Kitobni o'qish: «Ермак. Князь сибирский»
© Михеенков С. Е., 2024
© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2024
Часть I
Ока и Волга
Слава тебе, господи, что мы – казаки!
Ермак… Никто не знает его происхождения. Чьего он роду-племени. Кто были его родители и где проживали. Когда появился на свет будущий атаман и покоритель Сибири. Таких сведений не зафиксировали летописи. Нет единого толкования и среди историков, все версии и догадки разнятся: донской казак (донцы даже памятник ему поставили в своей столице Новочеркасске); беглый человек из рязанских порубежных земель; уроженец волости Борок, что на Северной Двине; из Тотемских волостей Вологодчины; из строгановских чусовских вотчин; из литовских полоцких земель, и притом едва ли не литвин; волгарь татарских кровей… А кто он на самом деле, бог весть. Исследователь и биограф Ермака историк Руслан Скрынников приводит «сказание» некоего книжника XVIII века, переписанное им, тем книжником, из какого-то неведомого источника: «О себе же Ермак известие написал, откуды рождение его. Дед его был суздалец посадский человек, жил в лишении, от хлебной скудости сошёл в Володимер, именем его звали Афонасей Григорьевич сын Аленин, и ту воспита двух вынов Родиона и Тимофея, и кормился извозом, и был в найму в подводах у разбойников, на Муромском лесу пойман и сидел в тюрьме, а оттуда бежал с женью и з детьми в Юрьевец Поволской, а дети Родион и Тимофей от скудости сошли на реку Чусовую в вотчины Строгановы, ему породи детей: у Родиона два сына: Дмитрей да Лука; у Тимофея дети: Гаврило да Фрол да Василей. И онной Василей был силён и велеречив и остр, ходил у Строгановых на стругах в работе по рекам Каме и Волге, и от той работы принял смелость, и прибрав себе дружину малую и поёшёл от работы на разбой, и от них звашеся атаманом, прозван Ермаком, сказуется дорожной артельной таган, по волски – жерновой молнец рушной».
Что это, «наивная выдумка» задним числом, как определил это историк Скрынников, или всё же стоит над этим задуматься? Давайте же, дорогой читатель, условимся наперёд: не будем легковерами и фанатиками одной версии, какой бы правдивой она ни казалась, а постараемся узнать по возможности всё, чтобы не остаться обделёнными ни одной из них, самой, как может вначале показаться, наивной.
Говорят, что на Волге и вправду жил и гулеванил некий вольный человек с повадками разбойника по имени Василий Аленин, но имел ли он отношение к Ермаку, опять же неизвестно.
Из документов Посольского приказа того времени известен некто по прозвищу Токмак. Автор Погодинской летописи потом перенёс этого Токмака в свой список, подтвердив таким образом: «Прозвище ему было у казаков Токмак».
Прозвища, надо заметить, в те времена были довольно распространены и порой имели даже практический смысл. Кому-то приспела надобность утаить своё настоящее имя, кто-то скрывал его от недоброго глаза. В обиходе же одинаково были в ходу и настоящее имя, и прозвище.
Токмак – деревянная колотушка. Токмачить – толочь, трамбовать. Трамбовать Ермак умел, до кровавой росы трамбовал, когда к тому подвигала надобность.
