Kitobni o'qish: «Собаки на заднем дворе»
Полторак С.Н. Собаки на заднем дворе. – СПб.: Изд-во «Полторак», 2021. – 448 с.
Главный герой романа Алексей Смирнов с детства обожает собак, которые сформировали в нем редкое человеколюбие. История его жизни похожа на судьбы многих людей: череда радостей и печалей, достижений и утрат. Но, оказываясь в экстремальных ситуациях, он принимает совершенно неожиданные решения, которые удивительным образом влияют на судьбы людей.
ISBN 978-5-6043992-9-3
Моим замечательным собакам
Эрику Дусе Арчи Прохору Юсуфу
с бесконечной любовью.
Автор
Часть первая. Лай. Глава первая.
Обычно люди измеряют жизнь годами. Я – пережитыми собачьими жизнями.
У меня за прожитые годы было пять собак. Каждая – эпоха в моей судьбе. Разные собаки – разные эпохи.
Сейчас у меня кане корсо по имени Чип, которого я полюбил еще до его рождения. Не знаю, кто кого из нас переживет. И то, и другое печально. Если вдруг дольше проживу я, то у меня, после того как боль утраты немного поутихнет, будет еще одна собака, последняя. Английский бульдог. Почему именно он? Потому что я так ощущаю свою возможную старость.
Получается, что я родился в двенадцать лет, когда у меня появился Лай. Очень подходящее для собаки имя, хотя на самом деле оно никакого отношения к собачьему лаю не имело и стало результатом не вполне трезвого юмора взрослых. Но это я понял не сразу.
Мой отец был человеком пьющим, но пившим исключительно дома на кухне. Работал он каким-то загадочным вальцовщиком шестого разряда на заводе и гордился, что его портрет уже много лет висит на цеховом стенде ударников коммунистического труда.
К отцу чаще других собутыльников заходил его задушевный друг Рыбкин, имени которого, кажется, не знал и он сам, поскольку все называли его исключительно по фамилии. Даже я, ребенок довольно стеснительный, привык называть его просто «Рыбкин». Папин друг тоже был крепко выпивавшим вальцовщиком из того же цеха, хотя его фотография не висела на стенде ударников, чему я втайне ото всех очень радовался. Это обстоятельство поднимало в моих глазах авторитет отца. Но у Рыбкина было то, что вызывало у меня сумасшедшую зависть: он был хозяином маленькой темно-рыжей собачонки Ады – пекинеса по своей собачьей национальности. Рыбкин гулял с Адой утром и вечером у нас во дворе, благо гулять было где: мы жили в новом районе города, где строители, построив наш дом, умудрились сохранить старые деревья и кусты. Я смотрел из окна на Рыбкина с Адой и мечтал, чтобы Рыбкин заболел. Так, несильно, конечно. Ангиной какой-нибудь, а лучше – поносом. Тогда он позвонил бы нам домой и попросил меня погулять с Адой! И я, конечно, согласился бы и гулял с красивой Адой и гордился бы тем, что гуляю с собакой, и мечтал бы, чтобы прохожие думали, что эта собака – моя.
Но Рыбкин был на удивление здоров. Никакие хвори его не брали, и он неизменно подолгу неспешно бродил по нашему двору со своим сокровищем, даже не понимая, каким счастьем он обладал. Я смотрел на него и Аду из окна своей комнаты на четвертом этаже и думал о том, как я несчастен и одинок. Нет, я не был в классе изгоем, ко мне вполне обычно относились мальчишки и даже девчонки, но, глядя на них, я не ощущал радостно накатывавшего волнения и восторга. Глядя на Аду, я еле сдерживал эти чувства.
Подвыпивший дядя Рыбкин любил рассказывать, что по китайской легенде пекинесы произошли от льва. Имея жалкую тройку по зоологии, я все же понимал несостоятельность этой легенды. И дело было совсем не в размерах карликовой собачки, не соизмеримых с габаритами царя зверей. Я знал, что лев – это всего лишь кошка, которой никогда собакой не стать.
Однажды Рыбкин, выпивая, как обычно, на кухне с отцом, сказал:
– Знаешь, Петрович, а у моей Адки-то три недели назад щенята родились. Хочешь, твоему Лехе щенка подарю забесплатно? За бутылку.
