Kitobni o'qish: «Пристав Дерябин. Пушки выдвигают»

Shrift:

Пристав Дерябин

I

Со взводом не хотелось идти; взвод пришел во двор третьей части в шесть часов вечера, а прапорщик Кашнев к семи часам приехал на извозчике.

Входя во двор в полутьме густого осеннего вечера и ища в карманах шинели бумажку командира о назначении в помощь полиции, Кашнев услышал откуда-то из глубины низкого здания через форточку широкогрудый, сиплый, акцизный бас; бас был хозяйственный, в каждой ноте своей уверенный, как в прочности земли, ругал кого-то мерзавцем, подлецом и негодяем.

«Ишь, разоряется пристав!» – добродушно подумал Кашнев.

Зная, что придется не спать ночью, выспался он после обеда, и теперь, как всегда после крепкого сна, все казалось ему сглаженным, безуглым; как-то не совсем установилось, плавало, – и бумажку не хотелось искать: может быть, была она в сюртуке, в боковом кармане, – бог с ней.

В потемках не видно было всего двора: справа желтел только фонарь где-то в глубине, около сытой желобчатой лошадиной спины, должно быть – в конюшне под каланчою, а слева, через окно, в глубине дома, в растворе каких-то внутренних дверей синел абажур лампы, да далеко впереди, в переплете двух маленьких окошек золотел свет, и двигалась в этом свете тень сутулого взводного Крамаренки.

«Все хорошо, и все на своем месте», – добродушно подумал Кашнев, и, ловя на земле шагами скупые полосы и пятна огней, мимо пожарных бочек, круглого чана с желобом, будки с колокольчиком, еще чего-то невнятного, он пошел посмотреть своих солдат, хотя это было и не нужно, и шел как-то инстинктивно по-своему, так как две походки были у Кашнева – строевая и своя.

– Встать, смирно! – истово крикнул Крамаренко, когда увидел Кашнева в дверях…

Солдаты вскочили, вытянулись, застыли.

И вот вдали от казармы стало как-то неловко Кашневу за этих давешних людей – солдат и как будто не солдат.

Они смотрели на него, новые при скупом свете дрянной керосиновой лампочки, все с лицами усталыми, ожидающими чего-то, а он не знал, зачем они это и что им сказать.

– Ну что, как? – неопределенно спросил он. – Это что за дыра?

– Это, ваше благородие, кордегардия, кутузку нам отвели, – ответил Крамаренко.

– Попали за верную службу в кутузку раньше времени, – сказал пожилой запасный Гостев, и улыбнулись все.

– Ваше благородие, нельзя ли нам соломки где взять, на пол постелить… А нахаркано ж везде, страсть! – сказал кто-то другой.

– Нечистота, – поддержал третий, степенный. – Как тут лечь? Шинеля позагадишь… И тесно!

– А пристав объяснил, что тут делать? В чем помощь полиции? – спросил Кашнев.

– Сказали, что в обход пойдем в двенадцать ночи, а до того времени чтобы спать лягали, – ответил Крамаренко.

– А спать тут не успишь, – подхватил Гостев. – И клопы!

– Хорошо, достань соломы… Я вот передам приставу… Тут где-то я лошадь видел, – должно быть, есть солома.

– Пожарная команда тут, как же! – подхватил Гостев. – Тут соломы тьма!

Кашнев всмотрелся в его лицо, подслеповатое, с белобрысой бородкой, и подумал отчетливо: «Рядовой, а все время говорит, когда не спрашивают…» И потом выкрикнул как мог начальственно и строго:

– Крамаренко, распорядись!

– Слушаю! – ответил Крамаренко и проворно взял под козырек.

Когда Кашнев шел к чуть заметному крыльцу дома, походка у него была уже строевая, и он не искал ногами золотых полос и пятен, а шагал прямо «направление на крыльцо». На крыльце долго не мог найти щеколды, а когда нашел и отворил дверь, наступил в темноте на какого-то щенка, который завизжал оглушительно и бросился мимо его ног на двор. Наудачу Кашнев отворил прощупанную впереди дверь, обитую клеенкой. Запахло щами и хлебом; городовой, вскочивший с лавки, на которой он ел, поспешно вытерся рукавом и проводил его в канцелярию.

II

При первом же взгляде на пристава Кашнев как-то странно почувствовал не его, а себя – свое юношески гибкое тело, узкие руки, едва опушенное лицо: так остро чувствуют себя люди при встрече с чем-то бесконечно далеким от них и враждебно чужим. Кашнев считал себя выше среднего роста, но, чтобы посмотреть в глаза приставу, он сильно поднял голову.

