагаться целая конюшня лошадей, и когда я щёлкну пальцем, прибегут сразу десятеро слуг.

Вот так же и Поли говорит, что он хочет стать солдатом и вернуться домой богатым человеком. Наша мать всегда качала головой на его речи и отвечала…

Нет, я не хочу о ней вспоминать. Когда чего-то больше нет, лучше про это забыть. Так и Полубородый говорит, хотя я не верю, что он когда-нибудь что-нибудь забыл.

Хубертус всё это время продолжал говорить, и если я и пропустил пару фраз из его проповеди, это не так плохо, речь в них всё равно шла только о нём самом и о том, каким важным он собирается со временем стать.

– Ведь человечество – это как единое тело, – объяснял он мне, – духовенство – это голова, которая всем управляет, рыцарство – это руки, необходимые для ведения войн, а крестьянство – это вонючие ноги, и они должны нести на себе всех остальных. Крестьянином я уж точно не хочу стать, а рыцарем надо родиться, и этого счастья мне не дано. Но, может быть, это и очень хорошо, потому что рыцарь рано или поздно должен идти на битву, а это всё равно что голым стоять в лесу и ждать волков. А вот в церкви… – И он сделал такое лицо, как Чёртова Аннели, когда она думает о еде, и спросил меня: – Ты когда-нибудь размышлял, для чего нужна церковь?

Это был странный вопрос. Церковь есть церковь. Никто же не спрашивает, для чего нужен ветер.

– Чтобы служить Богу, – ответил я.

– Чтобы чем-то стать, – поправил меня Хубертус. – В церкви можно подняться высоко. Если правильно себя повести. Даже и простому монаху. Как ты думаешь, пурпурный цвет мне пойдёт?

А я и не знал, что это за цвет такой – пурпурный, а Хубертус сделал такой презрительный вид, будто все это знают, один я такой тупой. Это особенный вид красного, сказал он, почти самая дорогая краска в мире. Дороже только синяя, которая идёт на плащ Девы Марии, потому что эту краску делают из растёртого драгоценного камня. А пурпур, сказал Хубертус, делают из улиток, но я ему не поверил. Но иногда самые безумные вещи оказываются правдой, и какой был бы у Хубертуса резон выдумывать такое? Хотя я знаю, что он иногда врёт, но только когда ложь приносит ему какую-то выгоду.

– Епископу лучше, чем кардиналу, – сказал он, – хотя кардинал выше рангом. Но, будучи кардиналом, ты должен выбирать Папу, и если окажешься на неправильной стороне – можно обзавестись могущественными врагами. Король Франции, например, на последних выборах Папы непременно хотел… – Хубертус прервался посередине фразы, присел на корточки в грязь, забыв про свой наплечник, и что-то забормотал про себя. Если бы на него кто-то поглядел со стороны, это выглядело бы так, будто он прилежно занимается прополкой и одновременно читает молитву. Разумеется, имелся и зритель, для которого он всё это разыграл. Старый санитар, брат Косма, пришёл проверить нашу работу в огороде.

– Похвально, похвально, – одобрительно сказал он, – очень чисто и аккуратно пропалываете.

Но обращался он к Хубертусу, который за всё время и к тяпке не прикоснулся. Меня Косма даже взгляда не удостоил.

А Хубертус продолжал притворяться:

– Если вы позволите, брат санитар, я хотел бы задать вам вопрос.

– Да, сын мой?

А мне в этом монастыре ещё ни разу никто не сказал «сын мой».

– Бот это растение – это ведь то же, что названо в Священном Писании?

Брат Косма сделал удивлённое лицо:

– Какое место из Писания ты имеешь в виду?

– То, где описывается манна в пустыне. Quod erat quasi semen coriandri. «Манна же была подобна кориандровому семени».

Санитар засмеялся:

– Это не кориандр, сын мой. Это обычная петрушка. Petroselinum.