Я сидел в своей комнате, примыкавшей к кухне, безуспешно пытаясь решить задачку по алгебре, и слышал слова Рыбкина. У меня от предвкушения возможного счастья в легких закончился воздух, и я перестал дышать, беспомощно, как рыба на берегу, открывая рот. У меня будет собака! Настоящая собака! – не верил и верил я нежданно навалившемуся везению.
– Не, не надо нам собаки, – веско сказал отец. – Кто с ней гулять будет? Леха – лентяй, а мне она нужна, как папе римскому знак ГТО. А бутылку я лучше сам употреблю. Могу и тебя пригласить, – рассмеялся отец неприятным смехом.
Я вбежал на кухню и, сам не ожидая от себя, плюхнулся перед отцом на колени:
– Папочка, миленький, родненький, подари мне щеночка, пожалуйста! Я все-все буду делать! Я буду всегда с ним гулять, я буду в магазин каждый день ходить! Я не буду двойки получать, честное слово! Я буду очень стараться, вот увидишь!
Отец строго посмотрел на меня и сказал:
– Марш в свою комнату, двоечник! Уроки давай учи, а не подслушивай разговоры взрослых. Не будет тебе собаки, не заслужил. Я поднялся с колен, тупо посмотрел на стол с нарезанной докторской колбасой и кусками ржаного хлеба, и моя рука сама собой потянулась к стоявшей на столе бутылке. Не знаю, что я хотел сделать. Скорее всего, разбить ее об стол в знак моего детского протеста. А, может, рука просто дернулась в каком-то бессознательном порыве. Но отец рассудил по-другому. Возможно, увидев во мне непокорного его воле сына, он, не вставая с табуретки, ударил меня по лицу наотмашь своей сильной ручищей. Я не чувствовал боли, потому что невыносимо болела душа.
На шум в кухню вбежала мама, которая никогда не вмешивалась в отцовские посиделки. Она молча схватила меня за руку и утащила в ванную, защелкнув зачем-то дверь на задвижку. Мама умывала мое заплаканное лицо холодной водой, говорила какие-то тихие ласковые слова. Я очень был благодарен ей за ее доброту, но слезы душили меня, и я не мог остановиться.
Спустя годы я перестал вспоминать тот эпизод. Теперь я думаю, что дело было не столько в собаке, сколько в отцовском бессердечии ко мне. Отца я очень любил и втайне гордился им. То была любовь без взаимности, и это было страшно.
В тот же вечер, точнее ночью, я убежал из дома. Пешком дойдя до вокзала, я, не имея ни копейки денег, решил уехать подальше из этого ненавистного города.
Меня выловил контролер в утренней электричке. Бугай оказался здоровым, и несмотря на мое сопротивление, у него хватило сил доставить меня в отделение милиции на ближайшей станции.
Никакие увещевания милиционеров и их угрозы меня не сломили – я молчал, как партизан на допросе, не назвав ни имени своего, ни фамилии. Меня пытались пронять состраданием, подсовывали стакан с чаем и бутерброд с ржавым кусочком сыра, но я упорно молчал. Мне даже удалось сбежать из кабинета милицейского начальника, когда он на мгновение утратил бдительность, но не дальше коридора. Там меня настигла суровая рука правосудия в лице красномордого сержанта, проходившего мимо.
Трудно сказать, чем бы все закончилось, но к вечеру за мной приехал отец. Как он меня нашел, я не знаю. Он выглядел суровым и торжественным. Спину держал, как кавалергард на параде – подчеркнуто прямо и с достоинством.
– Ваш? – неприязненно спросил отца красномордый сержант.
Отец длинно кивнул, словно закинул спиннинг в воду.
– Распишитесь вот здесь и забирайте свое чадо, – укоризненно сказал красномордый и придвинул отцу какую-то бумагу. Отец внимательно прочитал ее содержание, как будто это была товарная накладная на важный груз, несколько раз оторвал глаза от текста, переводя взгляд на меня, словно сверяя соответствие содержания документа с моей физиономией, и наконец поставил внизу документа свою удивительно красивую подпись с завитушками, которой, возможно, позавидовал бы сам директор его завода.