Пристав был громаден. Когда он, представляясь, просто сказал свою фамилию: Дерябин, то как будто нажал на басы церковного органа, и рука его, в которую попала рука Кашнева, оказалась таким большим, теплым, мягким вместилищем, точно стал Кашнев ребенком и погрузил детские пальцы в песчаный речной берег, сильно нагретый июльским солнцем. Сквозь круглые очки глядели выпуклые, серые, близорукие глаза, большие на большом круглом безбородом лице, и голова была коротко остриженная и тоже округлая, как арбуз. Тужурка казалась тесной в плечах и в вороте и вся была как-то битком набита упругим мясом. Было приставу тридцать пять лет на вид или немного больше.

– Побеспокоили мы вас, – прошу простить: новобранцы! Ежели не пьет, не буянит, не орет, фонарей не бьет, сукин сын, то какой же он новобранец, черт его дери? Закон у них такой, штоп…

Вместо «простить» у него вышло «простеть», а вместо «буянит» – «буянет»: «и» ему было не по голосу.

Потом он повернулся от Кашнева неожиданно легко для своего огромного тела и крикнул в двери:

– Культяпый!

И тут же в какой-то дальней комнате что-то загромыхало и покатилось по не заставленным ничем полам: слышно было, что дальше за канцелярией несколько комнат, и все пустые. Потом в двери пролез Культяпый – кривоногий седенький старичок, одетый в форму будочника, – и стал смиренно.

– На стол! – коротко приказал Дерябин.

И когда уходил Культяпый, тем же манером громыхая по комнатам, – сказал о нем пристав:

– Нянька моя, – меня выхаживал во время оно… Дурак, но предан. Держу, черт его дери!

Два писарька сидели в канцелярии, – им крикнул пристав:

– Марш домой!.. С нас вас на сегодня будет, собственно говоря.

И писарьки – один угрюмый, красноносый, явный пьяница и сутяга, другой угреватый подросток – вскочили, застучали, складывая толстенные книги, и ушли.

И вот осталась большая, вся заставленная столами канцелярия, лампа с синим абажуром, за канцелярией внятная пустота нескольких комнат, за форточкой сырой темный вечер – и пристав. И несколько мгновений пристав смотрел на Кашнева молча, немного жуткий, потому что был освещен снизу лампой, отчего лицо его стало сырым, синим, вздутым, как у утопленника; молчал, только для вида перебирая на столе какие-то бумаги.

– Между прочим… – поспешно, точно боясь забыть, начал Кашнев, – солдат, своих помощников, вы – в каземат… Неужели нет больше места?

– Солдат? Куда же мне солдат?.. Дворец для них? Баловство! – Пристав посмотрел на Кашнева как-то сразу всем телом и добавил: – Терпи голод, холод и все солдатские нужды… что? Даром, что ли, новобранцы фонари бьют, черт их дери? Баловство! Разврат!

– Я приказал им соломы в конюшне взять, – ответил Кашнев, смотря ему прямо в большое лупоглазое лицо, – но не так, как смотрел раньше, когда вошел, а просто, только бы смотреть, – и докончил: – постелить на пол, а то там наплевано.

– А я прикажу взять обратно! – крикнул Дерябин. – Баловство!.. Зачем им солома?.. Нежность!.. И на черта мне их пригнали, пятьдесят человек? Что мне с ними, в чехарду играть?.. Эй, дежурный, гоп-гоп! – крикнул он в двери.

И не успел еще Кашнев сообразить, как ему лучше обидеться на пристава, как уж кричал тот кому-то в другой комнате:

– Передай взводному, чтоб… пятнадцать человек при унтер-офицере оставил нам, а прочих – в ярок на пчельник, в казарму на топчанах спать, черт их дери! Да солому там, если солому взяли, так потом ее прямо в навоз; под лошадей в стойла не класть: раз солдат проспал, так уж на эту солому и лошадь не ляжет… Понял? П'шел!

В пустой комнате голос пристава бурлил и клубился, как дым кадильный, а Кашнев сзади смотрел на его дюжую спину, могучую шею и светлый затылок и все как-то не знал, что ему сделать: нужно было что-то сказать колкое, но он сказал:

– Поэтому и я вам тоже не нужен?.. Прощайте.