Глава первая
В полку правой руки
Слава Ермака впервые просияла в битве при Молодях. Историки твердят, что прославился атаман в походах на долгой Ливонской войне, в кровавых схватках при взятии ливонских городов и замков, а также при обороне русских – или ставших таковыми в ходе войны – городов и крепостей. Но возвысили Ермака среди казацких атаманов именно Молоди. После Молодей были новые подвиги на Ливонской войне. Оборона Полоцка и Пскова. А до государевых походов и войн была разудалая жизнь в бескрайних южных степях и на вольных реках. Но рубка на Оке решила судьбу гулевого атамана и во многом определила его славу и исход, который оказался и трагичным, и светлым одновременно. Так что свет этот, растопив века, проникает в наш нынешний день и совершенно естественно, как действительно свет дня, заполняет и историю страны, и современность и будет с нами до тех пор, покуда, как говаривали отцы наши, «будет стоять Русская земля». Потому что ворота в Сибирь распахнул именно он. Он, атаман, и его удалые браты-казаки отвалили от тех ворот Урал-Камень, и пошли туда по старым и новым дорогам и вольные хлебопашцы, и промысловые люди и купцы, и мастеровые люди, и рудознатцы, и новые сотни казаков, которых верстали в разных городах и городках и Северной Руси, и на Оке, и на Волге, вписывали в реестр, и тут же, дождавшись большой воды, очередными партиями шли они по Северной Двине, по Вычегде, тащили по переволокам свои суда, переносили припасы и нужные товары, а там, за Становым Хребтом, уже вольными сибирскими реками, похожими на моря, двигались к городкам, пашням, рудникам, варницам. Имперский орёл по-настоящему расправил крылья только тогда, когда одно его крыло легло на восток, властно и по-хозяйски прикрыв Сибирь.
Но дорога Ермака в Сибирь лежала через Оку и Серпухов, мимо Пскова и через полоцкие земли.
Шёл 1572 год. Русская земля переживала очередное нашествие иноплеменных. Беда пришла снова из степи: крымский хан Девлет из рода Гиреев вёл на Москву огромное войско. Степь кормилась и богатела разбоем и грабежом в землях северного соседа. Отсюда, из селений вольного русского подстепья да из лесных деревушек, татары и ногаи угоняли стада скота и молодых рабов. Старики у степняков как товар не ценились. Впрочем, и стариков гнали, как скот, и многие из них умирали в дороге, не находя сил преодолеть того пути, который был назначен им, – до тёплых камней Крыма и дальше, через море, на рынки Малой Азии и Африки, в южные области Европы, где перекупщики обращали рабов в золотые и серебряные монеты или, смотря по их достоинству, меняли на дорогое оружие и доспехи, на персидские ковры и китайский шёлк, на сосуды из драгоценных металлов и сушёные фрукты1.
Полк Правой руки уже вторую неделю стоял на Оке в окрестностях Тарусы – небольшого городка, недавно обнесённого довольно высокой крепостной стеной. Городок стоял на левом, московском берегу Оки при впадении в неё маловодной реки Тарусы. Первым воеводой при полку состоял служилый князь из царской опричнины Никита Романович Одоевский. Вторым – боярин Фёдор Васильевич Шереметев. Под их рукой собрались костромичи, новгородцы, козличи, рязские, ржевские да Бежецкой пятины помещики, тверичи, клиняне, дмитровцы и отряды из других городов. Полк наряжен был для пешего боя и опыт такой уже имел. Была под рукой у воевод и конница – лёгкая, казаки, пять сотен сабель. Командовал ими атаман, чернобородый, кряжистый, похожий на ясень. Такие ясени вольно росли на обрывистом берегу в пойме на просторе московского берега. В их густой и надёжной тени казаки и разбили лагерь, заняв добрую часть луга своими разноцветными и разномастными шатрами, так что издали станица больше походила на табор какого-то неведомого народа, перекочевавшего сюда из столь же неведомых краёв. Но порядок, с каким размещались шатры, круговое, как в чистом поле, а вернее в степи, их расположение свидетельствовали о твёрдой воинской дисциплине, царившей на берегу, в расположении лагеря.
Однажды Одоевский стоял на заборолах южной башни, ближе других выходившей к Оке, и смотрел в Заочье, на буро-зелёные засеки на той стороне, на кромку палевого горизонта, плавающего в июльском мареве. Воевода ждал вестей. И от пограничных станиц из Поля, и от воевод соседних городов. Но вестей не было и не было. Вскоре внимание его привлекло оживление в казачьей станице. Станичники вдруг высыпали из своих круглых и островерхих, как татарские шапки, шатров, одни из них кинулись к реке, где вольно паслись их кони, и начали торопливо осёдлывать их, другие сгрудились под высоким ясенем вокруг своего атамана и жадно внимали ему.
