Kitobni o'qish: «Дёминские записки (сборник)»

Shrift:

© Попов-Соснин С.Я., 2018

© Оформление. ИПО «У Никитских ворот», 2018

Дёминская Лолерея
(Маленькая повесть)

18 июня 1963 года в час дня со стороны Мартыновки полностью, как ночью, потемнело небо. Бесшумно, остро белея, начали вспыхивать молнии. Синяя мгла, приближаясь, стала погромыхивать. На Малодёминском пруду, где я рыбалил, поднялся ветер. Волна зашлёпала о глинистый берег с такой силой, будто его стали бить мокрой тряпкой. Леска на удочке выгнулась дугой и засвистела.

С первыми каплями я помчался домой. Бежать было минут десять, однако через минуту я был вымочен до нитки. Небо громыхало, не переставая, и гром раскатывался так близко, что сотрясался воздух. Заскочив в сарай строящейся школы, я нашёл там стоящего в проёме казака. Он, казалось, не заметил меня. Загорелое лицо его было испуганно-взволнованным, а пальцы, державшие сигарету, дрожали. Подавшись вглубь, мы вместе стали смотреть в открытый проём. От сильного ветра потоки дождя ходили ходуном, залетая в сарай. Молнии вспыхивали между близкими тучами белыми подковами. Неожиданно громовые раскаты прекратились, и дождь ослабел, но только казак заговорил, как гром вдарил с такой силой, что тяжело заложило уши. «Рядом», – по-военному сказал казак.

Через час мимо нашего дома по грейдеру рысью пробежали двое мужчин.

– Вы чего бежите? – крикнула им вслед мама.

– Пронину Гальку убило, – почти не оборачиваясь, ответил один.

– Клавдину Гальку убило, – заплакала мама и села прямо на мокрое крыльцо.

– Господи, взял к себе Бог сиротинку… Клавдия теперь там радуется, – непонятно проговорила мама.

Я был старше Гальки всего на два года и ходил с нею половину своей жизни в хуторской детский сад.

Оказалось, что раскат грома, потрясшего Дёминку, за секунду ранее вдарил в направлении земли молнией. Молния, шириной с руку, вошла в трубу домика, где на койке вместе сидели восьмидесятилетняя бабка и её восьмилетняя правнучка Галька, убила Гальку и отбросила бабку на пол. Очухавшаяся со временем бабка выволокла девочку на двор и заголосила. Прибежавшие соседи, поняв, в чём дело, тут же, охая, рьяно выкопали траншейку, положили туда Гальку и по шею засыпали, чтобы земля отсосала электричество. Но девочка, совершенно не обожжённая, а белая и вялая, казалось, заснувшая, так в себя и не пришла.

1

В НАЧАЛЕ ПЯТИДЕСЯТЫХ послевоенных годов 20-го столетия не было в хуторе Дёминском веселее молодой пары, чем Михальченко: жены Клавдии и мужа Николая.

Клавдию, с первого взгляда, нельзя было назвать красавицей, однако дебелые казаки, встречавшие её на дороге одну, непременно воровски оглядывались. Лицо её было непримечательным: овал в меру ровным, губы не тонкие и не пухлые, нос небольшой; разве что брови казались густыми, так по моде тех лет подводили их краской-сурьмой до черноты и блеска. Роста небольшого, Клавдия имела крепкую и ладную фигурку. Женщины, родившиеся в донской степи и долго жившие у всех на глазах, как яблочки-преснушки, казались спервоначалу невзрачными, что называется «безвкусными», но с некоторого времени вдруг наливались таким соком, такой милой красотой, что у мужчин, окидывавших их своим природно-бесстыжим взором, возникала в глазах наволочь. Что-то непридуманно природное и манящее было в женщине, отчего казаки напружинивались. К тому же голос её легонько грассировал на перекате двух букв, «р» и «л», – и оттого казался неземным, мягко-волшебным. Смеялась Клавдия заразительно и легко, да и вообще считалась весёлой хозяйкой. Ну а поскольку она преподавала в средней школе немецкий язык и происходила от матери, работавшей во время войны «не хухры-мухры», как говорили в хуторе, а секретарём райкома партии, то относилась в большом и известном на всю область хуторе к интеллигентской верхушке. Её мать – красавицу Галину Макарову, погибшую во время бомбёжки Ново-Анненского рынка среди сотен других, многие помнили и жалели и теперь исподволь переносили горестное уважение и внимание к Клавдии.

Клавдия в хуторе жила с бабкой и мужем. Бабка была местной, с ближайших хуторов. По-уличному из-за картавости её прозывали Чертопушкой: бабка с детства вместо слова «черепушка» произносила «чертопушка». Муж Николай был родом с Украины. Он крепко и непритворно любил Клавдию и называл её «моя донюшка». Черноволосый, чернобровый, умевший всё делать с улыбкою – и танцевать, и разговаривать, и исполнять дела по хозяйству, умевший к тому же приятно петь по заказу на диковинном и певучем украинском языке песни «Верховина» и «Чёрные очи», сильно отличавшиеся от местных казачьих «ударистых» песен, – он был на самых почётных местах за праздничными столами. Клавдия несказанно гордилась им, хотя была и ещё одна причина, по которой все были приветливы с Николаем и ею и непременно старались завести с ними дружбу: Николай работал заведующим сельпо. Ну а кто не знает, что заведующий сельпо, куда свозились с громадной полуразрушенной страны и бочки с селёдкой, и шифер, и приёмники марки «Москвич», и духи «Красная Москва», и личное мыло, и «бумажные» носочки детям, и целые тюки бостона или крепжоржета, являлся в колхозе вторым человеком после председателя! Жизнь-то у всех одна!

Так что ни одно застолье в хуторе Дёминском не проходило без мужа и жены Михальченко. Сами они куда как любили устраивать застолья. Ведь всего пять лет, как прошла война, и оставшийся в живых народ принимал жизнь как подарок и жил весело, празднично, одним словом, строил изобилие и процветание. Так на гарях в полное лето вдруг вспыхивает лазоревым цветом кипрей, и все радуются цветку и уже не замечают самой гари.

Так весело, любя друг друга и играясь, жили Николай и Клавдия несколько лет, как вдруг летом 1952 года приключилась беда.

Прикорнув после очередного празднества в центре хутора в школьном саду на скамейке, Николай умер во сне. Официально сообщалось, что остановилось сердце, однако хуторские женщины, оглядываясь, тихо прибавляли, что «подавился».

Председатель колхоза распорядился взять на поминки из сельпо практически всё дефицитное, что сохранялось в колхозе на важный день. Правда, водки на столах почти и не было, и даже хуторская выпивоха Шурка Горлова не спрашивала, почему.

2

До сорокового дня Клавдия из дома почти и не выходила. Она механически делала что-то и механически разговаривала с бабкою, не поднимая глаз. Она казнилась, что из-за неё, из-за её недогляда умер муж, ей казалось, что все осуждающе смотрели в её сторону. В особенно тяжёлые дни она сокрушалась, что потеряла не только Николая, но и себя – так тяжко давили низкие потолки, так мало света пропускали пыльные окна.

На пропитание двух женщин запасов было много, Николай давал и людям жить, и себя не забывал. Однако на сороковины во двор набилось столько народу, что пришлось устраивать шесть столов, каждый – человек на восемь-десять, столько вмещала комната, при этом все, будто сговорившись, хотели сказать слово, непременно обновляя рюмку и требуя по русскому обычаю того же от остальных. И неожиданно Клавдия обнаружила, что ни вермишели, ни копчёной селёдки, ни муки, ни даже каменных пряников, которых раньше никогда не проедали мыши, в доме не осталось.

Раньше она заходила в сельпо в любой час, когда и мужа-то там не было, и любой сразу же любезно накладывал ей в сумку что послаще и подефицитней. Чаще других это делал кладовщик сельпо Пётр Пронин. Он и глаз не поднимал на хозяйку, но метал при ней мешки и ящики, добираясь до припрятанного дефицита так расторопно и ловко, что сельповская уборщица Матрёна, женщина суровая, что камень, ходившая по хутору в любую жару в синем рабочем халате и сбитых тапочках, с удовольствием обмолвливалась:

– Пятро при табе горы свярнёть.

После смерти Николая, в первые Клавдины посещения, Пётр кидался к ящикам, как и прежде, а потом, когда в кабинет Николая въехал новый заведующий, враз поутих: «новое дышло куда повернёт – туда и вышло». Зато разговор в укромной комнатке, куда набивались сельповские, всякий раз незаметно обращался к покойному Николаю.

– Да что ты… – с придыхом говорили люди. – Такого человека, как твой Николай, теперь днём с огнём не найти.

Одна Матрёна каркала беззастенчиво грубо:

– Ты, Клавдия, повалялась, как сыр в масле, а таперь и поживи хучь нямного как мы, безмужьёвые, растуды-т-твою мать.

Лёжа ночью в постели, Клавдия измачивала слезами всю наволочку. Вначале она видела Николая как живого и даже цапала постель рядом с собой, где он обычно лежал, и плакала после этого по нему ещё пуще, почти задыхаясь, и стала уже уставать от этого, если б не мятная жалость к себе. Но на следующий день после сороковин она вдруг почувствовала, что Николай пропал. И фигура его, которую она видела с закрытыми глазами всегда, когда хотела, потеряла крепость и осязаемость. «Всё», – поняла Клавдия. После этого она все слёзы обратила на жалость к себе, и дышать стало почему-то легче.

С некоторого времени Клавдия, перебирая как обычно в памяти то одно, то другое, заметила, что когда возникал в её мыслях кладовщик Пётр, она притихает и даже смеётся, вспоминая, как играючи мечет тот ящики со звенящей посудой.

Клавдия ранее и не обращала внимания на Петра Пронина. Он и одевался не так, и говорил, а точнее, молчал не так, и курил в кулак, будто прятал ото всех свою папиросу. Николай был весь напоказ, в центре, а Петро, как бирюк, и в битком набитой комнатке умудрялся угнездиться на отдальке. Единственное, что невольно отмечала Клавдия: муж и с мужчинами, и с женщинами говорил одинаково открыто, а Пётр, если Клавдия рядом была, воды в рот набирал – молчал и молчал, тихонько вздыхал и вздыхал, боясь ненароком задеть взглядом гостью. Когда же Клавдия собиралась, спохватывался и просил: «Да посиди ещё трошечки». Клавдия однажды рассмеялась ему в лицо: ты, Петро, сидишь рядом со мной, как возле печки-буржуйки спиной – то ли греешься, то ли просто кемаришь, то ли девок тебе надо, холостому!

3

Но вскоре прошёл и не месяц, и не два, а целый год после мужа, и пошла Клавдия попросить водки на поминки не к председателю колхоза и не к директору сельпо, а пошла к Петру. И Петро всё сделал, как надо. Пошушукался с кем надо, приволок ящик белой да ещё отдельно одну полбутылку в кармане. Разрезал на газетке селёдку, нарубил ножом колбасы.

Выпила с ним Клавдия водку – и стало ей так же хорошо, как в те давние времена, казалось, вот сейчас вывернется из-за притолоки её Николай и засмеётся: вы чего без меня выпиваете? И оказалось, что хотя прежде и молчал Петро и сидел отдельно, как пень, – а не было в хуторе теперь человека ближе к ней, чем он, не считая бабки. Ведь хотя и молчал Петро, да не забыл же он, какова была ранее Клавдия рядом с Николаем Михальченко! Чувствовала Клавдия, что он единственный кроме неё всё помнил и понимал! И плакала Клавдия ещё и потому, что тень того счастья, как лёгкая дымка, возникала теперь почему-то только рядом с Петром, хотя Петра-то она ранее ни в грош не ставила. А теперь он, медвежковатый, жив, а Николая, умного, весёлого и пригожего, нет – и это было высшей несправедливостью!

Сразу после поминок, когда все, не чокаясь, выпили по одной, и другой, и третьей за упокой души Николая, когда громко и развязно нагутарились и ближе к вечеру особо хватившие даже попытались спеть песни, любимые Николаем, Клавдия вдруг ахнула: да что же она как в полусне год прожила? Ведь у них с Николаем на тот год задумка была, обсуждая которую, они, как голуби наворковавшиеся, счастливо засыпали.

Через день, разодевшись в панбархат, Клавдия пришла к председателю.

– Захар Прокофьич, – начала Клавдия, – ты ведь мужа моего, Николая, помнишь.

– Помню, – насторожился председатель.

– Я ведь пришла к тебе просить строиться. Хатёнка у нас сам знаешь какая. Мы с Николаем ведь ещё когда собирались строиться… – потупилась Клавдия.

– Помню, Клавдия, что давно собирались. Да зачем тебе хоромы понадобились, чего вдруг замогутилась? – неожиданно спросил председатель.

Вместо ответа Клавдия заплакала. Как объяснишь председателю, что Николай этого хотел? Что со стройкой, может быть, жизнь свежим ветром наполнится?

Подождав, пока женщина успокоится, председатель, глядя в окно, стал рассуждать:

– Лесу, положим, в Мартыновском лесничестве тебе выпишу, красный кирпич из Новой Анны сама привезёшь – машину дам, гвоздей пару ящиков с области перекину. А крышу-то чем крыть будешь, толью? Железо, сама понимаешь – дефицит, днём с огнём не найдёшь. Из Москвы раз в году по разнарядке еле-еле ухватишь. Детские корыта, и те с боем из Москвы получаем.

– Захар Прокофьич, – оправившись, произнесла Клавдия.

– А плотники кто? Наши? На магарычах? – насупился председатель.

– Захар Прокофьич, – снова сказала женщина. И в это «Захар Прокофьич» было столько вложено душевных оттенков, столько глубины, что председатель, оторвавшись от окна и как-то по-новому взглянув на Клавдию, неожиданно засмеялся и буркнул:

– Да ну вас, строительницы…

Лес привезли из Мартыновского лесничества. Ездили дважды, дубки накладывали доверху, и оба раза Клавдия одаривала лесника «Московской». Он бы и в третий раз с напарником наложил, да упёрся шофёр – машина не лошадь, по ямам скакать – весь баббит на угорах поплавишь, сиди тогда в гараже загорай. Да и разгружать брёвна спина не казённая.

И ему пришлось полбутылку поставить. Спасибо, выручил Пётр. Издали увидел машину, пришёл и работал, как заводной.

– Ну, Пётр, спасибо тебе, что помог.

– Да-к чего уж, если надо чего – зови, – ответил Пётр.

Со строительством дома жизнь Клавдии действительно наполнилась каким-то азартом, хотя и разделилась на две половины.

Одна – школьная половина. Там Клавдия по-прежнему была существом почти неземным. Одетая в серый и строгий пиджак, жёлтую крепдешиновую кофточку, в лакированных туфельках, каких не было даже у жены директора, пахнущая «Красной Москвой», а не мылом «Ландыш», в учительской она казалась если не розой, то жёлтой мальвой на скромном лугу. Родители учеников, считавшие многих учителей почти небожителями, уступали им место в очереди за хлебом; дебелые мужчины, обычно загибавшие за каждым словом «в мать-перемать», рядом с учительницами почти никогда не матерились. Клавдия хорошо знала немецкий, и это также учитывалось и школой, и районом. Не каждая десятилетка имела учительницу-«немку». Мужчин-учителей немецкого языка вообще в районе не было ни одного.

Другая половина жизни Клавдии – домашняя. Клавдия вместе с бабкой по-хуторскому водили корову, коз и овец, птицу. Но на людях Клавдия, – боже упаси, чтоб прошлась с коровою. Встречала корову на выгоне или шкандыляла летом в полдень доить в недалёкий Репный всегда бабка, а Клавдия только выдаивала корову по вечерам, в котухе, где никто за этим сельским занятием её и не видел. Однако со строительством дома и эта, домашняя половина жизни, редко ранее выставляемая напоказ, переменилась. Строительство требовало то того, то сего, а денег было в обрез. Соседи, поначалу в охотку выручавшие Клавдию то разгрузкой, то переноской брёвен с места на место, то рублём до получки, заметно к ней охладели. И было ещё одно, отчего.

Клавдия не заметила, как она почти каждый день стала нуждаться в Петре.

Пётр безропотно грузил и разгружал, благо этим в сельпо он занимался, не считая за труд. Находясь рядом с плотниками, он всё чаще брался за молоток, ну а когда тем надо было работать на верхотуре, обрешечивать крышу, то кто же им мог подавать доски, кроме Петра? Он и подавал.

Плотники, ещё нанимаясь на строительство, обговорили себе у хозяйки ежедневный стол и чекушку. И вот вечером Клавдия прямо на дворе раскидывала скатерть, куда накладывала малосольных огурчиков, рассыпчатую картошку в мундире, размольный и белый хлеб, а когда и золотистой курятинки. На готовый стол из горницы приносилась бутылка беленькой. Плотники, возбуждённые трапезой, в один голос кричали, что без хозяйки не сядут и не позволят себе ни грамма, а промедление в этом деле смерти подобно. Клавдия садилась, смеясь, и, несмотря на гвалт мужских голосов, вдруг чувствовала, как ветерок откидывает ее прядь руками Николая, как тело наливается силой, будто после мимолетной разлуки с мужем, и что все её любят, как прежде, сидящую рядом с Николаем.