– Кто? Вы? – Пристав поспешно обернулся и взял его за плечи. – А для кого же стол накрывают? Господи, твоя воля!.. Сказано было: взвод при офицере… ну? Взвод я по мирному составу считал, – по военному прислали. Ошибка исправлена. Лишних людей отослали, черт их дери, спать, а офицера… нет-с, не отдам! Культяпка! Сыми с их благородия шинель, живо!.. и спрячь!

И где-то в соседней комнате звякавший посудой Культяпый подкатился к Кашневу на коротких ножках и, сопя, принялся стаскивать с него шинель. Он касался его своими седенькими мертвыми бачками и лоснящимся небольшим черепом; изо рта его сильно пахло съеденными старыми зубами, и руки тряслись.

– Вы семейный? – зачем-то некстати спросил пристава Кашнев.

– Omnia mea!1 – ответил пристав и поднял указательный палец вровень с лицом.

Из этого Кашнев понял, что он одинок.

Столы в канцелярии были неопрятные, некрашеные, сосновые, старые, покрытые листами пропускной бумаги, замазанной чернилами; было накурено и сперто – не помогала и форточка; не подметенный, заслеженный грязный пол скрипел песком под ногами. Кто-то сдавленным пискливым скопческим голосом, картавя, неприлично выругался в той комнате, где гремел посудой Культяпый.

– Сильно сказано, – отозвался на это Кашнев. – Кто это?

– Попка. Ка-ка-ду, – шаловливо протянул пристав и улыбнулся длинно, причем толстомясое лицо с бычьим подгрудком помолодело вдруг. – Случается, дамы его ласкают: попка-попочка, попка-душечка! – а он как запустит, – господи, твоя воля! Сколько раз за него извиняться приходилось: люблю, мол, эту птицу, но-о… воспитана плохо, никак отучить не могу, – прошу простить.

И тут же он, пышущий только что закуренной папиросой, вдруг крякнул весело, подхватил сзади Кашнева за локти, как это делают с детьми, высоко поднял, грузно пробежал с ним несколько шагов, распахнул им же настежь двери и поставил на пол в той комнате, где гремел посудой Культяпый и неприлично ругался попугай.

Горела большая высокая лампа, от которой свет дробился весело на горлышках бутылок, рюмках и жестянках с консервами, которыми был уставлен стол; блестели листья большого фикуса в углу, и в просторной куполообразной клетке, головою вниз, висел белый какаду и трещал поперек по спицам крепким клювом, раздувая сердито хохол. На стене над большим диваном развешаны были ружья, шашки, револьверы.

III

– Милый мо-ой! – раскатисто гремел пристав, сидя с Кашневым за столом и накладывая ему на тарелку шпроты. – Вы себе представить не можете, какие все в общем мерзавцы, подлецы, негодяи, – представить не можете!.. Вор на воре! Мошенник на мошеннике! Подлец на подлеце! Факт, я вам говорю!.. Ведь отчего у нас столько преступлений? На каждом шагу убийства, разбои, какие-то цыганские шайки тоже… фигуряют!.. Что такое? Откуда, я вас спрошу? Простейшая история: об-щество у нас жулик на жулике, общество по-го-ловно все – подлейшего состава! Понятия о честности ни малейшего!.. У нас если не крадет кто, – просто случая подходящего ждет. Дайте ему смошенничать втихомолку, в укромном месте, отца родного продаст, только бы тот не узнал, – факт, я вам говорю! У нас арестантов ведут, а им бабы копейки суют: несчастненькие!.. Да он на своем веку дюжину таких баб, как ты, шкворнем ухлопал, дура чертова! Всепрощение? – это называется слюни пускать, а не всепрощение! Принципов нет! Круговая порука, нынче ты меня ограбил – ты в кандалах, завтра я кого ограблю – я в кандалах… От тюрьмы, от сумы не отказывайся… Разврат! – факт, я вам говорю! На каждого нищего как на первейшего мошенника нужно смотреть, а они у нас рассадники жалости, а-а?.. Какая у нас жалость, милый мо-ой! У нас жестокость нужна! Драконовы законы нужны!.. На полицию ты с уважением смотри, а не так!.. Полиция не с ветру!.. Ты общество копни, т-ты! Нутро копни, а не какой-нибудь ноготь, болван! Зерно возьми, раскуси, а не… а не так… с чердака в лапоть… да-с!.. Ну-ка, холодно в Сибири, выпить надо! – и пристав, все время сверкавший очками, вдруг снял их, отчего лицо у него, как у всех близоруких, сразу потухло, стало наивным, сонным, расплывчатым, и взялся за рюмку.