Князь Григорий Долгорукий, молча стоявший всё это время за правым плечом Одоевского, сказал:
– Никак у атамана нынче вести. Гляди, князь, кто-то с той стороны приплыл. Да как сторожко перебрался! Никто из наших дозорных его и не заметил.
– Кто нынче в дозоре? – сдвинул брови Одоевский на своего второго воеводу.
Шереметева смутил неожиданный вопрос, потому как и предположить он не мог, что воины, подчинённые ему согласно разряду, так оплошают.
– Беляне, – ответил он, стараясь быть спокойным.
В полк по разряду вместе с тверичами и ржевскими помещиками прибыла дружина из крепости городка Белого. Крепость стояла на самом порубежье. В разные годы её захватывали то литва, то поляки. Смоленские и тверские князья с помощью Москвы её снова отбивали, туда, как и прежде, водворялся гарнизон и нёс городовую службу. Укрепить его как следует сил ни у Смоленска, ни у Твери, ни у Москвы недоставало. И всё же из Белой крепости на Оку воины пришли: дружину в сто двадцать ратников привёл князь Иван Самсонович Туренин-Оболенский. При царском дворе он имел чин окольничего. Почти роднёй доводился воеводе Одоевскому: когда Никита Романович выдавал свою сестру Евдокию Романовну замуж за Владимира Андреевича Старицкого, Туренин участвовал в церемонии, представляя царский двор.
– Передай Туренину, – сдержанно взглянул воевода на Шереметева, – чтобы разбудил своих людей, иначе заменю на дмитровцев. Они-то понадёжней.
Но и сам Никита Романович только теперь разглядел узкую долблёнку, брошенную, видать, впопыхах тем, кто так осторожно прибыл с правого берега к казакам. Лодка, утыканная берёзовыми ветками, уже порядком подвянувшими, потихоньку начала уплывать от топкого берега. Но её тут же подхватил за корму огромный казачина и легко, как ветхое корыто, выбросил на берег под ракитовый куст. Казак был перепоясан ремнями, ремни крест-накрест лежали прямо по голому дородному телу, обросшему седыми волосами, а на голове, несмотря на порядочную жару, сидела лохматая шапка из белого барашка, так что и голова его казалась огромной и седой.
Вскоре галдёж в казачьем стане утих. И Одоевский увидел такую картину: атаман, уже при сабле, сидел на берёзовом чурбаке, а перед ним буквально выплясывал щуплый, как воробей, казак в короткой кольчуге, надетой поверх холщовой рубахи. Видать, доносил какую-то весть, и, судя по оживлению в казачьем стане, важную.
– А ну-ка зови, – указал воевода отроку, неотступно находившемуся при нём с самого первого дня их пребывания в тарусской крепости. – Обоих сюда немедля!
Не прошло и нескольких минут, как на заборола по широким ступеням лестницы, вырубленным из свежих осиновых плах, поднялись двое.
Шедший впереди, придерживая рукой турецкую саблю в потёртых ножнах, остановился в нескольких шагах от воеводы, сдержанно поклонился ему, потом, но уже косо и будто нехотя, остальной его воинской свите. В его осанке, в движениях чувствовалось внутреннее достоинство человека, владеющего и собой и теми, кто был ему подчинён и за кого он, согласно казачьему закону, отвечал головой. Это был сам атаман. В смоляной курчавой бороде его уже вились ниточки седины, а голова была обрита наголо. «Экий татарин в моём войске…» – неприязненно покосился на бритую голову атамана Одоевский. Он уже не раз отмечал для себя с тех пор, как в его полк влили казачьи сотни, прибывшие из-под Пскова, и ему представили атамана, что в облике того есть что-то степное. И в облике, и в ухватках тоже. Да и глаз его был чёрен и, казалось, непроницаем.
Атаман молчал. Он стоял, крепко упираясь в плахи пола расставленными ногами в лёгких, из тонко, как льняной холст, выделанной кожи татарских сапогах. Атаман терпеливо ждал, когда разговор начнёт старший. Хотя летами князь Одоевский был вряд ли старше его. Но тут, на войне, старшинство определялось иначе. Русь – это тебе не казатчина, не Поле, где можно было жить по своим законам. И законы те ставились не князьями и боярами, а вольными людьми.
– Здорово, Ермак Тимофеевич, – сказал воевода и кивнул на казака в потной холстинковой рубахе, будто собаками оборванной снизу и в пятнах крови, успевших уже засохнуть и побуреть; короткую кольчугу казак уже успел снять и теперь выглядел не таким уж щуплым и неказистым. Под рубахой угадывалось жилистое тело воина, отшлифованное степными ветрами и битвами.
Ермак ещё раз поклонился и сказал, как всегда коротко и о самом главном:
– Десятник Ермилко Ивашкин, княже, его дозор схватился с татарским разъездом неподалёку от Спас-Конина. Татар изрубили. Потеряли двоих своих. Убитых казаков везут. Пленных татар ведут. Скоро прибудут. Я полусотню послал навстречь. Об остальном расскажет он сам.
Атаман шевельнул плечом, и десятник Ермилко Ивашкин выступил вперёд и поклонился воеводе с той же казацкой сдержанностью, как будто хорошо разумел, что перед ним хоть и князь, а всё же не государь.
– Скажи, казак, где же ты со своим десятком с басурманами столкнулся?
– Недалече отсель, – живо отмолвил десятник. – Рядом со старым городищем. Они с полуденной стороны трактом шли. Не особо и таились.
– Много ль?
– Полторы дюжины. Верхами. Кони под ними уже заморёвши были. Бока потемнели. И они остановились возле ручья. Видать, на днёвку. А мы в лесочке сидели. Неподалёку. Я своим приказал, чтобы изготовились. Морды коням шапками закрыли, чтобы – ни-ни. Выждали, когда они своих вдоволь напоят. Конь-то после водопоя тяжелеет, не так сух и скор. Разделились на две части. Одну я повёл. Другую – Третьяк Стругин. Подошли с двух сторон. Разрядили пищали и тут же кинулись на них, взяли в копья. Но в сутолоке двоих наших всё же порубали. Успели на коней вскочить. Поняли, что нас мало. Ещё семеро наших ранены. Ведут сейчас полон и лошадей. Как только дело сделали, я наказал Третьяку перевязать раненых, а сам погнал коня сюда. В версте отсюда пал мой конёк. Загнал я его. Жалко. Спешил вас упредить. Дело-то, поди, не зряшное…
Казак был словоохотлив, глаза его так и сверкали, так и жгли, как клинок.
– Других разъездов не видели?
– Нема других. Этот – первый. Мы там, в городище, третьи сутки стояли. Тихо было. На тракте никого. Уже заскучали. А тут…
– Пленных-то живыми твои казаки доведут? Не порубают сгоряча?
– Не должны. – Казак тряхнул русой бородой и тут же усомнился: – А там, князь, кто знает… Двоих-то наших… Ребята мои лихие. – И казак с сомнением щёлкнул языком.
Воевода угрюмо посмотрел на него.
– Приказ-то они мой сполнять будут честно. Но я им и другой отдал: ежели басурмане вдруг наедут всем чамбулом и навалятся большой силой, рубать пленных и уходить к реке, на наши заставы.
Одоевский хмыкнул, взглянул на атамана и сказал:
– У тебя, Ермак Тимофеич, гляжу, всяк десятник – воевода!
Атаман прикусил ус, вздохнул и ничего не сказал.
Слава богу, разговор на том и прекратился. Потому что в залужье, окутанном маревом дневной жары, появились всадники. Они двигались на рысях, держали к переезду. Верховых насчитали с дюжину, может, чуть больше, остальные лошади шли в поводу, мотая пустыми стременами. На сёдлах их и в тороках была увязана какая-то то ли поклажа, то ли пленники, то ли раненые, то ли тела убитых.
– Твои? – спросил воевода десятника, не отрывая глаз от залужья.
– Мои, князь. Вон и Третьяк. Коня моего ведёт.
– Так ты ж баял, что пал твой конь? – вскинул седую бровь Одоевский.
– Коня-то я и вправду загнал. Что было, то было. Но не своего. Взял отбитого у татар. Но конёк был добрый. Жалко его. Такого иметь – горя не знать.
Спустя некоторое время со стороны засеки появилась и полусотня. Посланные атаманом казаки рассыпались по заокскому лугу, прикрывая со стороны засеки разъезд, только что побывавший в рубке. Вёл полусотню Матвей Мещеряк. Ветер трепал его кудрявую бороду, раскладывал по плечам, затянутым кольчугой. Едва ли во всей Ермаковой станице можно было сыскать равного ему по ширине плеч, такого же могучего. Под ним и конь был особый, такой же долгоривый, и грохот его копыт отдавался гулом по земле, как будто скакала целая сотня.
Тянуть жилы из пленных татар не пришлось. Толмачить на допросе взялся сам Ермак. Степняков привели в воеводскую избу и развязали скрученные за спиной руки. Как только они поняли, что в крепость их привезли не убивать, осмелели. Атаман тут же заговорил с ними. Говорил спокойно, даже взглядом не стращал. Старший из четверых – Ермак его сразу выделил, – сухощавый, с реденькой чёрной бородкой, в белом тюрбане и зелёном халате, перехваченном жёлтым кушаком с шёлковыми кистями, внимательно оглядел стены воеводской избы, князей и бояр, сидевших у окон, и коротко ответил по-татарски.
– Что он сказал, атаман? – спросил воевода. – И что ты сказал ему?
– Я сказал, что времени у нас мало, а потому лучше отвечать на все вопросы, которые воевода задаст им. В противном случае их отдадут казакам, и братья убитых решат, как с ними поступить.
– Правильно ты им сказал, Ермак Тимофеевич. Что же ответил этот?..
– Этот… Этот и будет говорить. Он у них башлык, – пояснил Ермак. – Сотник по-нашему.
Татарин снова заговорил и указал на своих воинов, тут же отступивших на шаг назад.
– Он сказал, чтобы его нукеров увели. Не хочет говорить при них.
– Уведите, – тут же кивнул воевода. – Пусть говорит свободно.
Когда татар увели, башлыку подали глиняную корчажку, наполненную ключевой водой. Тот выпил её до дна и поклонился воеводе и казачьему атаману. Башлык понял, что судьба его и его нукеров теперь во многом зависит от этого богатырского сложения атамана. Он знал, что такое толмач: толмач может перетолковать сказанное и так, и этак. Но голова-то на плаху положена его, башлыка. А нукеры… Нукеры, если останутся одни, без него, выболтают всё, что спросят эти урусы. Чтобы его голова миновала плахи, лучше говорить без свидетелей. Так ему легче уберечь и свою жизнь, и жизнь своих нукеров.
Из рассказа татарского сотника стало понятно, что Девлет Гирей ведёт свои тысячи старым трактом, тем же лазным путём, которым ходил на Москву в прежние годы, что его войско огромно и что с ним пришли не только крымчаки, ногайцы и кипчаки, но и турецкие янычары. Командуют тысячами знатные мурзы и беки, а также искусные в боевом деле турецкие паши.
– Спроси его, велико ли войско у крымского царя? – кивнул Ермаку Одоевский.
– Насколько велик хан, настолько и велико его войско! – с важностью ответил башлык, услышав, что русский хан назвал его повелителя царём.
О численности ханского войска пленный сказать ничего определённого не мог. Великό! Татарин широко разводил руки, показывая, насколько велико войско его повелителя. Когда же его спросили о пушках, он с готовностью закивал головой. И сказал, что затинные пищали к Москве тащат османы и что в свой обоз они никого не пускают, так что, сколько их там, пушек, и каковы они, толком никто не знает. Но то, что татарин рассказал потом, заставило воевод и воинских голов, предводительствовавших сотнями и дружинами, прибывшими из различных городов Московского царства, задуматься.
У окна за низкой конторкой, сшитой из сосновых досок, сидел, сгорбившись, дьяк. Он внимательно прислушивался к тому, что говорил воевода Одоевский и что перетолмачивал из ответов татарина казачий атаман, и всё это как мог торопливо и без изъятий старался записывать на широком листе плотной, как хорошо выделанный сафьян, бумаги. Татарин говорил о том, что в этот раз поход складывается не шибко хорошо, что хан войну не распускает и не разрешает брать полон.
– Почему так думает храбрый башлык? – спросил атаман, не дожидаясь вопроса воеводы.
– А вот почему, – разохотился в разговоре с русским ханом татарин, – раньше, когда мы приходили сюда, всегда брали много ясырей. Девок брали. Здоровых и красивых ханум. Работников брали. За них в Крыму всегда дают много золотых и серебряных монет. А теперь Дивей-мурза приказал ясырей не брать. И в русских городках тоже ничего, кроме скота, не брать. Нукеры должны воевать, а не грабить! Так приказал Дивей-мурза! Воинам это не по душе. Такой поход – плохой поход.
После допроса Одоевский тут же приказал татарина под охраной отправить в Большой полк, в Серпухов, к боярину и воеводе князю Михайле Воротынскому. Бумагу с расспросными речами тоже отдал для передачи командующему. На словах же приказал стрельцу, под чью ответственность полагалось препровождение башлыка в Серпухов, передать лично князю Воротынскому свои догадки по поводу того, почему татары в этот раз ведут себя иначе, чем год назад.
А год назад Девлет Гирей перешёл через Оку, обманом обошёл русское войско, все его главные заставы и быстро двинулся к Москве. И защитить её было уже некому. Обошёл их крымский царь, обошёл и в прямом, и в переносном смысле.
– Что скажешь, Фёдор Васильевич? – обратился Одоевский ко второму своему воеводе, когда татарина увели.
– Полон не берут. Налегке идут. А стало быть, передвигаются куда быстрее, чем с награбленным.
– То-то и оно, что быстрее и что полоняничными обозами не обременены.
Вскоре очередь дошла и до атамана:
– А ты что думаешь, Ермак Тимофеевич? Ты, атаман, татарина лучше нашего должен знать. Как думаешь, хитрит башлык?
– Не похоже. Он видел, как порубали его людей.
– Так что же?
Ермак заговорил не сразу, давая князю понять, что вопрос он задал непростой, что, не подумавши, вряд ли на него ответишь.
– Татары, княже, всегда за полоном на Русь приходили. А теперь полон им не нужен… Значит, есть цель поважнее.
Не желалось Ермаку разговор этот разговаривать. Незачем ему, казаку, было думать о том, о чём должны болеть княжеские да боярские головы. Вымолвишь что-нибудь не то, что приятно княжескому уху, и слово твоё полетит по ветру, подобно шумной и вздорной птице сороке, и долетит до царёвых ушей. А Грозный царь, сказывают, во все дела вникает и, коли что не так и не по нём, на расправу крут и скор. Вот и Никита Романович напрасно в своём полку эту боярскую думу затеял. Наговорят сейчас с три короба, а потом из коробов тех, кому ни по́падя, вытряхивать начнут, да перетолковывать, да выворачивать с лица наизнанку. А потому атаман старался больше помалкивать. Помалкивать да слушать. Не ступай, собака, в волчий-то след…
Не было свободы вольным казакам в царском войске. Туда ни ступи, того не смей, что ни молви – не твоего ума дело. Котёл, и тот порой становился скудным, и не только в постные дни. Казаки скучали от безделья, роптали. Одним хотелось обратно на Дон, другим на Переволоку, третьим на Волгу и Яик. Отовсюду каким-то неведомым образом приходили вести и сманивали казаков, туманили глаза, мутили даже крепкие умы. А больше всего буйные головушки тосковали по вольной воле, по большим рекам, по степи. Трудно было унять эту тоску, которая родилась вместе с казаком. А тут ещё царь задерживал обещанную плату за поход, и ясное осознание того, что платить им государю нечем, пуще прежнего усугубляло тоску по воле. Война в Ливонии выгребла казну дочиста, нечем было платить ни казакам, ни стрельцам, ни пушкарям большого наряда2. И атаман, сам измаявшийся в ожидании вестей от своей сторо́жи из Заочья, думал: поскорее бы в дело. Пристыли сабли к сафьянным ножнам. Плечо казацкое от безделья зажирело, шея в панцирь не вмещается.