Ох, и хорошо было после этого думать, как заживут они с бабкой в доме, как порадовался бы Николай новому дому!

И как хорошо было окрест: дом стоял рядом с прудом, над которым беспрестанно вечерами носились ласточки. Белея рубашкой, они едва касались воды и щебетали и щебетали, наполняя свежий воздух грустным и умиротворённым весельем, тем, чем кроме них могут создать настроение только несмышлёные дети.

Тёплыми сумерками, стоя у верб над прудом, Клавдия улыбалась, слушая этот нежный и грустный щебет. Казалось, он лился с самих небес.

4

СПУСТЯ ДВА ГОДА после смерти мужа Клавдия вышла замуж за Петра. В 1955 году у них родилась дочь, которую они, в память погибшей Галины Макаровой, бабки девочки, назвали Галкою.

Наличники и ставни к дому выделывал уже сам Пётр Пронин. Женившись на Клавдии, он как будто заполонил собою весь дом, и даже бабка в нём потерялась, заняв самую маленькую комнатёнку. Пётр стал большим любителем ходить в клуб смотреть картины. Клавдия сначала не хотела идти в клуб ни в какую, то ссылаясь на проверку школьных тетрадей, то на беременность. Однако когда уступила мужу и увидела, как бережно вёл он её по улице, как менялись его всегда угрюмые глаза при приветствиях хуторян, как гордился он ею, то поняла Клавдия, что перешагнула она в новую жизнь и теперь надо жить сполна этой новой жизнью. Да и многие ли нашли себе мужа среди послевоенных мужчин, выбитых войною поболее, чем наполовину? И то, что состоялось её второе замужество, а у многих – ни одного, вновь делало Клавдию если не счастливой, то умиротворённой и спокойной.

Пётр, работавший так же в сельпо кладовщиком, хрип особо не рвал. Он в точности знал, кому сколько чего надо дать и сколько взять себе, сколько идёт на усушку, утруску, как разбить бутылку-другую, не пролив ни капли и как умело, чтобы комар носа не подточил, составить акт о разбитии.

Пётр, поняв, что выпивка на работе стоит себе дороже – Клавдия тогда, выпитого, переставала замечать его, – вечером молча ставил бутылку на стол, резал копчёное сальце и коротко произносил: «Ты, мать, распорядись».

Клавдия подсаживалась рядом, иногда на шкалик звали и бабку. Клавдия, выпив, начинала смеяться, всё ей становилось нипочём. Вспоминая, как директор школы Грач Александр Тихонович на педсовете чихвостил новую учительницу, а та не понимала, за что (Грач редко кого «пропускал» мимо себя из новеньких учительниц), Клавдия смеялась и смеялась. «Жизнь – не поле перейти», – вспоминала она любимую назидательную поговорку Грача и вновь закатывалась смехом. Уж она-то знала, что Грач мог быть и одним, и вторым, и третьим, смотря с кем говорил и по какому поводу. Уж она чувствовала перед тем, как расписаться с Петром, что глаза Грача начали поблёскивать и в её сторону, и ладонь его невзначай ложилась на руку женщины, и только то, что назывались они когда-то с Николаем кумовьями, да черная газовая косыночка, которую по-прежнему носила Клавдия то на голове, то на шее, останавливало директора от опрометчивого шага.

Клавдия и раньше любила застолья, а теперь не проходило недели, чтобы они не присели с Петром за беленькой. Женщины в хуторе, кроме пропащей алкоголички Шурки Горловой, водку просто так никогда и не пили, и Петру желание супруги стукнуть хрустальным бокальчиком о его гранёный стеклянный стакан и долго слушать комариный звон, казалось капризом. Следующим утром он поначалу подтрунивал над супругой, рассказывая анекдот о том, как русский мужик помер не от водки, опившись её, а от того, что ему не дали опохмелиться. «Побудь-побудь в нашей шкуре», – говорил он, смеясь над супругой и плеская себе в стакан огуречного рассольчика. А однажды, когда и Петра рядом не было, Клавдии так сильно захотелось даже не хмеля, а того жалостливого чувства к себе, которое появлялось у неё после хмеля, что она механически подошла к шкафу, вынула бутылку, налила гранёный стакан, выпила, по-женски не морщась, сказала: «прости меня, Коля», повалилась на постель и заснула. Спасибо, бабка, заглянув, унесла со стола бутылку да смахнула передником лужицу, набежавшую из друшлака, полного не попробованных солёных поташков.