Всю дорогу домой отец молчал. Я смотрел в окно электрички и ненавидел этот мир. Минут за двадцать до приезда на вокзал отец вышел в тамбур покурить, внимательно поглядывая в мою сторону. Воспользовавшись моментом, я выскочил из вагона через противоположный тамбур на платформу в самый подходящий момент, перед закрытием дверей. Электричка резво начала набирать ход, а я стал озираться по сторонам, прикидывая, что делать дальше. Вдруг состав резко остановился. Это мой отец нажал на стоп-кран. Осознав, что произошло, я перемахнул через ограждение платформы и побежал, спотыкаясь о какие-то колдобины, огибая редкие кусты и деревья.
Никогда не знал, что мой отец бегает так быстро. Он догнал меня на опушке леса и толчком в спину повалил на землю. Я попытался вскочить и убежать, но он крепко держал меня цепкими ручищами работяги.
– Мать пожалей, засранец, – почему-то хрипло сказал он и зло посмотрел на меня. Я обмяк, ноги сделались деревянными, и я сделал огромное усилие, чтобы не разрыдаться.
До самого дома мы молчали. Войдя в квартиру, отец, не снимая ботинок, прошел на кухню, достал из холодильника бутылку водки и, привычным движением засунув ее во внутренний карман пальто, вышел из дома, громко хлопнув дверью.
Мама печально посмотрела отцу вслед, обняла меня и беззвучно зарыдала. Это было невыносимо. Я стоял гвоздем, наполовину вбитым в пол, и не знал, что мне делать. Было безумно жалко маму, себя, свою корявую детскую судьбу и весь белый свет.
– Иди помой руки и садись кушать, – сказала мама и пошла на кухню.
Я сидел за кухонным столом, согревая руки чашкой чая, и думал о том, что теперь отец будет пить не дома, как это было всегда, а неизвестно где и непонятно с кем. Мысль о том, что из-за меня рушится привычный, хотя и не очень-то симпатичный, уклад нашей семейной жизни, угнетала меня. Уж лучше бы он пил по-прежнему с друзьями дома, а не где-то на стороне.
В прихожей забренчала-зазвенела ключами входная дверь и через несколько секунд на кухню вошел отец. В его ручище тонуло темно-рыжее лохматое существо, изумленно смотревшее на меня огромными глазищами.
– И попробуй мне получить хоть одну двойку! – веско сказал отец. – Я его тут же на помойку выкину.
Глава вторая
Так в нашей семье появился Лай. Это имя дал ему дядя Рыбкин, собачий дедушка моего лохматого младшего брата. Мне, выросшему без братьев и сестер, наконец-то удалось выплеснуть на Лая всю накопившуюся во мне мальчишескую нежность. Отец выдумал великое множество условий, без выполнения которых Лай мог бы оказаться на улице. Перечисляя мне эти условия, он походил на полководца, победившего в изнурительной войне, и диктовавшего условия мира раздавленному поражением противнику:
– Гуляешь с собакой только сам! Сам заботишься о его пропитании. Все расходы по содержанию этого китайца, – он, криво усмехаясь, смотрел на Лая, – за твой счет. На ночь собаку запираешь на кухне. В постель ее не брать. После первой же твоей двойки собака окажется на помойке.
Как выяснилось позже, в день моего бесславного возвращения из побега отец неожиданно явился к Рыбкину с бутылкой, и тот сразу понял, что слово придется сдерживать – отдать обещанного щенка своему другу-собутыльнику. Тем более что и бутылка была тут как тут. Рыбкин очень удивился, узнав, что отец не станет на этот раз с ним выпивать, потому что спешит вручить мне, как выразился отец, это «чудо в перьях».
У Ады в большой фанерной коробке было пять щенков: три девочки и два парня.
– Вот этого хлопца забирай, – указал Рыбкин на самого крупного. – Жрет, как за себя кладет, Адку замучил! Без него ей легче будет с остальными справляться. Хитрый такой китаец – готов все до конца высосать. Ни дать ни взять – вылитый Чжоу Эньлай, китайский председатель Госсовета.
– А ты-то почем знаешь, какой он, этот, как ты там его назвал… – начал было отец.
– Газеты читать надо, – веско заметил Рыбкин.
Так что своим именем мой Лай был обязан, ни много ни мало, второму по важности после Мао Цзэдуна лицу китайского государства, с которым в ту пору, в конце шестидесятых, у Советского Союза были отвратительные отношения. До событий на Даманском оставалось около года, и в наших газетах, действительно, этого Чжоу Эньлая полоскали, как хотели.
