Kitobni o'qish: «Месопотамия»
© С. В. Жадан, 2014
© П. Т. Згонников, И. Л. Белов, перевод на русский язык, 2019
© Д. О. Чмуж, художественное оформление, иллюстрации, 2019
* * *
Никто не знает, откуда они появились и почему осели на этих реках. Но их тяга к рыболовству и знание лоции указывают на то, что они прибыли водой, поднявшись по руслам вверх. Язык их, судя по всему, хорошо подходил для пений и проклятий. Женщины их были нежными и непокорными. От таких женщин рождались храбрые дети и возникали серьезные проблемы.
Настоящая история шумеров. Т. 1
Часть первая. Истории и биографии
© П. Т. Згонников, перевод на русский язык, 2018
Марат
За те сорок дней, как умер Марат, в город пришла весна. И почти успела пройти. Хоронили его в поминальный вторник, в начале апреля, а сейчас холмы заросли травой, зелёной и жгучей: наступало лето. За сорок дней мы успели всё забыть и успокоиться. Но вот родители Марата позвонили и напомнили. И я подумал: да, действительно, всего лишь сорок дней. У мёртвых нет к нам претензий, живые умеют нас напрячь.
Хоронили его несколько друзей и соседи. Большинство знакомых – а знакомых у Марата в городе были целые толпы – так и не поверило, что их действительно приглашают на его похороны. Потом, конечно, извинялись, приезжали на кладбище, искали надгробие. Апрель был дождливым, за автобусом с гробом бежали уличные собаки, как почётная стража, время от времени бросаясь на чёрные колёса похоронного фольксвагена, не желая отпускать Марата в царство мёртвых. По кладбищу расхаживали торжественные толпы, забирались на холмы, над которыми стелились низкие тучи, спускались в низину, залитую водой, праздновали, как в последний раз, мешая алкоголь с дождевой водой. Мы чуть ли не единственные приехали на кладбище с умершим и выглядели довольно странно – так, будто пришли в музыкальный магазин со своим пианино. Пасхальный день всё смешал, сделав нашу скорбь несколько неуместной. На Пасху никто не умирает. Нормальные люди в это время, наоборот, встают из могил.
Смерть Марата оказалась похожей на его жизнь – нелогичной и полной тайн. Была ночь с субботы на воскресенье. В церковь Марат не пошел, поскольку считал себя мусульманином, к тому же неверующим, зато среди ночи выбрался в киоск за сигаретами. В домашних тапочках и с купюрой, зажатой в кулак. Там его и подстрелили. Никто ничего не видел, все были по церквям. Ночная продавщица из киоска сказала, что ничего не слышала, хотя ей показалось, как будто кто-то пел и слышался рёв моторов, хотя она не уверена, но в случае чего могла бы узнать голоса; тем не менее сказать, были они мужские или женские, она не может, но всё же успела записать номера на жигулях, но потом выяснилось, что жигули стоят на обочине под студенческой поликлиникой уже второй год, и в них дворники складывают пустые бутылки и найденный на мусорных свалках картон. Ну вот, говорили мы друг другу, девяностые возвращаются, кто следующий?
Непонятно было также, за что его расстреляли. Бизнеса у Марата не было, с властью не пересекался, врагов не имел, правда, некоторых друзей он не узнавал в лицо, но разве это повод устраивать стрельбу? На улицах не стреляли уже лет десять, разве что в инкассаторов, но это по большому счету во внимание не берется: много среди ваших знакомых инкассаторов? Мы только гадали, что произошло на самом деле.
Прошло сорок дней, время бежало вперёд, реки успели выйти из берегов и вернуться назад. Начинались тёплые дни. Я не хотел идти, даже решил перезвонить, извиниться, отказаться. Потом подумал: какая разница? Всё равно буду целый вечер об этом думать, лучше уж в компании друзей, близких и родных. Терять голову лучше в проверенных местах. Вышел из дому, обошёл свою школу, остановился возле киосков, долго выбирал сигареты, так и не выбрал, подумал, может, всё же вернуться, и двинулся дальше. Сбежал крутым спуском вдоль корпусов института, притормозил на улице Марата. Стояла тишина. Под домом, в обеденной тени, млели сонные собачьи тела. Учуяв моё появление, вожак поднял голову, скользнул по мне тёмным оценивающим взглядом, опустил голову на асфальт, утомлённо прикрыл глаза. Ничего не произошло. Ничего не изменилось.