– Пожалуй, одну я выпью, – сказал, улыбаясь, Кашнев.

– Одну? Как одну? Почему?.. Не пьете? Совсем не пьете? – удивился пристав.

– Нет, не приходилось как-то…

– Смотрите! Баран у нас вот так тоже не пил, не пил да издох. Ну-ка, мы! – и он потянулся чокаться.

Но когда приподнялся Кашнев ему навстречу, пристав увидел у него на груди маленький скромный значок, которого он почему-то не успел заметить раньше: синенький крестик в белом ромбе.

– Как? – онемело спросил Дерябин и прищурил глаза.

Руку с рюмкой он тоже отвел. Другой рукою нашарил очки, прикинул к глазам, пригляделся испуганно.

– Этто… что значит?

– Что вы? – не понял Кашнев.

– Так вы мельхиоровый? Из запаса?.. По случаю войны взяты?.. С воли? – с усилием спросил Дерябин.

– Да. Что из этого следует? – обиженно спросил Кашнев.

– Ничего, – нахмурился вдруг пристав и медленно, – лупоглазый, красногубый, с небольшими усами подковкой, – наклонил свою рюмку над пустою тарелкой и вылил водку. Потом он как-то тяжело ушел в мягкое кресло, на котором сидел, подперся рукою и закрыл глаза. Только слышно было, как густо дышал, раздувая широкие ноздри небольшого носа.

Попугай обругался вдруг в тишине. На стене напротив как-то серьезно молчали симметрично развешанные ружья, шашки, револьверы. Мертво блестел лист фикуса. Кашневу было неловко, и думал он, не пойти ли просто домой. Подумал о своих солдатах: должно быть, спали теперь в каземате на свежей соломе.

Вот открыл снова глаза Дерябин, мутно пригляделся, спросил немного хрипло:

– Вас… как зовут?

– Дмитрий Иванович, – с привычной готовностью ответил Кашнев.

– Митя? – неистово удивился Дерябин. – У меня ж брат был Митя, от тифа умер… Какой малый чудесный был! Митя! Выпьем на «ты»! – вдруг поднялся Дерябин. – А? – И почти безволосые, еле внятные брови нахмурил, наклонил голову, вобрал подбородок и исподлобья глядел на Кашнева ожидая.

– Как будто на «ты» нам пить… – запнулся Кашнев, улыбнулся конфузливо и покраснел, и, покрасневши, сам на себя обиделся вдруг; подумал: «Не все ли равно? – ведь никогда его больше не увижу…» И неожиданно для себя поднял рюмку и сказал:

– Что же, выпьем.

И потом сразу стало тесно, трудно, жарко: это могуче обнимал, тискал и целовал его в губы и щеки Дерябин. И, глядя на него влюбленными радостными глазами, тяжело, точно страдающий одышкой, говорил Дерябин:

– Митя, а? Митя!.. Ведь ты себе представить не можешь, какие все в общем мерзавцы, скоты!.. У тебя в казарме, там что? Ти-ши-на! «Никак нет», «ряды вздвой», «равнение направо»… А я здесь как черт в вареной смоле киплю! Свежего человека нет, – все подлецы! Факт, я вам говорю!.. Насчет новобранцев, – это я сочинил, что мне солдаты нужны, черт их дери… Ты уж – прошу простить, сочинил. Мне офицер был нужен. Со взводом, думаю, кого же пошлют? Субалтерна, молодого какого-нибудь, честного… Ты ведь честный, Митя, а? Даже спрашивать нечего, честный еще, по глазам вижу, – честный… Митя, а? Ну, выпьем! Нне так! Т-ты, гимназист! Крест-накрест. Руку давай сюда, вот! Гоп! – и Дерябин лихо поддал, как на каменку, свою рюмку, и поперхнулся водкою Кашнев.

Сказал пристав, усевшись:

– Это напрасно у меня такая фамилия – Дерябин; мне бы нужно Бессоновым быть: я вот третью ночь сегодня спать не буду. Вчера ночью с новобранцами возился, а третьего дня меня чуть было студент один не убил.

– Как?! – спросил Кашнев.

– Как! Как убивают? – Вооруженное сопротивление. Арестовать нужно было, я к нему в два часа ночи с нарядом, а у него дверь на замок, – и пальба пачками. Сражение. Городовому одному ухо прострелил: так кусок и выхватил, – вот, с ноготь кусок… Как рвану я эту дверь, да в комнату! Раз он в меня, – вот так пуля! Рраз, – вот это место мимо пуля… н-ну, руки ж дрожали, дрянь! Кинулся я – и его с ног сшиб и револьвер отнял, – честь честью!.. Вот револьвер – маузер.

И, говоря это, он подошел к стене и снял длинный, солидно сделанный новенький револьвер.

– Вот! Из него как из солдатской винтовки пали: никакого промаху и быть не может!.. Как он в меня не попал? Нет, ты скажи, черт его дери! Что я для него, муха?

И, держа маузер на прицел, он спросил:

– У тебя какой системы? Наган?

– У меня?.. Да у меня никакого нет, – почему-то неловко стало Кашневу.

– Газета на шнуре?.. Хочешь, подарю!.. Вот – наган. Система – наган, работа – Тула, бери. Бьет здоровенно, не смотри, что Тула… А маузер нельзя, к делу пришью… бери.

– Ну вот… Точно я купить не могу, – отвел Кашнев его руку с наганом.

– Отказался? Что? – удивился Дерябин. Он стоял с револьверами в обеих руках и обиженно смотрел на Кашнева воспаленными от бессонных ночей глазами. – Почему отказался?

– Зачем же такие подарки делать? – мягко говорил Кашнев. – И ты… (неловко вышло у него это первое «ты») ты меня ведь в первый раз видишь…

– Так что? Не пойму!

– И, наконец, что это за револьвер такой, бог его знает!

– Та-ак! – горестно протянул пристав. – Так и запишем…

Но вдруг, закусив губы и дернув широкими ноздрями, он крикнул:

– Культяпый!.. Я тебе его сам в кобур положу! – погрозил он Кашневу наганом; и когда появился Культяпый, он закричал ему, вращая красными белками: – Найди там кобур их благородия и привяжи это к шнуру, – понял?

Культяпый бережно взял револьвер и выскользнул с ним проворно, как мышь.

– Митя! – крикнул Дерябин, восторженно глядя на Кашнева. – Митя! Братишка мой был Митя, – от тифа помер… дай, боже, царства небесного… Друг! – он положил тяжелые руки ему на плечи. – Ради дружбы, ради знакомства нашего – сними ты это! – и он гадливо показал глазами на значок и передернул губами справа налево.

– Ну вот! Зачем это? – улыбнулся Кашнев.

– Не могу я этого видеть, – сними! Вынести этого не могу!.. И точно не офицер даже, а какой-то переодетый немец, черт его дери!.. Спрячь, Митя!

У огромного Дерябина стали вдруг умоляющие, немного капризные, детские глаза.

– Ведь тебе это ровно ничего не стоит, а мне… а меня это… по рукам-ногам вяжет, бесит! – страдальчески выкрикнул Дерябин и отвернулся.

Кашнев представил, как позапрошлой ночью в двух шагах в Дерябина стрелял студент, и понял что-то; пожал плечами и медленно отстегнул значок, повертел его в руках и положил в боковой карман.

– Друг! Митя! – заорал Дерябин. – У тебя ж сердце!.. Господи, – это ведь с первого взгляда видно!.. С одного взгляда!.. Со взгляда!..

И опять Кашневу стало тесно, трудно и жарко, и еще было ощущение такое, как будто кого-то он предал; но тут же прошло это. Было немного пьяно, перед глазами мутно. Скрипел и трещал спицами какаду.

IV

– Я – дворянин, милый мой! И горжусь своим дворянством, и своим офицерским чином, и своей службой в полиции! – клубился голос пристава, как дым кадильный.

Дерябин пил много и много ел, и теперь лицо его как-то начало отвисать книзу; и двойной подбородок, и толстая нижняя губа, и верхние веки, и короткие косички волос, прилипшие к потному лбу, – все как-то спустилось вниз.

– Я ведь тоже в гимназии был, а в университет не пошел… почему? – не хотел; пошел по военной службе. Что? Плохо я сделал? Не то?.. А я себя ломать не хотел, милый мо-ой! Любил скачки, охоту, песни, танцы, черт их дери, – женщин! Люблю женщин! Не одну какую-нибудь, а всех вообще… вот! Против натуры не хотел идти… В пограничной страже служил против Галиции на австрийской границе… А-ах, служба ж была занятная!.. Контрабандисты! Шельмы народ! Двутавровые волки! Ухачи!.. Из-за одного меня со службы турнули… Кутили мы там на фольварке у одного панка, польский мед пили, а тут взводный, дурак, мне: «Контрабандиста задержали, ваш-бродь, – что прикажете из им делать?..» Нет, ты вот рассуди, – не дурак? Что «из им» можно делать? Ну, отложи его куда-нибудь до утра, а то ночь, и мед этот чертов, и я пьян… «Повесить!» – говорю. «Слушаю», – и ушел. Так минут через двадцать приходит, – а у нас пьянство своим чередом, – в притолку уперся: «Так точно, говорит, повесили…» Что? Кого повесили?.. Мы уж и думать забыли!.. Как смели?.. Идем смотреть с фонарем. Висит действительно, факт! Какой-то, лет двадцати, глаза навыкат, зубы ощерены… Конец. Тты, черт! Преступление. Превышение власти. А уж утром тут из местечка родные этого прискакали… Что? Суда ждать?.. Я взял сам по начальству на себя донес. Сколько-то там дней, – от командующего войсками телеграмма: «Контрабандиста предать погребению, офицера увольнению, эпизод забвению». Я и подал в отставку.

– Этот анекдот я, кажется, слышал, – сказал Кашнев.

– Со мной случилось, а не анекдот! Факт, я вам говорю, – нахмурил безволосые брови пристав. – Но-о демократов, – этих я ненавижу!.. Своей службы в полиции не стыжусь, нет! А демократа, – я его знаю! Вполне-с!.. Он… корноухий (Дерябин хитро завернул пальцем правое ухо), у него что ни зуб, то щербина, оба глаза косят… хрромой!.. ррвотой через день страдает… регулярно, черт его дери! Он когда из маузера в упор в стенку стреляет, и то норовит не попасть… факт! Нет, ты если с носовым платочком идешь, так платочек этот чтоб чистенький, беленький, чтоб кружевами обшит, – ты! Ты его духами спрысни, чтоб пахло!.. Ты, если слабость, так без наряда ты, черт тебя дери, на улицу и носу не суй, если ты слабость, а то живо тебе хвост грязными сапожищами отомнут. Ты не вопи на перекрестке, – ты! Ты, черт тебя дери, человеком будь!

– Что ты? Что ты? Дикарь ты! Не то! – махнул рукою Кашнев и улыбнулся длинно. Он никогда не пил много водки и теперь размяк, одряхлел, и появилось в нем что-то женское.

– Не то? – крикнул Дерябин. – Плохо я говорю? Окончательно не то или не окончательно? А?.. Милый мо-ой! Ты себе представить не можешь, какая все в общем слякоть, дрянь! Ни тоски, ни радости, – так, дрянь одна!.. Ты вот… этого студента я… ты меня извини… примял немного… и не то чтобы я это… в пылу битвы, а так, – уж очень мерзко стало: из такого револьвера не попасть в двух шагах… Что я? Копейка? – черт его дери! Суется в волки, а хвост поросячий!.. В меня один цыган-конокрад стрелял на скаку – кокарду сшиб! Волосок бы еще, – и мое вам почтение, – свистульку в череп!.. На скаку! Двух урядников калеками сделал, пока самого убили… факт! Прошлым летом было… Митя, ты не юрист? – перебил вдруг себя Дерябин.

– Юрист, – ответил Кашнев, все больше хмелея.

– Правда? Юриста, брат, сразу видно: у него вид легкомысленный!.. Это я шутя, прошу простить и к сердцу не принимать. А в хиромантию ты веришь?.. Мне, брат, одна немка мои линии читала (Дерябин вытянул над столом здоровенную ладонь)… где она тут какую-то линию жизни нашла?.. С перерывами, говорит, – но-о… длины страшной. Однако отправить, иде же несть болезнь, всегда могут, со всякой линией… А перерывы, – это вот именно – огнестрельные раны… факт… Митя, а ты женщинами увлекался? Не так, чтобы прохладно, для развлечения, а чтобы труба, утоп? Нет? По глазам вижу, что нет. Смотри, ладанка.

И, быстро расстегнув тужурку, снял с себя Дерябин золотой медальон, щелкнул и открыл портрет какой-то молодой женщины.

– Командира нашего корпусного, – отдельного корпуса пограничной стражи безграничной кражи… Нашего, – а это десять лет назад дело было… Бал был… Я ее с бала увез! Понял, что это значит?.. За это и со службы долой.