Возможно, я в ту пору был единственным советским человеком, горячо любившим Китай. Если бы не эта великая страна, у меня не было бы моего замечательного пекинеса, порода которого так созвучна с названием китайской столицы!
Похоже, по объему мочи писал мой китайский младший брат, как все население Пекина вместе взятое! Я едва успевал вытирать за ним многочисленные лужицы половой тряпкой, которую тщательно стирал и сушил, стараясь, чтобы она не попадалась отцу на глаза.
Семья наша по советским меркам жила небедно. Вместе с собакой нас было четверо в просторной трехкомнатной квартире. Даже с учетом «пропоя» отец зарабатывал много, посмеиваясь над зарплатой моей мамы, работавшей в районной библиотеке.
– Угадай, что за женщина: первая буква – «б», последняя – «ь»? – веселясь, спрашивал он время от времени у собутыльника Рыбкина. Рыбкин потел и смущенно разводил руками.
– Библиотекарь! – ржал жеребцом отец. – Но ход твоих мыслей, Рыбкин, мне нравится!
В целях правильного воспитания карманных денег родители мне не давали. Они считали, что с меня хватит обеспечиваемого ими моего полного пансиона.
– Деньги портят человека, – любила повторять мама.
В первые дни пребывания Лая в нашем доме мама разрешала мне давать ему немного молока. Вскоре я научился варить для него жиденькую манную кашу на молоке, которую Лай поглощал в режиме пылесоса. С наслаждением лопал он и подслащенный творог, слегка разбавленный молоком. Но денежный вопрос все равно оставался злободневным, поскольку с каждым днем Лай ел все больше и больше, и общесемейного запаса молока уже не хватало. За расходами мама следила строго.
По выходным я с согласия родителей стал бегать на станцию в поисках подработки. Товарная станция была от нас неподалеку, но без паспорта суровые кладовщицы брать меня на разгрузочные работы не хотели. Вскоре мне повезло. Один пьянчужка грузчик разрешил помогать ему разгружать вагоны со всякой всячиной и за это давал мне рубль, оставляя себе вполне увесистую трешку. Кладовщицы вскоре разгадали его маневр, но мешать не стали: если что, спрос не с них, а с него.
Благодаря этой, как называл ее грузчик дядя Боря, халтуре, у моего Лая всегда была подходящая еда. На честно заработанные деньги я купил ему тоненький ошейник и брезентовый поводок, и мы чинно «выгуливались» три раза в день: до моего ухода в школу, после прихода из школы и перед сном, после того как уроки были сделаны.
Я настолько боялся лишиться собаки, что стал вполне сносно учиться. Отличником, конечно, я не был, но двоек уже не получал. Учителя и родители удивлялись переменам в моей учебе. Но больше всех удивлялся я сам. Мне неожиданно стало ясно: если жизнь припрет, сделать возможно все что угодно. Даже учиться без двоек.
Лучшие часы в моей жизни наступали после занятий в школе и длились до прихода родителей с работы. Мы с Лаем стали самыми задушевными друзьями. Уходя в школу, я подставлял к подоконнику свой бывший детский стульчик, чтобы пес мог запрыгнуть на него, а оттуда перебраться на подоконник. Лай часами терпеливо смотрел в окно, ожидая моего прихода из школы. Увидев меня идущим с портфелем, он начинал метаться по подоконнику, радостно повизгивая. Когда я открывал дверь в квартиру, Лай уже пританцовывал в коридоре, стремясь запрыгнуть ко мне на руки.
Во что мы с ним только не играли! Он охотно принимал участие во всех моих придумках, даже прыжки с серванта с самодельным парашютом выдерживал стойко, как и положено десантнику.
Ко мне часто заходили одноклассники, которых Лай встречал дружелюбно, но особо не сближался ни с кем. Я всегда был для него единственным близким человеком.
Я почти без троек окончил шестой класс и придумал убедительный предлог, чтобы не ехать летом к бабушке в далекую сибирскую деревню. Я сказал, что хочу записаться в летнюю школу английского языка, чтобы подтянуться по самому тяжелому для меня предмету. Услышав о моем самоотверженном порыве, отец неопределенно крякнул, а мама растрогалась и поцеловала меня в лоб. Лай воспринял это сообщение как само собой разумеющееся: не расставаться же летом из-за поездки в деревню, куда городским собакам въезд строго запрещен.