Марат жил всего в нескольких кварталах от меня, ближе к реке. Три минуты пешком. Тут вообще всё было под боком: родильный дом, детский сад, музыкальная школа, военкомат, магазины, аптеки, больницы, кладбища. Можно было прожить жизнь, не выходя к ближайшей станции метро. Мы так и делали. Жили в старых кварталах, зависших над рекой, росли в перестроенных и переделанных квартирах, выбегали по утрам из сырых подъездов, возвращались вечером под ненадёжные дырявые крыши, которые никак нельзя было до конца залатать. Сверху мы видели весь город во дворах, мы чувствовали, что под нами лежат камни, на которых все и строилось. Летом они нагревались – и нам становилось тепло, зимой они промерзали – и у нас начиналась простуда.
Двор их выходил на тубдиспансер, рядом тянулась дорога, бегущая к старым складским помещениям. С одного края, внизу, за крышами, – набережная и мост, чёрные заводские корпуса, новостройки, непролазный харьковский частный сектор, с другого, наверху, – центральные улицы, церкви и торговля. Я прошёл воротами, впитывая в себя всё, с чем жил столько лет: пыль, глина и песок, сквозь них не могла пробиться даже трава. Двор был вымощен битым кирпичом и камнем – Марат в последние годы грозился залить всё асфальтом, однако что-то ему мешало, поэтому всё осталось прежним: два старых, ещё дореволюционной застройки двухэтажных дома, полупустые и давно не ремонтированные, посреди двора – клумбы и палисадники, за ними яблони и чёрная кирпичная стена здания, выходящего на соседний двор. Семья вынесла столы, вытащила из квартиры стулья, соседи приходили со своими табуретками, на всякий случай, чтобы не остаться без места. Над столами светились яблони, белый цвет падал в салаты, добавляя им вкус и горечь.
Я поздоровался. В ответ мне закивали, одна из соседок достала из-под себя лишний табурет, я втиснулся между двумя тёплыми майскими женскими телами. Кто-то начал сразу же щедро накладывать что-то на тарелку, кто-то наливал, я огляделся, рассматривая и узнавая. Наши все были тут: против меня сидел Беня, седой и коротко стриженный, ободряюще кивнул мне и вернулся к общему разговору. Говорили, насколько я смог понять, о погоде. Нейтральная тема, почему бы и нет. По крайней мере, рыдать никто не будет. Костик сидел с другого края, издалека махнул мне рукой, не отрываясь от еды. Яблоневые лепестки падали на его белую сорочку, растворяясь в ней, как снег в зимней реке. К нему прижалась сухонькая соседка, жившая как раз над Маратом, Костик просто вытеснил её со стула своими крутыми боками. Сэм стоял поодаль, под деревьями. Вместе с Рустамом – братом Марата. Тот нервно ходил по битому кирпичу в резиновых тапочках и в новом тренировочном костюме и говорил с кем-то по телефону, иногда переспрашивая что-то у Сэма. Тот тоже пришёл в тренировочном костюме, под яблонями они были похожи на двух марафонцев, сбившихся с маршрута и теперь дозванивавшихся до организаторов соревнований, чтобы выяснить, куда им бежать дальше. Соседки поддерживали разговор, и всё выглядело так, будто вот-вот должны были включить музыку и начать дискотеку. Время от времени все звали Рустама к столу, но тот сурово отмахивался, отъебитесь, мол, православные, и продолжал дальше что-то говорить, страстно и недовольно, а Сэм кивал, во всём, похоже, его поддерживая.
Я разглядывал наших. За сорок дней с ними мало чего произошло. Впрочем, с ними мало чего произошло и за последние десять лет. Разве что морщины еще острее прорезали Бенину физиономию, делая его чем-то похожим на Мика Джаггера. Чёрный свитер, дорогая обувь – Беня из последних сил старался выглядеть пристойно, хотя я знал лучше других, что фирму у него отжали и живёт он с банковских вкладов, которые как-то сумел сохранить. Было ясно, что надолго их не хватит, от чего Беня еще больше седел. Печальные времена для честного бизнеса, что тут скажешь. У Костика, наоборот, морщины разглаживались, хотя на характере его это мало сказывалось: характер у него был препаскудным, о каких переменах могла идти речь? Костик работал железнодорожником, то есть сидел в управлении Южной и за что-то отвечал. За что именно – подозреваю, он сам не знал. Набирал вес, терял чувство юмора. Держался только нас – друзей детства. Больше всех изменился, пожалуй, Сэм. Я имею в виду его новый тренировочный костюм. Ну и всё. Во всём остальном – та же боевая стойка старого опытного бомбилы, ключи от тачки, которые он никогда не выпускал из рук, глубокое недоверие к пассажирам, принципиальная ненависть к патрулям. Что касается меня, то я чувствовал, что где-то внутри моего тела, между сердцем и селезёнкой, рождается и поднимается тёплым сгустком усталость, занимая всё больше места и заставляя грустно прислушиваться: что же там делается в моей душе, под моей одеждой, под моей кожей. И любая работа, любые карьерные успехи ничего не значили в сравнении с этим сгустком, он просто разъедал изнутри мои органы, будто запущенная кем-то под кожу пиранья. В своё время я решил не отходить далеко от насиженных мест и устроился на завод, совсем рядом, за два квартала отсюда. За 15 лет даже дослужился до собственного кабинета. Между тем завод уже лет десять как не работал, и делать карьеру на нём было то же самое, что делать карьеру на корабле, идущем ко дну: можно, конечно, но возможности заведомо ограничены. Мы сдавали под офисы бывшие лаборатории, сдавали под склады бывшие цеха, я нормально получал, ходил в костюме, который на мне не сидел. Как и у моих друзей, у меня появились проблемы со сном, и пробилась первая седина. На проблемы я не жаловался, начал коротко стричься. Вахтёршам на проходной это даже нравилось – они стали меня уважать. Или жалеть. Наша судьба, судьба друзей Марата, пришлась на тот возраст, когда жизнь замедляется, давая тебе больше обычного времени на страх и неуверенность. Марат дотянул до тридцати пяти, мы, напротив, имели все шансы прожить долго и умереть собственной смертью. Скажем, от маразма.
Дядя Алик и Рая Давидовна – родители Марата – сидели по разным сторонам стола, будто не знали друг друга. Дядя Алик молчал, а Рая Давидовна говорила в основном о салатах, и все думали, что лучше бы она вообще молчала. Я сидел и вставлял что-то от себя, вспоминал только хорошее, делал скорбное лицо, обращаясь к матери покойного, чувствовал, как от реки поднимается сырость, уловимая даже тут, в старых дворах, засаженных деревьями и застроенных воротами, башнями и коммуналками. Дядь Саша, родной брат отца Марата, вместе с Сэмом протянули от гаражей провода с двумя мощными лампами, разбросали их по яблоневым ветвям, и жёлтый свет, смешавшись с белым цветом, накрыл нас тенями. В сумерках все заторопились, начали собираться, договаривались о новых встречах, обещали поддерживать и не забывать, предлагали свою помощь, просили обращаться в случае чего, вздыхали, целовались со всеми и выходили через ворота, возвращаясь к жизни.
Первыми ушли соседки. Две полные, это между ними я втиснулся, и третья, сухонькая, зажатая Костей. Ушли, неся в руках табуретки, как полученные на Новый год подарки. После них ушёл слепой Зураб, сапожник, которого сюда никто не приглашал. Хотя ему уж точно спешить было некуда: жил он на работе, в заваленной подошвами и голенищами металлической будке на Революции, где совсем не было света, хотя он и не особо был ему нужен – всё равно ничего не видел, а с обувью вытворял страшные вещи. Но вот собрался и ушёл. Ушла Марина, неведомо чья дальняя родственница, с глубоким голосом и привядшей причёской. Она торговала овощами в киоске наверху, ближе к налоговой, с родственниками была в хороших отношениях и едва не единственная, кто плакал по Марату искренне и не сдерживаясь. С нею ушёл Марик, её сын, в белом комбинезоне, перемазанном жёлтой краской, ушёл, поскольку должен был ночью вернуться в мастерскую на Дарвина, где реставрировал мебель и до утра должен был перекрасить «под Польшу» фанерную этажерку, принесённую вчера двумя армянами. Ушёл Жора – аптекарь-практикант, гроза круглосуточных магазинов, который, заканчивая ночную смену, сразу отправлялся в рейды по пивным киоскам Пушкинской, выуживая продавцов из мути раннего сна и требуя от них внимания и понимания. Ушёл, пожелав всем доброй ночи, которая его, безо всякого сомнения, ожидала. За ним ушла Тамара, наша классная руководительница – обессиленная, но непобеждённая, прихватив с собой завёрнутый в бульварную газету кусок пирога. Она бы и не уходила, но все уже устали возражать ей, поэтому просто слушали её бред, соглашаясь и не перебивая. Утратив интерес к такому разговору, она всех сухо поблагодарила и растворилась в воротах, как привидение. За ней ушли Паша Чингачгук со своей Маргаритой. Марат называл их кумовьями, хотя детей у них, насколько знаю, не было. У Марата их не было тем более. Паша прихрамывал, получил травму после занятий мотоспортом. В смысле разбился когда-то на украденном скутере. Иногда мне казалось, что Маргарита тоже прихрамывает, наверно, потому, что всегда держала Пашу под руку и старалась подстроиться под его разболтанную походку. Так они и ушли, как два весёлых матроса, списанных с сухогруза за неустойчивость. После них тяжело поднялись и ушли в темноту двое друзей, росших рядом с нами и бывших моложе нас, – Кошкин и Саша Цой. Кошкин плакал и наливал сам себе, поскольку на днях улетал в Филадельфию проведать родственников отца, которые, застряв там ещё в 90-е, не отзывались и не отвечали на письма, поэтому отец, регулярно посещавший синагогу, решил: так – нельзя, надо отправить по их следам единственного сына и выяснить, что они там, в Филадельфии, себе думают. Кошкин даже купил себе ковбойскую шляпу с гуцульским орнаментом, чтобы не сильно отличаться от местных. Как он себе их представлял. Для него это было вообще едва ли не первое расставание с родительским домом. Если не считать пионерских лагерей, но их можно было не считать – папа Кошкин сам работал в этих лагерях, отчего во время очередной смены Кошкин-младший чувствовал себя как рецидивист, вернувшийся на зону, где его ожидал давно знакомый дружный коллектив надзирателей. А Саша порывался уйти уже давно, его ждало заседание поэтического кружка в какой-то литературной кофейне, но признаваться он не хотел, только сидел и дёргался. Был Саша сыном корейского студента, которого занесло сюда в начале 80-х, с отцом не очень ладил, жил отдельно, писал духовные стихи. Характер у Саши сложный, он часто заводился с незнакомыми поэтами на студии, регулярно получал по полной, но не сдавался. За дружками Кошкиным и Цоем ушла Алка-Акула, мы её долго не отпускали, она и сама не хотела уходить, однако должна была: работа, график, пациенты. Она больше всех нам радовалась, вспоминала то, что могла вспомнить, фантазировала там, где никто уже ничего не помнил, делилась жизненными планами, уверяла, что завязала с прошлой беззаботной жизнью и работает сейчас в сфере медицины, что Марина помогла ей устроиться в тубдиспансер сестрой, где у неё сейчас новая интересная жизнь, единственное что – пациенты мрут, как мухи, а так всё в порядке. Электрический свет делал нежными и трепетными морщинки под её глазами, крашенные в жёлтый цвет волосы переливались искрами, а когда она наклонялась над столом, чтобы прошептать кому-нибудь из нас тёплые слова благодарности, её волосы опускались в стаканы с вином, становясь розовыми и мокрыми. Она долго не находила себе места, не давала никому слова и вела себя, как на собственном дне рождения, требуя добрых слов, радости и напитков. Наконец ушла и она. Чем ближе подходила к воротам, тем сильнее поглощала её тьма, тем мрачнее становился воздух над её головой, как будто там, где заканчивался свет, куда не добивали жёлтые лампы, ей приходилось дышать пеплом и глиной и разговаривать с мертвецами, затаившимися в этой глине. Я смотрел ей вслед и вспомнил внезапно, что первой женщиной Марата на самом деле была она, как-то так произошло. И Бениной, между прочим, тоже. Ну, и Костиковой, понятно. Да и Сэмовой, если уже быть откровенным. А если совсем откровенным – и моей тоже.
Едва ли не последними ушли ещё две подружки Рустама. Ушли, держась за руки, – старшая, Кира, обижалась на младшую, Олю, за то, что та снова много пила, а Оля нежно похлопывала Киру по спине, от чего по коже Киры пробегали мурашки, лопатки позванивали от холода и на глазах выступали слёзы. У нас у всех выступали слёзы, и смех ломался на зубах, мы вдруг поняли, что все разошлись, остались только мы и семья, как в старые добрые времена, когда мы собирались у Марата на чей-то день рождения или другой семейный праздник, и я подумал, что именно от этого у нас теперь удивительное чувство праздника, чувство предвкушения салюта, который вот-вот грянет за соседними крышами, сиреневыми и золотыми от вечернего майского солнца, светившего ещё наверху, хотя здесь, внизу, воздух уже совсем сгустился и посвежел. Мы тоже начали собираться, но тут нас остановил дядь Саша. Он специально приехал на сорок дней откуда-то из пригорода, ночевать думал у родственников, спать ему не хотелось, отпускать нас – тем более. Так не годится, – сказал серьёзно, – так никто не делает. Мы не можем, – сказал он, – так просто разойтись. Надо сидеть и вспоминать покойного, а то не будет ему покоя. Эти слова сразу отрезвили нас, и мы наперебой заговорили, мол, дядь Саш, ну что за вопрос, понятно, мы никуда не пойдем, куда нам идти, кто нас ждёт. Родители Марата тяжко вздохнули, но не возражали. Сказали только, что сами они пойдут, поскольку у дяди Алика с утра ныли почки, а Рая Давидовна должна посмотреть новости, так, будто она чего-то от них ожидала, поэтому они оставили нас, попросив Алину, жену Марата, принести нам чего-нибудь с кухни. Алина молча взялась за дело. Лишь теперь, когда все разошлись, когда стало тихо и пусто, мы вспомнили о ней, заметили её присутствие. Лишь теперь мы увидели её, хотя она всё время была рядом – что-то приносила из дому, что-то уносила обратно, выслушивала нытьё соседок, записывала рецепты запеченного карпа, вызывала такси для Саши с Маргаритой, целовалась со всеми на прощание. И вместе с тем оставалась сама по себе, словно стояла в стороне, по ту сторону разговора, с той стороны темноты. Я только сейчас заметил, что у неё новая причёска, она носила теперь короткие волосы, по привычке пыталась убрать их с глаз, одета была в короткую чёрную юбку, чёрные колготы и в домашние тапочки. Они все тут ходили, как пляжники на море, в домашнем. Платье придавало ей стройность, тапочки делали её шаги неслышными. Волосы у неё были тоже чёрные, кожа смуглой, и казалось, что она вот-вот растворится в ночи. Мне стало неудобно за нас: мы к ней хорошо относились, несмотря на все истории с Маратом, никто из нас никогда её не обижал, и она, надо сказать, тоже относилась к нам с терпением и выдержкой, каких мы не всегда заслуживали. В своё время Марат, знакомя нас с нею, предупредил её, что мы его друзья и что относиться к нам надо хорошо. Она запомнила. Она вообще помнила все, что говорил ей Марат. А вот мы, выходит, про неё забыли. Я заметил, что некоторые из наших тоже обратили внимание на Алину, возможно, даже чрезмерное: Беня побежал с ней на кухню, неся в руках какие-то тарелки и теряя их по пути, Костик схватился убирать со стола грязную посуду, беспощадно сгребая её на землю, и даже Сэм потащил Рустама под свет, пока тот покрикивал в трубку что-то угрожающее, что-то про ипотеку. И когда все собрались, дядь Саша попробовал взять ситуацию под контроль.
Он сказал нам поразительную вещь. Сказал, что Марат сегодня последний вечер с нами, поэтому мы обязаны говорить о нём только хорошие вещи. Иначе он так просто не уйдёт. Мы не возражали. И даже кинулись наперебой вспоминать какие-то истории, но ничего толкового вспомнить не могли, только перебивали друг друга, перекрикивая и ругаясь. Тогда дядь Саша попросил нас всех замолчать. Повисла тишина, и я внезапно увидел, как из ворот во двор заползает холодный липкий туман. Он поднимался снизу, из чёрного русла, не успевшего ещё по-летнему пересохнуть. Мне сразу стало страшно, и страх этот передался другим. Все начали понимать, о чём нас тут предупреждает дядь Саша, горбатясь над столом и подсвечивая себе мобильником, чтобы налить: он предупреждает, что Марат где-то рядом, он стоит у нас за спинами и не уйдет отсюда, пока не услышит нужные ему слова. Не очень приятное чувство – прислушиваться, не дышит ли тебе из-за спины умерший приятель, который чего-то не досказал при жизни и про которого ты знаешь столько историй, что ему проще тебя придушить, чем гадать, будешь ли ты держать их при себе. И тут кто-то осторожно и коротко коснулся моего плеча. Я вздрогнул и резко обернулся назад – за спиной стояла Алина, улыбаясь и протягивая мне салфетки. Я тоже заулыбался, схватил эти чёртовы салфетки, они тут же посыпались у меня из рук, я выругался и наклонился, чтобы собрать их, поднимаясь, ударился головой о стол, выводя всех из транса. И все снова наперебой заговорили, а громче всех – Беня, и все поэтому стали слушать его. Алина так и замерла за моей спиной, стояла и слушала. Беню это заметно напрягало, видно было, как старательно и осторожно он подбирает слова, чтобы не обидеть вдову. Говорил, заглядывая нам в глаза, будто прося о помощи, будто поясняя: ну, вы же всё понимаете, поддержите меня, подтвердите мои слова, напомните, как всё было на самом деле. Мы напоминали и подтверждали. Алина постояла какое-то время, наклонилась над столом, собрала пустые бокалы со следами помады и хотела было идти, но что-то её задержало, что-то заставило дальше слушать этот рассказ, всё время обрывавшийся и каждый раз начинавшийся с нового места. Туман подступал всё ближе, тихо и неумолимо приближаясь к её тёплому смуглому телу.
– Скажу так, – как-то издалека начал Беня. Он стоял под лампой и держал в руках стакан, будто произнося тост. Причём произносил его, обращаясь, прежде всего, к дядь Саше, который в сумерках стал совсем тёмным, остроносым и непроглядным. – Что мне больше всего нравилось в Марате, – уточнил Беня, – так это его человеческие качества.
Он обвёл нас глазами, ожидая поддержки, но мы не совсем понимали, к чему он ведёт, и тогда Беня снова обратился к дядь Саше.
– Я хочу сказать, – объяснил он, – что Марат всегда был таким, каким должен быть настоящий человек – взрослым и ответственным.
Все согласились, и Беня продолжил:
– Мы же вместе ходили в школу, правда? Мы одного возраста. Когда Марат записывался на бокс, я ходил записываться с ним.
– Я тоже, – вставил Костик.
– И я, – в один голос сказали мы с Сэмом.
– Да, – продолжал Беня, – но нас не взяли. Я знаю, – снова обратился он к дядь Саше. – У вас там, на Кавказе, каждый второй боксёр. Или самбист.
– Или альпинист, – некстати вставил Костик.
– Но Марат был настоящим бойцом, – не дал перебить себя Беня. – Он даже режим не нарушал. Даже когда начал встречаться с Алиной, – обратился Беня уже к Алине, – не пропускал тренировок.
– Да-да! – подхватили мы в один голос.
Алина напряглась, пустые бокалы звякнули в её руках. Все затихли.
– И тут, – сказал Беня, переведя дыхание, – я могу рассказать такую историю. Возможно, вы её не знаете.
И начал рассказывать. С его слов выходило, что первые перчатки Марату подарил отец. Ещё когда Марат не стоял как следует на ногах. То есть сначала Марат научился уважать родителей, потом боксировать и только потом – ходить. Боксировал он вдохновенно и настойчиво, везде и всегда. Удары его, по словам Бени, несли противнику поражение и бесславие, а его спортивному обществу – славу и победу. Тренеры сразу это заметили, Марата взяли с ходу, не спросив, сколько ему лет, где он учится и какого вероисповедания. А напрасно, подчеркнул Беня. Ведь вера для Марта была делом чести. Он всегда носил с собой священные мощи, привезённые ему Беней с Синая, а что никто из нас их в глаза не видел, то лишь по той причине, что мощи выносить на ринг сурово запрещено олимпийским комитетом. Кроме того, Марат совершал все намазы, почитал вечер пятницы, не ел мяса и отдавал на церковь десятину. На какую такую церковь, Беня уточнять не стал, ограничившись сухими цифрами. Тренеры, без сомнения, знали, кого именно воспитывают у себя на базе, с кем им посчастливилось встретиться в их никчёмной жизни. Поэтому они и ухватились за Марата – как за последний шанс. Это понятно: кому ж не хочется воспитать олимпийского чемпиона? Всем хочется. Его и воспитывали на чемпиона – так и не иначе! Он это чувствовал, и когда его в очередной раз хотели отправить на историческую родину, на Кавказ, уточнил Беня, он, как всегда, заявил, что тут его воспитали, тут он и реализуется как профессионал. Амбиции всегда наполняют нас силой и выдержкой. Тщательный ежедневный труд, изнурительные тренировки, упорное движение к поставленной цели – всё это не могло не дать результатов. Из простого чеченского паренька Марат превратился в спортивную надежду Харьковщины. Не было такого соперника, несколько патетично заявил Беня, разумеется, в его категории, поправился он, который выстоял бы против нашего Марата хотя бы пять раундов! Я хочу вспомнить, – начал вспоминать Беня, – как он готовился к бою. Воздержание и пост, молитва и медитации, покорность и уверенность! – Беня окончательно сбился с темы. – Кожа его со временем стала крепкой, как броня, а кости – твёрдыми и холодными. И когда он бился за звание чемпиона, отцы города замирали на трибунах, видя его грациозные движения и слыша победные крики!
– Так всё и было, – согласился дядь Саша, и синяя слеза скатилась ему в коньяк.
– Ни одного боя! – восклицал Беня – Ни одного боя без победы! Ни одних сборов без победы и успеха! Кровь врагов запекалась на его кулаках. Их стенания сопровождали каждый его удар! К его стопам пытались припасть прекраснейшие женщины! – Тут Беня вспомнил про Алину и запнулся. – Ну, имеется в виду, от федерации, – пояснил он, – профсоюзная работа, трудовые резервы.
Всем как-то сразу стало неспокойно, и Беня не нашел ничего лучшего, как продолжать дальше:
– А вот история, о которой я вам хочу сейчас рассказать, случилась на сборах в Ялте. Я потому так детально рассказываю, – объяснил Беня, – что сам там был. Никто не мог сравниться с Маратом в ловкости и выносливости. Никто не мог выстоять против него, не утратив здоровья. Никто не сомневался в его великом будущем. Кроме Чёрного. Как его звали, я теперь не вспомню. Хотя, – задумчиво вспомнил Беня, – чего ж не вспомню, Чёрным его все и звали. Был он не местный, родители его приехали с Востока или с Запада – не помню. Чёрного как бойца никто сегодня и не вспомнит. Его и тогда мало кто знал, все говорили только о Марате. И вот Чёрный на сборах сорвался. Жили они на базе, в город их не выпускали, режим, распорядок, утренняя гимнастика. И вот тренерский штаб вызвали на какое-то совещание. Причём весь. Тут-то Чёрного и понесло. Сначала он пил сам. Потом споил массажистов. Потом взялся за юниоров. Единственный, кто с ним не пил, – Марат! Два дня искушал его Черный, два дня совращал. Чего только ни делал. И массажистов подсылал к нему, и юниоров подговаривал. Но так и остался ни с чем! И поэтому я предлагаю выпить, – попробовал закруглиться Беня, – за нашего приятеля, за Марата, за его человеческие качества. – Я заметил, что Алина не дослушала, направилась к дому, и туман холодил её икры, пока она шла по двору. – За его преданность спорту и настоящую человеческую дружбу.