Хубертус обычно держится очень важно, воображает о себе, но когда надо, может притвориться скромным и подобострастным.

– Прошу меня простить, – сказал он. – В Библии я кое-что понимаю, а в огородных растениях нет.

– Тогда нам придётся, наверное, подыскать для тебя другую деятельность.

Брат Косма ещё раз кивнул ему и отправился назад, в монастырь. Хубертус выждал, когда тот скроется за воротами, потом выпрямился и отряхнул свой наплечник. Лицо его было как у Поли, когда тот устроит какую-нибудь хитрость и всех обманет.

– Давай поспорим, что уже скоро я начну работать в библиотеке?

– Но это же подло, – сказал я, – я делаю работу, а тебя за неё нахваливают. А ты даже не знаешь разницы между петрушкой и кориандром.

Ухмылка Хубертуса стала ещё шире:

– Иногда стоит прикинуться дурачком в одном, чтобы другие сочли тебя особенно умным в другом.

Притворство – это грех, и если Хубертус попадёт за это в преисподнюю, то заслуженно. В Священном Писании он знает толк, надо это признать, только это не значит, что он богобоязненный. Наоборот, я считаю, он еретик, хотя и не говорит запрещённые вещи напрямую, а всё окольными путями. Может быть, верно всё то, чему учит церковь, говорит он, её учение, дескать, он не хочет ставить под сомнение, но всё это предназначено для простого народа, для людей, которые никогда не займут места для хора. Они должны придерживаться всех правил, которые объявляет церковь, ради порядка и потому, что они мало чего понимают. Но те, кто стоит выше и диктует правила, всегда могут сделать для себя исключение из этих правил, поэтому он и хочет оказаться среди этих высших, нет, он не должен обязательно стать епископом или аббатом, но хотя бы кем-то наверху.

Я возразил ему, что нельзя так говорить про аббатов и епископов, ведь они же как судьи, которые тоже должны особенно строго придерживаться законов, как раз потому, что они так хорошо их знают. Хубертус засмеялся и сказал, что раз я верю в такое про судью, это лишь доказывает, что я ничего не знаю о мире, что я вырос в деревне, где такие бабушкины сказки всё ещё путают с действительностью. Нет уж, дело обстоит так, что лучшие люди создают свои законы или ставят с ног на голову старые законы до тех пор, пока не приспособят их под себя, с приложением фантазии всегда можно найти путь. Надо только иметь власть, чтобы никто не посмел тебе возразить.

– Я не могу в это поверить, – сказал я, а он:

– Я тебе это докажу.

И тогда он попросил объяснить ему, почему бобёр – это рыба.

– Бобёр не рыба, – сказал я.

– А во время поста рыба, – сказал Хубертус.

В то, что он мне потом рассказал, я не хотел верить, но, кажется, так и есть. Я знаю братьев в кухне, откуда я забирал объедки для свиней, и они мне это подтвердили.

– Рыба живёт в воде, и бобёр живёт в воде, – заключил один епископ, – поэтому бобёр рыба и его можно есть в пост.

– Путь всегда найдётся, – сказал Хубертус. – Надо только делать вид набожного.

Чёртова Аннели как-то рассказала историю про лицемера, который сидит в аду; всякий раз, когда ему приносят пить, кружка оказывается дырявой. Он стал жаловаться, и чёрт ему ответил: «Эта кружка полна воды так же, как твои речи полны правды».

Злорадствовать нехорошо, но я нахожу утешение в том, что Хубертус совершенно точно окажется в аду.

10.Вступление (лат.).
11.«Ступайте, месса окончена» (лат.). Краткий формульный распев в конце римско-католической мессы.

Bepul matn qismi tugad.

54 834,05 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
27 dekabr 2024
Tarjima qilingan sana:
2024
Yozilgan sana:
2020
Hajm:
530 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
9786011101295
Mualliflik huquqi egasi:
Фолиант
Yuklab olish formati: