Kitobni o'qish: «Последнее время»
Пролог
Сон был горек и невыносим.
Он закричал, чтобы проснуться.
Он проснулся, чтобы закричать.
Ни закричать, ни вдохнуть для крика, ни просто вдохнуть не получилось: Малой закрыл ему нос и рот горячей корявой ладонью.
– Тихо, – сказал Малой. – Тихо.
Он спросонья задергался, пытаясь вырваться. Стало хуже: ладонь, твердая и пахнущая сталью, вдавилась в лицо, плюща губы о зубы и почти ломая нос. Ему ломали нос дважды. Он помнил и больше не хотел. В голове уже шумело, в груди екало, а нижнюю губу прижгло гладким холодком так, что еще немного – и снова будет лохматой и соленой.
Он поспешно закивал – то есть попробовал, голова почти не двигалась.
Малой убрал руку, держа ее на весу, чтобы, если надо, хлопнуть – и губы всмятку.
Он вздохнул жадно, но медленно, боясь свистнуть или хрипнуть. Во рту было горько и сухо. Так лучше, чем когда солено и мокро.
Малой кивнул и спросил:
– Готов?
К чему, хотел он спросить, но губы так и не отлипли от зубов, а горло и язык будто засы́пало морским песком и обдуло морским ветром. Морским, подумал он, пытаясь вспомнить, что это значит, но не вспомнил. Малой сказал:
– Айда. Небо ждет.
Неба не было видно. Ничего не было видно. Всё сверху, снизу и во все стороны было черным, молчаливым и спрятанным: ни земли, ни слишком высоких, достающих до облаков деревьев, ни самих облаков, ни звезд, ни птиц, пчел, мух и всего, что всегда составляло мир – там, где он привык жить. Ну, существовать. Ну, почти привык.
Но небо ждало. Он знал.
Все знали.
Он встал, покачнулся, потому что приучился качаться, встал прочно, потому что под ногами не качалось. Малой как будто видел или просто знал, тут же легонько толкнул в плечо – сюда, – и шагнул сам. Трава шорохнула и замолчала. Чуть дальше скрипнул ремень. Слева тоже донесся шелест одежды.
Они пошли под невидимым ждущим небом – должно быть, неровной цепочкой. Он мельком удивился тому, что умеет ходить по черному, неподвижному и несуществующему, не спотыкаясь и даже не натыкаясь на деревья, – и чуть не влетел в дерево. Лист мазнул по лбу, он застыл, рука Малого взяла его за шкирку и отправила в обход препятствия. Дальше он и сам чуял что-то впереди, что-то справа, что-то на уровне колен, – обходил, перешагивал, подныривал, – и обнаружил, что черное становится серым. Если небо их еще и не дождалось, то они дождались неба, темно-синего и по-мышиному изгрызенного понизу макушками слишком больших деревьев, из-под которых они вышли.
Одна из верхушек прыгнула, распахнулась в черный лист вроде подорожника и понеслась через небо. Он вздрогнул, провожая лист глазами. Малой застыл рядом, прошелестел раз и два, звонко ударила тетива.
Небо дождалось раньше, чем ожидалось. Слишком рано.
Черный подорожник дернулся и рухнул – косо, как наледь со скалы. В воздухе лист был беззвучен, а упал очень звучно, со шмяканьем и хрустом, которые в ночи слышнее крика. И шепот слышнее крика, торопливый и непонятный, но человеческий шепот, потекший от места падения.
На шепот бросился один из них – Рыжий, как-то понял он, даже не видя, – только Рыжий умел бегать так быстро и только Рыжий так умел ножом.
Стало светло и больно глазам. Жмуриться было странно, как идти с отвернутой за плечо головой, а все равно светло и больно. Он открыл глаза и задохнулся.
Деревья далеко впереди и сбоку полыхали черным, неподвижно и страшно. Чужая земля от деревьев и до самых его ног полыхала зеленым и коричневым, лениво шевелясь и будто переползая ленточками, как переползает жар по углям. А небо над землей и деревьями полыхало убийственно белым, хотя оставалось темно- синим. Словно удалось увидеть ослепительно снежную основу толстого темного ковра из главного йорта. Словно удалось увидеть весь мир, в центре которого он существовал и который существовал вокруг него. Весь непредставимо огромный мир – от бесконечного ряда страшных белых солнц за слоями неба до малых букашек в паутине бледных корешков под ногами и до пульсирующих кусочков, из которых эти букашки и корешки сложены. Он видел, он слышал, он чувствовал – ушами, ресницами, пятками, вставшей дыбом холкой, нагревающимися, будто репа в кипятке, глазными яблоками – и не успевал понять, в какие узоры и смыслы складывается чудовищно сложный, разборчивый и четкий мир. Он понял только, что сейчас они умрут.
Это поняли все – даже Рыжий, который стремительно и ловко, но все-таки мучительно медленно и тяжело вскакивал с колен, с земли, от смирно лежащего на спине рыжего паренька в странной белесой одежде, неровно раскрашенной темным, – вышивкой и кровью. Кровь проступала вокруг торчащей из живота стрелы с оперением Малого и толчками плескалась из раны, почти разделившей паренька на две неровных части, от правого уха к левой ключице, тонкой и невыносимо белой под расшитым воротником. Паренек, будто подгоняя выплески, скреб пальцами неловко вывернутой левой руки по краю странной кожистой пластины, на которой лежал. Пластина была похожа на причудливо изуродованное и растянутое седло и светилась отчаянно и не по-настоящему, особенно там, куда натекла кровь.
Паренек, жутко, как братишка, похожий на Рыжего, не перестал шептать, даже когда нож Рыжего с чавканьем рубил ему шею и грудь – просто шептание стало свистящим и булькающим. Лицо паренька было сосредоточенным, точно он не умирал, а на ощупь подбирал подходящий по размеру гвоздик из кучи неподходящих, – а смотрел он на Рыжего. И продолжал шептать, совсем неслышно.
Рыжий наконец выпрямился, чуть наклонил голову к плечу, разглядывая паренька, стряхнул кровь с ножа и чуть увел его в сторону для нового удара, и тут черная зазубренная полоса леса распахнулась до неба и до ног, мир провалился, а паренек, коснувшийся, наконец, пальцами земли, вцепился в нее последней хваткой, улыбнулся Рыжему и вмиг стал темным, лиловым, ненастоящим – весь, даже одежда. Рыжий упал на паренька то ли сам, чтобы добить, то ли от удара, сотрясшего мир, и оба они осыпались лиловой крошкой, словно трухлявый пень, растоптанный лосем.
Он увидел это, хотя снова успел зажмуриться, и сквозь сжатые веки, крича и валясь в черно-зеленую пропасть, видел остальное: что вдали, у леса, стоит еще один рыжий паренек, а далеко за спиной, у реки, по которой они, оказывается, приплыли, присев забавно и пугающе, замер третий, будто нащупывающий разведенными руками и откинутой головой единую плоскость с остальными рыженькими, лежавшим и стоящим, а с противоположной стороны – он ощутил это занывшими на затылке корнями сбритых волос – поднимается на цыпочки и даже чуть выше, всовывая руки в небо, четвертый, такой же рыженький, как остальные, еще жутче похожий на Рыжего, и все одновременно шепчут непонятное, неслышное и страшное, то же, что шептал лилово осыпавшийся паренек, грохотом отзывающееся в небесах и в земле, проворачивающихся в лад шепоту и в лад ударам мира о глаза и ёкающее сердце, и в лад им всхлипывает тетива, вторая, третья, и шикает нож Малого, который уже налетает на присевшего рыженького, а тот улыбается Малому навстречу, резко вскидывает руки – и другие рыженькие вскидывают тоже, будто уцепились за разные края ковра, того самого, снежно-синего, и небо, которое они, оказывается, схватили и держали, переворачивается и падает на мир черной плитой.
Снова дождалось.
Его сшибло твердым и вмяло в твердое, со звоном и искрами, ломая и отдирая всё лишнее, руки-ноги-нос-лицо, холодный глинозем сунулся в дыры на место глаз и носа, ниже стало очень больно, остро, неправильно и снова со вкусом желтого металлического штыря, рвущего губы. Он попытался вдохнуть, хрюкнул, сглотнул жаркую соленую землю с колкими камешками, закашлялся, выворачиваясь и умирая, но не умер, а все-таки вдохнул раз и другой, держась за пылающую и саднящую, но вроде не пробитую грудь, попытался сплюнуть, облизать губы, но не смог, а только располосовал язык об остро сломанные зубы.
В ушах гудело, под штанами было рыхло, под руками – скользко. Поморгал, тряся головой, вытер подолом глаза – их защипало, но стало видно.
Что-то.
Что-то дикое.
Он сидел под серой пустотой посреди темной пустоты. Серая пустота была вместо неба, темная пустота была неровным полем, обыкновенным и почти голым до самого леса – можно заметить несколько лиловых пятен, если приглядеться. От леса мимо лиловых пятен шагали к нему несколько человек в белом, первым – широкий и с длинными косами, растущими из лица. Старик, подумал он. Заплетенная в косы борода была даже белее одежды.
Шевелиться было больно, поворачиваться еще больнее, но он повернулся и постарался рассмотреть, что́ за спиной. За спиной было такое же голое перепаханное поле с лиловыми пятнами. На краю одного из пятен лежал круглый камешек, похожий на человеческий глаз, бледно-голубой на белом, как у Малого. Камешек моргнул и рассыпался.
Он всхлипнул, наверное, от боли, и опять посмотрел перед собой. Люди застыли по всему полю, образуя непонятный, но ощутимый порядок, связывавший их друг с другом и с лиловыми пятнами. А косатый-бородатый уже стоял рядом. Руки старика были пустыми, но он уже знал, что это неважно.
Он поднял голову, хлюпнул и сглотнул натекшую горечь, вдохнул последний раз и стал смотреть туда, где раньше было небо.
Старик что-то негромко сказал.
– Тиде йоча.
Это ребенок, подумал он устало. Вот что сказал старик. Они поняли, что я ребенок. Значит, небо не дождется. Не в этот раз.
Он в последний раз посмотрел туда, где раньше было небо, закрыл глаза и лег на чужую, но уже равнодушную и почти нестрашную землю.
Часть первая
Лети легко
1
Серебряный гриб появляется через полторы луны после того, как отходят и прячутся в землю до следующей осени дикие белые грибы, а подкормленные, живущие в теплице, начинают собираться в шары. Серебряный гриб вырастает в дупле или расщелине березы-семилетки, окруженной елями. У него изумрудная ножка и серебряная шляпка, о которую ломается нож. Он лечит любые болезни, оживляет полумертвых, может приворожить любимого парня и свести с ума любую девушку, он делает желаемое действительным и нежелательное несуществующим, он драгоценнее любого лайвуя. Поэтому его не бывает. Поэтому Айви хотела его найти. Она должна была его найти – сегодня. Но отвлекли.
Луй разбудил Айви, когда солнце еще не вышло из-за Верхнего бора. Запрыгнул в изножье, пробежал по ногам и затоптался на груди, урча и пофыркивая.
Айви охнула под когтистыми лапами, пробормотала что-то столь же возмущенное, сколь и невнятное, и попыталась смахнуть негодяя в траву. Луй увернулся, скользнул под покрывало и принялся метаться там, кусая то пальцы, то затылок. Это можно было стерпеть, а вот перебежки по груди и животу и особенно щекотание лица хвостищем оказались, как всегда, невыносимы. Айви восстала с горьким длинным вздохом и замерла, покачиваясь. Луй повисел на ней, расцепил когти, ловко крутнулся вокруг ног и запыхтел, призывая в путь.
– Молодец, – пробормотала Айви, продрав глаза. – Я и сама уже вставать собиралась.
Она провела пальцами по ложу и, не дожидаясь, пока то съёжится до дневного размера и вида обычного сморчка, пошла установленным утренним путем, пусть и в ужатом порядке. Рассиживаться не стала, мыться тоже, хватило и обтирания, переплела косы на пять счетов вместо пятидесяти, одежду для завтрака даже брать не стала, сразу влезла в дневную, ну и завтрак, понятно, перепрыгнула: выпила туес пророщенного молока, сорвала пару мясных черешков, чтобы грызть на ходу, и упорхнула. Не сразу: она же не зверь и не дикарь. Задержалась у мясного дерева на пять счетов, по каждому пальцу, благодаря за заботу вдумчивыми прикосновениями – и, отпинываясь от развеселившегося Луя, побежала с едальной поляны, пока народ не повалил.
Самый нетерпеливый молодняк уже проснулся и, судя по щебету, пыхтению и стонам, приступил к утреннему единению. Айви обогнула эту поляну стороной, пытаясь не прислушиваться, – но всё же разобрав всех по голосам и обрадовавшись, что Позаная там нет. Это ничего не значило, Позанаю и нечего было делать рядом с крылами, он предпочитал сборища с матерыми, особенно последние луны. Но Айви этого не слышала и не видела – значит, могла считать несуществующим.
Айви была свободна до вечера, когда предстояло закладывать осеннюю одежду на дозревание. Но ей было неловко идти с утра прочь от яла и от мест общей работы. Неловкость злила. Айви быстренько поругалась с собой и двинулась в сторону Смертной рощи. Обычно Айви, как и все, обходила рощу, рядом с которой пробегать-то жутко, не то что углубляться. Зато там точно никто не нападет с ненужными предложениями или пустыми вопросами. Вот Айви и решила сре́зать через нее к берегу – самым решительным шагом, насколько позволял Луй. Он ласково покусывал за щиколотки и норовил, чуть замешкаешься, влезть на плечи, сунуть голову под платок и меленько-меленько выгрызать косы.
У первого спотыкача Луй отбежал и потерялся из виду – видимо, отвлекся на мышей. А Айви остановилась и прислушалась – и правильно сделала.
В роще кто-то бродил и переговаривался. Не птены или малки, на которых можно наорать и выпинать прочь, и не подстарки, которых лучше обходить стороной, а то заболтают до смерти. Судя по белым одеждам, строги или даже старцы.
Айви постояла, прислушиваясь, ничего не услышала и сдуру чуть было не прильнула к крайней осине, с которой в свое время наладила нормальные отношения – ну, насколько могут быть нормальными отношения с осинкой-самосевом на окраине плохого места, – но вовремя спохватилась. Касаться Смертных или околосмертных деревьев, даже невесомо или мысленно, – опасно, а в присутствии старцев – чревато: сочтут это излишним и сделают тебе общий отказ, сплошной и долгий – на луну, если не на три.
Старцы не волховали, не ворожили и даже не поминали какую-нибудь незабвенную для всех, кроме Айви, луну. Они застыли меж редкими деревьями неподвижным клином, глядя, как два крыла в строгом водят по роще кого-то малозаметного, одетого не в белое, а еще кто-то, в чуть лучше различимом издали, но откровенно ритуальном синем, неподвижно стоит рядом со старцами, как привязанный. Отдельно стоит.
Айви нерешительно приблизилась, пытаясь не обращать внимания на обычный здесь сырой смрад. Старцев было трое, малый серьезный состав, аж с Юкием во главе, но что-то в этом было неправильное – что́, Айви не могла сообразить то ли от запаха, то ли от крадучести. Юкий взглянул на нее через плечо – не взглянул то есть, а, как у него была принято, показал, что видит, – и снова уставился на крылов, недовольно поводя бородой. Айви поняла это как разрешение подойти и осмелела.
Крылы водили меж неприятных, как-то по-рыбьему костистых деревьев самого неинтересного для Айви человека. Если Кула, щербатого овцепаса-чужака с выселок, можно назвать человеком.
В синее была одета Чепи, наглая птаха Перепелок. Она была старше Айви всего года на три, но не общалась ни с ней, ни с другими Гусятами. Чепи считала себя слишком умной и ладной, чтобы замечать соседей, от которых не получишь ни жениха, ни подкорма, – тем более соседского подроста. Зато Гусята знали ее очень хорошо и не пропускали ни единого повода поиздеваться над грудастой дурехой. Замануха Чепи на свидание с одмарским сватом, который оказался выменянным на пчелиную семью кабаном-производителем, уже вошла в песни, как и подмена Чепиного листа грез на лист прижигания. Вопила она тогда на весь ял.
Но сейчас издеваться над Чепи не хотелось. Чепи выглядела очень несчастной и больной, наперекор многосложному синему платью до пят, которое надевали сугубо на праздники, общую волшбу и редкости вроде дополнительного освящения или суда. Предельно издевательской выглядела толстая светлая нить на шее, кажется, металлическая, возможно, золотая, да еще с грузной подвеской, которая, впрочем, не висела, а лежала на огромной груди – так, что блестящий камень смотрел в единственное на небе облачко.
Суд, поняла Айви и перестала дышать. На судах она еще не бывала. Никто из Гусят не бывал. Она первая, значит.
Айви потихоньку сместилась за спину Юкия и встала за прикормленной осинкой, надеясь, что та прикроет ее и без отдельной просьбы. Хотя бы от комаров, которые звенели в Смертной роще всегда, перекрикивая даже февральскую метель. И кусали они свирепей прочих. И ничего ты с ними не сделаешь: в Смертной – нельзя.
Чепи, Юкий и остальные смотрели на Кула. А тот смотрел в сторону Перевернутого луга и невидимой ему реки, уныло и не устало даже, а изможденно, как кузнец вечером или цветарь утром. И без того тощее лицо и фигура его, облепленная и окольцованная дикарской одеждой, многосоставной и перехваченной ремешками, казались серыми и высушенными. Крылы рядом с ним просто лопались от спелости, румянца и важности. Не каждый день выпадает послужить при суде хотя бы приставами. Да еще и сбежать по этому поводу с мясного, одежного или иного завода, где с утра до вечера приходится сплетать, завязывать и проращивать основы пищевых, полотняных, летательных и прочих волокон, и так почти всю жизнь, если не возьмут мужем в соседний народ, где придется учиться лепить других помогателей на каком-нибудь костяном, муравьином или кожном заводе.
Юкий шевельнул рукой, и один из крылов, вроде как Вайговат, очень уж крупный, – вторым был, кажется, Озей, бедолага, вечно его с силового подроста срывают, – ткнул Кула в плечо. Тот глянул на Вайговата с досадой и что-то пробормотал. Айви не услышала, никто не услышал, кроме Вайговата, который покраснел и попробовал ткнуть сильнее, но промахнулся: Кул ровно в этот миг покачнулся – ну или ловко уклонился. Хотя вряд ли: Кул был неловким, медлительным и откровенно туповатым уродцем без рода, крови, способностей и, получается, умений. Овцепас, одно слово.
Вайговат, впрочем, был немногим лучше, хоть и своим: толстоват, туповат, неумел, к тому же с ужасным голосом и слухом, от чего искренно страдал. Петь любил очень. Его в Круг мужей и взяли, чтоб хоть какая-то радость у глупа звонкого была, подумала Айви и устыдилась недоброй мысли.
– Здесь? – спросил Юкий очень сдержанно и терпеливо.
Кул метнул на него неприятно черный взгляд, кивнул и уставился себе под ноги.
– Дерево покажи, – велел Юкий.
Кул шевельнул пальцем в сторону лиловой до дрожи ели. В Смертной роще почти все деревья, кроме четырех рослых берез по краям, были гадостно неправильными, но эта ель вызывала глубокое омерзение с полувзгляда. Айви догадывалась почему.
– Потрогай, – велел Юкий тем же тоном.
Кул поспешно убрал руки за спину и сложил ту самую рожу, за которую его дразнили не только Гусята и Перепелята, но все птены соседних ялов и всего края. Да не только птены.
– Укусит, – негромко сказал Мурыш, стоявший рядом с Юкием.
Юкий и сам сообразил то ли это, то ли что-то иное, и сказал уже помягче:
– Ладно, понятно, эта ель. Что рядом творилось?
Кул тупо смотрел себе в ноги. Чепи громко всхлипнула и дернулась, будто хотела бежать, а руки-ноги связаны. Но не была она связана, и чар никаких не было. Кривляется, подумала Айви с вновь поднимающейся неприязнью. Кул покосился на Айви и опять уронил голову. Говорить он, похоже, ничего не собирался.
Вайговат еще раз ткнул Кула в плечо. Вернее, попытался ткнуть и чуть не упал: Кул снова будто случайно убрал плечо, а стоявший рядом Озей не придержал напарника. Тут даже Айви поняла, что подряд таких случайностей не бывает, и сделала пару шагов, чтобы видеть и слышать побольше. Вайговат глуп, от него нечего ждать, кроме надрывного уныния и кривых песен, еще и драться норовит, как ребенок, а вот с Кулом выходило забавно.
И тут Айви поняла, что́ ей казалось неправильным. Суд над птахой без Матерей, просто без жён или птах не считается. Может, поэтому Юкий ее подозвал?
Еще не хватало, подумала она и спешно выскочила к Лую. Тот, наохотившись, отыскал хозяйку, но войти в Смертную рощу не мог, поэтому чихал, пыхтел и ныл возле той самой осинки, поражавшей его с наименьшей силой – он ведь тоже чуть-чуть Гусенок, пусть и куница. Успокоить Луя не удалось, уговорить вернуться домой – с большим трудом. И самую захватывающую часть Айви пропустила.
Она скользнула вглубь Смертной рощи, когда Чепи уже явно рассказала все про подготовку и теперь трубно, отвлекаясь на сморкания, вздохи и выразительные взгляды на Юкия – нашла кого жалобить, дуреха, еще бы грудью к нему прижалась, – выкладывала подробности приворотной волшбы, которую творила здесь вчера, захотев вдруг в жёны не в Змеиный ял к знаменитым шувырзо-волынщикам, почему-то относящимся к Перепелкам без любви, и даже не к соседским Совам, с которыми давно было сговорено: сама же Чепи Мать-Перепелку и уломала сговорить, год уламывала, усердно, нудно, с рыданиями и нарочито неудачными побегами, – а к Лосям.
Тут Айви вздрогнула: ведь Лоси жили далеко в восходной стороне, за Камом и перед землями одмаров и кам-маров, еще не запретными для мары, но уже не обетными и даже не двоюродными, и не было бы ни у Чепи, ни у кого-то еще повода помнить об этом, кабы не Позанай, который улетал мужем именно к Лосям. Уже завтра.
Конечно, Чепи могла свербить придуманная в детстве страсть к одмарам, но Айви не верила, что глупые страсти и желания способны жить так долго. По крайней мере у Чепи. У Айви-то все иначе.
Айви вообще другая.
– Я же плохого не хотела ничего, даже ленточку не повязывала, вот тут ее положила, на всякий случай, просто тут вот встала, этим коленом сюда, этим сюда, и вот так прижалась…
– Рыла зачем? – спросил Юкий тяжело.
Чепи всполошилась:
– Не рыла! Не рыла, ты что! Пальцами просто воткнулась, когда вот так встала…
– Мочилась? – весело спросил Мурыш.
– А? – спросила Чепи туповато, и Айви замерла, сама не зная, чего боится больше – что эта глу́па признается или что она впрямь мочилась здесь, плевала или пускала в корни Смертной рощи еще какую-то жидкость, кровь, хорошую или дурную, но свою – и, что куда страшнее, Перепелиную. Живую кровь мары. – Нет, что ты, – всполошилась, к счастью, Чепи, к счастью же, вроде искренне, – я ж не малка совсем! Не мочилась, не текла, голым не трогала. Даже вслух не просила, просто…
– Просто на сто счетов присела по-ворожейному в смертном месте, – сказал Юкий мрачно и посмотрел на нее, затем на Кула.
Чепи поймала его взгляд и взвизгнула, тыча в Кула:
– Да врет он всё! Он и считать не умеет, и врет всегда! Что овцу тогда другие овцы задавили, врет, что не помнит ничего, врет, что сам он человек – врет!
И запахло от Чепи недобро, корнем смородины.
Кул поднял взгляд на Чепи, и та, кажется, не хуже Айви сообразила, что зря она всё это сейчас сказала и что лучше бы ей вот тут и заткнуться. Но Перепелки разом останавливаться не умеют, а Чепи среди них была самой размашистой и неповоротливой.
– И сюда он тоже постоянно заходит, иначе как меня увидел бы? Сам и ворожил, хоть и скрывает, что умеет, а сам против всех мары плетет, своих разбоев кормит и от них ворожбу с волшбой против нас питает, а потом!..
– Молчи! – велел Мурыш уже не добродушно, запах смородинового корня опал, и Чепи заткнулась, но не от приказа, а от испуга: Кул шел к ней, легко обойдя Вайговата и Озея, пытавшихся перекрыть ему дорогу. Чепи попятилась было, выставив левую руку для заградительного жеста, в Смертной-то роще, во глупа, но, как и остальные, сообразила, что Кул не наступает на нее, а просто направляется прочь, в сторону холма и пастбища за холмом, и снова распахнула рот, но сказать ничего не смогла – коротко взвыла и заткнулась.