– Давеча ты сказал, кажется… – начал было Кашнев, но не докончил и улыбнулся. С медальона смотрело конфеточное лицо в кудряшках, и он точно подумал о ней вслух: – Должно быть, располнела теперь, за десять лет, а лицо стало в желтых пятнах… Кудряшки мелкие, жесткие, зубы позеленели… почему-то иногда зеленеют спереди…

– Митька! – крикнул пристав. Стал перед ним и смотрел на него с каким-то ужасом и шипел сдавленно, наклоняясь: – Возьми назад!.. Сейчас же назад!.. Сейчас же возьми назад!.. – Даже побледнел Дерябин, и жила на лбу надулась.

И сконфуженный, отрезвевший Кашнев пробормотал растерянно:

– Я пошутил. Сознаюсь – неловко. Прости.

А Дерябин, пряча медальон и застегивая пуговицы тужурки, все глядел на него недоумевающим, почти испуганным и жестким взглядом больших близоруких белесых глаз, и так неловко стало Кашневу, что он поднялся даже, стал близко к Дерябину, протянул ему руку и сказал запинаясь:

– Вижу, что обидел, очень обидел… Извини, голубчик! – и пожал крепко прочную руку Дерябина, поданную медленно, сдержанно и молчаливо.

А в это время в напряженной неловкой тишине комнаты вдруг резко и картаво неприлично выругался попугай.

V

– Митя, а ты против рожна прал? – спросил пристав, когда успокоился, выпил хинной водки и закусил заливным из судака. – Не понял, о чем говорю, или понял? – добавил он, заметив, что глаза у Кашнева далекие.

Но Кашнев понял.

– Случалось иногда, прал, – ответил он улыбнувшись.

– Но… не очень? До большого у тебя, видно, не доходило, нет?.. Иначе мы не имели бы удовольствия сидеть за одним столом… так? – прищурился пристав.

– До большого? Да нет.

– Не рисковал шкурой так, чтобы за други живот! Хвалю. Незачем. Прокурором со временем будешь… Россия – полицейское государство, если ты хочешь знать… А пристав – это позвоночный столб, – факт! Его только вынь, попробуй, – сразу кисель!.. Милый мо-ой! Что тебя красавчиком мать родила – в этом заслуги особой нет! Ты вот из урода процвети, тогда я к тебе приду и свечку тебе поставлю… А то полиция. Полиция работает, ночей не спит, только от полиции и порядок. Ты его в красный угол на почетное место, полицейского, а у нас он в том углу, где ночные горшки ставят… Ты вот у меня в гостях почему? Потому что ты не в гостях, а в наряде… а без этой оказии погнушаешься и не зайдешь – факт!

– Отчего не зайду? – спросил Кашнев потому только, что Дерябин смотрел на него в упор и ждал именно этого.

– А ты собственно зачем же зайдешь? – Дерябин не улыбнулся, когда добавил: – Если бумажник украдут, пожалуй, зайдешь… заявить.

– Нет, отчего же, именно в гости и зайду, – серьезно ответил Кашнев.

– Зачем же? Говорить тебе со мною… о чем? А угощение это не мое, мне ничего не стоит, – даром дано. Сказал – пришлите кулек, – прислали кулек. Сто зубов против них имею, и они это отлично знают! А вот почему они так не делают, чтобы я к ним ни одного зуба? Невыгодно. Подлец на подлеце! Мошенник на мошеннике… Не полиция – подлец, народ – подлец! Факт!.. Мне сослуживец мой, мой помощник, старше меня и чином и годами, старик, и души большой, – из исправников сместили за слабость… иногда говорит мне: «Ваня! От тебя в десяти шагах стоять, – и то жарко: до того ты горяч». А я потому для него и горяч, что сам он – зубами ляскает. Так человека запугали, что теперь с перепугу только и делает, что водку цедит. Держу, черт его дери, а пользы от него, – почеши затылок! Заберется с ногами куда-нибудь в поганый трактир и сидит, как пуля в дубу… Прямо как влюбленная баба стал: что ни начнет делать, двадцать раз прибежит спросить, так он сделал или не так сделал… Пошлешь его в ярок на пчельник, да сам сделаешь… И ведь случаев всяких – их тьма темная, а нужно всегда что? Нужно сразу и точно знать, что тебе сделать, сразу и точно… и всегда. И колебаний никаких, ни боже мой, – потому что власть!.. Понял? Что? Плохо я говорю? Не то?

– Хорошо говоришь, – сказал Кашнев.

– То-то… Как же он смел мне сказать: палач?