Никто не был против выпить, никто не был против настоящей мужской дружбы. Дядь Саша, худой, с бритой головой, с аккуратной полосочкой усов, в своём чёрном пиджаке похож был на трубочиста, упавшего с крыши прямо за праздничный стол и радовавшегося этому, ведь всё могло сложиться куда хуже. Чем темнее становилось небо, тем отчаяннее горели лампы над нами. Темнота стояла вокруг ламп, будто вода вокруг неподвижных сомов, не осмеливаясь всколыхнуть их сонный покой.
Мы все знали эту историю. Пока рядом была Алина, никто не перебивал и не возражал, а тут, только она отошла, я вспомнил, как всё было на самом деле. Да и другие вспомнили, заметным было общее смятение. Даже Рустам отвёл глаза, достал мобильник и со злостью начал набивать кому-то сообщение. Чёрного звали Валера. Их с Маратом выгоняли из секции одновременно. Трижды. Но каждый раз брали назад. Не то чтобы Марат на самом деле был таким непобедимым – он даже по области никогда не брал первого места, просто у Чёрного отец был в органах и всегда за пацанов договаривался. В Крым они тоже свалили вдвоём. Просто так, со сборов, которые проводились здесь, на месте. Марат уже встречался с Алиной, они даже рассказывали всем о свадьбе, но тут его перемкнуло, был март, на площадях и скверах лежал чёрный снег, небо вспыхивало и загоралось, Марата рвало с места, тогда он и придумал эту историю со сборами в Ялте. С собою они взяли двух подружек-гимнасток. Те, кажется, еще и до паспортов не доросли. Марат с Чёрным казались им взрослыми и ответственными – одним словом, настоящие мужчины с мужскими качествами. Поселились они у знакомых Чёрного, в тесной квартире в панельке, из окон которой не было видно даже моря. Да и не было у них особого интереса к морю, штормившему и заливавшему набережную битым льдом и мёрзлыми водорослями. Где-то на пятый день отдыха, когда деньги, шампанское и хлеб заканчивались, Чёрный со своей гимнасткой начали тащить Марата домой. Но с тем что-то случилось, какая-то перемена, он нам рассказывал потом. Говорил, что сам не понимает, как так произошло и когда это началось, но его напарница, ещё совсем юная, тихая и прозрачная, не имевшая ничего, кроме спортивных перспектив, потеряла от него голову, и он тоже потерял свою, причём задолго до этого, поэтому никто из них ни о чём не думал. Они заперлись в своей комнате и днями не вылезали из постели, целуясь и доводя друг друга до изнеможения. Марат рассказывал, что она совсем ничего не умела, и он объяснял ей всё с самого начала, показывал, что и как нужно делать, чтобы всё продолжалось и дальше. Помещение совсем не обогревалось, они спасались под толстыми одеялами, поэтому он почти не видел её обнажённой, обучая скорее на ощупь. Потом долго вспоминал, какие у неё нежные ладони, какие прозрачные вены, какая бархатистая кожа. Она легко всё усваивала, забыв, как ей было больно и стыдно в первый день, плакала ночью, смеялась утром и хватала его за шею, когда он пытался выбраться из-под одеял и сходить на кухню за новой бутылкой шампанского. Он лез под одеяла, и всё начиналось сначала. От алкоголя она становилась неутомимой и неосторожной, кусала его, потом долго зализывала раны, нежно шептала ему что-то, пока он ломал голову, как бы выбраться и отлить, потом засыпала и говорила во сне с мамой, после чего он будил её, приводил в сознание, и так – все дни.