Запахло щавелем.
Айви оглянулась вместе со всеми – ну да, так и есть. К роще подошла Мать-Перепелка.
Как всегда тихо, с неожиданной стороны, встрепанная, прихрамывающая и будто только что от плотно заставленного посудой и снедью очага, откуда без поклонов, приседаний и протискиваний не выбраться – хотя у Перепелок даже в древние времена самодельных домов стряпная была не только отдельной, но и просторной настолько, что эхо за эхом бегало. Мать-Перепелка полюбовалась на то, как сработало ее издали брошенное в дочь заклятие, чуть не отдавила хвост порскнувшему прочь Лую, едва не сшибла Айви, небрежно кивнув ей на ходу в знак то ли извинения, то ли приветствия, и поперла к Чепи, вытирая испачканные мукой руки о передник. Поперла вроде бы прямо сквозь подкустки и на деревья, но не оборвав ни листочка, не погнув ни ветки, даже не шелестнув. Перепелка. Мать. Матерая.
Лишь на миг она показным, даже издевательским образом остановилась, чтобы пропустить Кула, который миновал ее, не поднимая глаз.
Кул ушел прочь, опомнившийся Вайговат бросился было следом, но остановился, чуть не упав, чтобы не налететь на Мать-Перепелку, и все-таки упал, будто сбитый жестом Юкия, но на самом деле только от старательности и подобострастия. Юкий просто показал Вайговату, что Кул может идти.
А Мать-Перепелка в три шага оказалась перед Чепи, встав на цыпочки, поправила ей выбившиеся из-под синего платка волосы, повела, не касаясь, ладонью над подвеской, вздохнула, дернула за рукав и пошла прочь, домой. Чепи поплелась за ней, пытаясь что-то сказать, но лишь краснея от натуги и безуспешных попыток сложить мычание в слова.
Со взрослыми так обращаться нельзя, особенно с птахами. Воздастся. Но что делать, если дурная и если наговаривает угрозу на весь род.
Все равно лучше бы Чепи на глаза сейчас не попадаться, подумала Айви, отвернулась и сделала стойку постороннего, в которой все мары на первый взгляд одинаковы – а второй взгляд Чепи, будем надеяться, не бросит.
Луй, молодчик, тоже понял ситуацию и упал на бок, чтобы сверху выглядеть полоской темного меха, и поди различи, куница это, ласка или хорек – в яле, на заводах и производственных постройках живности полно, мышей бить, нечисть гонять да с малыми сидеть, всех не узнаешь и не запомнишь.
Чепи прошла, вроде как не вглядываясь, и запах от нее плыл просто злобный и растерянный, а не предупреждающий. Пронесло, значит.
Айви дождалась, пока улягутся запах, звук и колебания земли, тоже, оказывается, заметно раздраженной, вышла из стойки постороннего и огляделась. Чепи уже не было видно, Матери-Перепелки тоже, но тут ничего исключать было нельзя: в малиннике, от которого начинался спуск к реке, что-то порскнуло и пробежало, а чуть дальше с шумом поднялась и легла на крыло небольшая стая чибисов, у которых с перепелками был давний уговор. И Кула не видно, не слышно, и запаха его чужого не осталось. Айви вдруг вспомнила, удивляясь, что замечает такие ненужности, что от Кула только что пахло клевером и овсяницей, точно он вытирался травой после вечных своих купаний. Может, так и было, подкидыши на всё способны.
Айви стало слегка неловко, будто Мать-Перепелка или Юкий могли услышать ее мысли и передать, например, Матери-Гусыне. Та расстроилась бы. А они могли, между прочим. По крайней мере, Юкий точно мог – вон как уставился на Айви.
– А где Арвуй-кугыза? – требовательно спросила его Айви. Первое, что пришло в голову, просто чтобы сбить Юкия с излишней проницательности.
Тот сбился не сразу – похоже, не пялился он на Айви и не вслушивался в ее мысли, чего все равно не осилил бы, а думал о чем-то, пока остальные почтительно молчали. Так что Айви пошла себе потихоньку, но снова чуть не кувыркнулась через Луя, который петлял между ног, выдавая почти беззвучное шипение во всю пасть и во все стороны.