В летнюю школу я с муками отходил все лето, научившись, как ни странно, лопотать по-английски не хуже нашей классной отличницы и красавицы Лены Вершининой. Это было для меня особенно важно, так как, немного подсозрев за три летних месяца, я вдруг понял, что на Лену у меня есть какие-то смутные планы.
За лето мы с Лаем заметно подросли. Он уже забыл о тех временах, когда писал на паркет, и даже научился поднимать, как дирижерскую палочку, свою заднюю лапку, а я, вытянувшись вверх, обзавелся «хотимчиками» – гадкими прыщами на лбу, свидетельствовавшими о моем гормональном созревании. Как и все нормальные подростки, я терпеть не мог школу. Но прийти в нее 1 сентября тянуло, как на место преступления. Очень уж хотелось посмотреть, как изменились за лето ребята. Впервые появилось и желание взглянуть на новые овалы, проявившиеся в силуэтах наших классных барышень. Особенно хотелось вглядеться в Лену, коленки которой еще в мае начали будоражить мое воображение.
Оказалось, что за лето прыщами на лбу обзавелся не я один. У некоторых одноклассников ситуация была еще хуже: прыщи были на шее, на спине. Могло показаться, что стая гадких утят слетелась в класс посоперничать своими некрасивостями.
У девчонок дела обстояли совершенно иначе. Они вдруг осознали свою женскую силу и влияние на особей противоположного пола. Их движения стали плавными, взгляды из-под челок – многозначительными. Формы девочек заметно округлились. Одноклассницы стали похожими на маленьких взрослых женщин, что было совершенно непривычно. Почти все девочки были на голову выше парней. Складывалось впечатление, что они на год-два старше нас. Особенно это проявлялось в повседневном поведении. Если мальчишки оставались прежними лоботрясами, то девочки стали по-взрослому степенными и задумчивыми. Их даже немного хотелось называть девушками, что было странно нашему детскому мальчишескому сознанию.
Пионерские галстуки, которыми еще недавно мы все так гордились, стали признаком детскости. Понимая это, мы, не сговариваясь, всем классом перестали их носить, хотя формально оставались пионерами. Учителя относились к этому спокойно, осознавая, что наше взросление бежит немного быстрее всяких там политических идей. Важным показателем взрослости было вступление в комсомол. Но в седьмом классе в его доблестные ряды принимали только самых лучших учеников. У меня, правда, вместо тройки по английскому уже была прочная пятерка, но тройки по алгебре, геометрии и химии не позволяли мне и мечтать о таком способе взросления.
Вскоре выяснилось, что в Лену Вершинину влюблены все мальчишки нашего класса, за исключением Игоря Зусмана. Но у Игорька было веское оправдание: он с самого первого класса был влюблен в Иру Жиляеву, и чувства их были взаимными. Они в своей не по-детски взрослой любви пребывали, как на необитаемом острове: были практически неразлучны. Жили они в одной парадной и даже на одной лестничной площадке. В школу и из школы всегда ходили вместе, сидели за одной партой и, как мы знали, всегда вместе делали уроки. Учились они без блеска, но ровно и добротно. При всей своей внешней несхожести они были удивительно похожи друг на друга: худенькие, небольшого роста, до неприличия тихие и очень добрые. За глаза в классе их называли блаженными, или Шерочкой с Машерочкой. Они про это знали, но не обижались. Им было все равно. Главное, что они были друг у друга. Им никто не завидовал, потому что недоразумению завидовать невозможно.
Игорь с Ирой иногда после школы заходили ко мне домой поиграть с Лаем. Лай с удовольствием принимал их почесывания и поглаживания, и нам всем было весело.
Глядя на эту счастливую пару, я погружался в непривычно для меня взрослые мысли. Моя фантазия начинала выдавать неожиданные кульбиты. Самый невероятный состоял в том, что мы с Леной Вершининой, став взрослыми, поженились и у нас родились дети – мальчик и девочка. Мы гуляем по берегу не то реки, не то озера, а впереди нас бежит с веселым лаем наш замечательный пес по имени Лай. Он все тот же весельчак и добряк. Мы – повзрослевшие, а он такой же молодой. Я понимал, что это все фантазии, точнее, мои мечты. Мечтал я, что Лай будет жить всегда, потому что без него моя собственная жизнь теряла всякий смысл.