И, говоря это, Дерябин вскочил вдруг и закричал, поводя налитыми кровью глазами (глаза были влажные, и показалось Кашневу, точно красные слезы в них стояли).

– Да он знает, что такое палач! Ах, корноухий! Самое подлое слово, какое в человеческом языке есть, – каналья он!.. Ведь я по нем, по его дверям залп мог бы дать, а я на рожон полез, сам полез, чтобы он жив был, – стало быть, я не палач!.. Я!.. Я когда становым был, – мужицкие самовары за недоимки продавал, – да, продавал – овец, коров, самовары… Я с мошенников взятки беру – да, беру взятки – с воров, с мошенников!.. Да ведь всех воров и мошенников судить, – их у нас не пересудишь: вор на воре, мошенник на мошеннике… Все – воры! Всякий – вор! Честным у нас еще никто не умер, – чуда такого не было. Факт!.. Ты – честный? Ты пока еще так себе, молочко… Еще не жил; поживи-ка, – украдешь. За час до смерти, если случая не было, последнюю портянку у денщика украдешь, – так и знай! Так с портянкой в головах и помрешь, – факт, я вам говорю!

Засмеялся Кашнев. Смотрел на ярого пристава с дрожащими губами и раздувшимся носом и не мог удержаться, смеялся по-детски.

– Ты… что? – тихо спросил Дерябин.

Но Кашнев смеялся, как смеются школьники, когда им запретил уже это учитель: отвернулся как-то набок и фыркнул.

– Нет, ты что? Ты пьян? – сказал недоуменно Дерябин.

И опять, как в первый раз, когда увидел пристава, Кашнев ощутил как-то остро всего себя, свое молодое, тонкое двадцатитрехлетнее тело, свои, пожалуй, бледные теперь овальные щеки, чистые, красивые глаза, немного узкий лоб, мягкие темные волосы. А смеялся он как-то так, даже и объяснить не мог бы почему. Просто, казался смешным пристав, и даже не совсем ясен был он: то расширялся весь – и нос и губы, то вытягивался и слоился.

– Нет, откуда же пьян? – нетвердо спросил он Дерябина.

– Ты больше не пей, – сказал Дерябин и отодвинул от него рюмки.

Кашнев огляделся кругом, увидел опять стену, всю увешанную оружием; неугомонного белого попугая, который все качался и грыз спицы клетки; пасти окон, закрытых ставнями снаружи; фикус с обвисшими листьями.

– Нет, я не пьян, – сказал он громко, – мне только смешно показалось, как это я портянку солдатскую украду!..

И вдруг он вспомнил, что с ним случилось сегодня утром, и показалось ему, что вот сейчас он должен сказать это Дерябину, сказать, что не только не украл ничего солдатского, а даже…

– Ваня! – сказал он ласково, чуть восторженно, и лицо у него загорелось. – Вот ты сейчас до солдатской портянки дошел, а ты и не знаешь…

Он положил руку на плечо Дерябина, удобно широкое, как конское седло, посмотрел в его все еще подозрительные белесые глаза и, вспоминая то, что случилось, почувствовал неловкость.

– Ты, должно быть, страшно силен, а? – неожиданно для себя застенчиво спросил он.

Дерябин кашлянул глухо, как-то одним ртом, покосился на него и сказал хрипло:

– Так себе… Пять пудов выжимаю.

– Здорово! – качнул головою Кашнев.

– Да. Вот, – буркнул Дерябин. – А тебе стыдно! В твои годы я понятия никакого об усталости не имел… Факт! Тебе на войну если, – не бойся, ни одна пуля не заденет. Японская пуля тонка, а ты еще тоньше… В России жить, дяденька, – ка-кой закал нужен! Ты… ты это помни! Выдержку нужно иметь!.. В Англии полиции – уважение и почет, а у нас – «пала-чи!» Пять пудов выжимаю, а кто это видит?.. Вот видишь знак? – Дерябин проворно спустил рукав тужурки и показал белый длинный широкий шрам. – Мерзавец, вор один – ножом сапожным; кровищи сколько вышло; зажило, как на собаке… Друг! Да, чтобы быть русским человеком, колоссальное здоровье для этого надо иметь… Факт, я вам говорю!

1.Omnia mea <mecum porto> (лат.) – все мое при мне.
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
28 may 2015
Yozilgan sana:
1956
Hajm:
430 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
OMIKO
Yuklab olish formati:

Ushbu kitob bilan o'qiladi