Айви остановилась, чтобы из вежливости дождаться не очень нужного ей ответа. Она уже год собиралась забежать к Арвуй-кугызе, главному старцу яла, чтобы расспросить про чужаков, отдавших веру не земле, а небу: какой в этом толк и как они целы до сих пор, даже если небо и солнце им помогают – жить-то приходится на земле и землей. Но летом, когда Айви вдруг погрязла в рассуждениях, Мать-Гусыня гоняла всех малок и птах по заводам и производствам. Осенью случился страшный урожай, так что на заготовку вышли даже сопливые малки и птены, пока бабки шептались, что это не к добру, а мужи и даже некоторые матери мотались по соседним ялам, где тоже надо было вот прямо сейчас собрать и заготовить выпростанное земным нутром. Весной были испытания, после которых Айви вышла на ежевечернюю варку одежды. А вчера она узнала, что Позанай улетает. И весь день, весь рабочий вечер и полночи думала, как его остановить. Придумала – и побежала за грибом. А теперь стоит здесь, глу́па невыросшая, и на ерунду время тратит, как будто не успеет забежать к Арвуй-кугызе попозже.
А вот не успеет, узнала вдруг она еще до того, как Юкий ответил. Узнала, а не поняла – ни сразу, ни когда Юкий сказал.
– Уходит, – Юкий сказал.
Айви не понимала еще удар, и два, и три. Четвертого не было, сердце остановилось. Луй оглянулся на нее, уперся пышным хвостом ей в лодыжку и уже звучно и с настоящей угрозой зашипел на Юкия.
Айви с усилием вздохнула и отрезала очень спокойно и очень уверенно:
– Нет.
Юкий взял косицу бороды в щепоть и коснулся ею усов. На Айви он смотрел с жалостью.
Что делаешь, глуп, не то произнесла, не то подумала Айви, он же живой еще. Он ведь только уходит, предпоследнее время.
А я стою. А я собиралась гриб искать. Зряшный. Приворотный. Лечебный.
Который полумертвого оживит.
Айви быстро обмахнулась рукавом, убирая запах нежелания разговаривать, и через Перевернутый луг помчалась к берегу.
2
Особые травы росли на Заповедном острове, тянувшемся вдоль берега и каждую засуху норовившем, да так и не умеющем присоединиться к берегу хотя бы тонкой перемычкой. Особые грибы, стало быть, тоже имело смысл искать именно там. Летать на остров было не положено, бегать на водоступах тоже, лодки не приветствовались. Только вплавь. А в основном вброд. Это недолго. Ну и в лесу дел до вечера: остров гораздо крупнее, чем кажется с берега и с реки, откуда его почти не видно, он даже на картах шестипалых не обозначен, но коли не отвлекаться от поиска нужного дерева, до ужина можно управиться.
Это если начать.
Айви так и не начала. Даже в воду не вошла.
Сперва проскочил лайвуй шестипалых – быстро, как всегда, но был он неимоверно длинным: Патор-утес уже скрыл первую лодь, а из-за Сухого мыска еще только вываливались лоди желтого, срединного звена, со специями и семенами. Айви нетерпеливо переминалась, не обращая внимания на крики, свист и помахивания, самые разные и не слишком неожиданные для бесштанных, с борта: шестипалый до старости щенок, внимание на него обращать можно, лишь если заняться нечем, а Айви спешила. Луй понятливо стоял рядом без шума и почти без суеты. Но на последние, белые лоди, естественно, сделал стойку и принялся рваться к воде: сырым мясом, костными вытяжками и основой причудливых подлив даже сквозь запечатанные трюмы и речной ветер несло так, что и у Айви желудок заурчал с подсвистом, чего уж о несчастном куне говорить. Пришлось держать глу́па за загривок, старательно отворачивая его морду от русла. Шестипалость, конечно, веселилась и подзуживала, ладно хоть трюмы не распахивала. Помнит, чем такие вещи кончаются. Еще Айви не родилась, когда первый и последний раз так пошутили – а эти помнят. Такое забудешь. Русло до зимы вычищали, виру десять лет и зим выплачивали, а загрызенные утопленники, говорят, до сих пор шлялись в низовьях Юла до самого Сакского моря. А запрет на заход мары в воду, пока виден лайвуй, стал жестким – за такое не временно, а навсегда отказать могли.