Хотя по алгебре у меня была лишь тройка, я отчетливо понимал, что Лай в лучшем случае проживет пятнадцать лет. Стало быть, мне тогда будет двадцать восемь – преддверие старости. Мысль о его уходе через столь короткий промежуток времени угнетала меня. К счастью, такие мысли были у меня не всегда, а накатывали лишь временами, как морские волны в часы прилива. Что же касается Лены, то я вовсе не обольщался на свой счет. Я стал заглядывать в зеркало чаще прежнего, но каждый раз на меня из него смотрело лицо откровенного идиота, влюбиться в которого было невозможно даже теоретически.
Мне казалось, что по Лене я страдаю не очень. Так, на троечку. Но чем дольше я продвигался от четверти к четверти к окончанию седьмого класса, тем больше моя троечка тяготела к твердой четверке. Если бы не Лай, мне было бы гораздо тяжелей переживать мои, как выражался отец, телячьи нежности. Он, кстати, поражал меня все больше и больше. Казалось, его по-прежнему ничто не интересовало кроме работы на заводе и выпивок с друзьями. Но он был удивительно информирован о моем душевном состоянии.
Я удивлялся этому искренне, поскольку о моей привязанности к Лене знал только Лай, которому, как близкому другу, я выплескивал душу, сообщая о каждой подробности нашего общения: вот она мельком посмотрела на меня, вот попросила списать английский, вот поздравила с тем, что на физкультуре я неожиданно дальше всех в классе прыгнул в длину. Лай был прекрасным советчиком: он умел слушать, не перебивая, помахивая лохматым хвостом в такт моему канюченью. Своим молчанием он словно хотел сказать: «Не печалься, брат. Вот увидишь, все будет хорошо».
Как-то раз, проводив дядю Рыбкина после очередного вечернего отдыха за бутылкой, отец позвал меня из моей комнаты и кивком указал на табурет, еще теплый от сидения на нем Рыбкина. Осмотрев меня трезвым взглядом фальцовщика шестого разряда, отец сказал тоном командира, отдающего подчиненному секретный приказ:
– Запомни раз и навсегда: все зло – в бабах. Все страдания от них. И Ленка эта твоя – ничем не лучше остальных. Плюнь на нее и разотри. А потом плюнь и разотри еще раз. Лучше уроки учи и этого бобика своего воспитывай, чтоб не путался под ногами лишний раз.
На этом воспитательный процесс и обмен жизненным опытом был завершен. Его слова я не воспринял как руководство к действию, но отцовская проницательность просто припечатала меня к стенке.
Откуда?! Откуда он мог узнать о моих чувствах к Лене?! Не Лай же ему проболтался. Мама ничего не знала точно. Я никогда с ней не откровенничал в силу врожденной своей скрытности и стеснительности. На родительские собрания ни она, ни отец не ходили никогда. Мистика какая-то. А, может, и телепатия.
За несколько дней до начала летних каникул я случайно услышал, как Лена рассказывала кому-то из девчонок о том, что все лето проведет на даче на Селигере. Я не очень представлял себе, что это за место. Смутно помнил из какой-то телепередачи, что это огромное озеро удивительной красоты, кажется где-то в Калининской области.
На следующий день после уроков, когда неожиданно в классе оставались только мы с Леной и Игорек Зусман со своей Ирой, я набрался смелости и подошел к Лене:
– Слушай, Вершинина, – глядя куда-то ей в плечо, сказал я, – можно, я тебе напишу летом? – И тоном полнейшего идиота добавил для убедительности: – Мало ли что.
Мои слова, как это ни странно, нисколько не удивили Лену. Она посмотрела на меня без всякого неодобрения, скорее с мягким безразличием.
– Конечно, пиши, – сказала она совершенно обычным голосом, словно мы с ней были закадычными подружками. – Только письма туда долго идут – медвежий угол.
Она вырвала из тетрадки листок, написала на нем красивым девчоночьим почерком индекс и адрес и протянула мне бумагу обыденно, как будто передавала карандаш во время урока.
Я нес этот листок в портфеле домой, как невиданную до той поры драгоценность. Несколько раз останавливаясь и перечитывая адрес, написанный ее рукой, я пытался справиться с навалившейся на меня удачей. Я был оглушительно счастлив второй раз в жизни.