Ермак кивнул воеводе и, когда тот наклонился к нему, сказал:
– Пошлю-ка я, княже, одну полусотню в разъезд на отмель в верховья, а другую в усть Протвы. Думаю, раз такое дело, – и он кивнул на дверь, куда только что увели башлыка, – татары уже нашли броды и вот-вот могут навалиться, захватить переправы.
– На бродах и перелазах стоят наши крепкие заставы, – отмолвил Одоевский. – А вот ежели бы ты, атаман, прошёлся со своими полусотнями вдоль тракта. Да туда-сюда походи по лазному пути. Посторожи там до вечера. Послушай. Кого прихватишь, мигом волоки сюда.
Наказ воеводы был атаману по душе. Пускай казачки разомнутся. Погоняют своих зажиревших в безделье коней да и свои туеса растрясут, мигом мысли короче станут…
Через час он уже скакал по утрамбованному галечнику вдоль реки и посматривал на засеку. Сотни шли на юг, к Алексину. Алексин стоял на высоком холме по правую руку по течению Оки. И до него казакам оставалось версты две-три, когда передовую сотню, в которой ехал Ермак, догнал есаул, оставленный при лагере и коше3 в Тарусе.
– Батько! – крикнул он спёкшимся ртом и резко осадил перед Ермаком своего коня; конёк под ним был ногайский, низкорослый, мохнатый, степной. – Татары на Оке! Воевода велел немедля вертаться, брать весь зелейный припас и – на Сенькин брод!
– Где ж такой находится?
– Сенькин-то брод? Так за Серпуховом. О-го-го где! Это ж туда, в Сторожевой полк, к князю Хворостинину мы весной коней гоняли.
– Ого! Не близко!
– Оно так, батько. Ежели сильно коней торопить, то как раз и запалим. А ежели без заторопи и коней поберечь, то к утру как раз и поспеем на тот брод.
Значит, крымский царь решил переправляться там, подумал Ермак. Он тут же отдал приказ, чтобы сотни поворачивали назад, искали перелаз на ближайшей мели и скакали в крепость. Сбор назначил там же, в лагере. Отправил вестовых, чтобы быстро отыскали разосланные на засеки разъезды и возвращали их к Оке. На Оке до прибытия разъездов оставалась полусотня. Мало ли что могло произойти на засеках.
Перелаз вскоре нашли. До половины реки кони шли по колено в чистой, пронизанной солнечными лучами воде, в которой мелькали стайки мелкой рыбёшки. У берега в зарослях камыша крякал, как потерянный, селезень. Один из казаков, ехавший впереди, вытянул шею и закрутил головой, вытаскивая длинный лук из налучи, затейливо расшитой серебряной нитью. Налучь богатая, хотя уже порядком потёртая и побитая снизу; по зелёному полю тонко выделанной кожи пущен восточный орнамент. На такую вещь любоваться, а не в поход с нею ходить. Казак, видать, взял её в бою или обменял на то, что приглянулось прежнему её хозяину. Может, у татарина и выменял. Выменял же он коня у ногаев…
– Фемка! – окликнул Ермак казака, который уже накладывал на можжевеловую кибить лука длинную стрелу, продолжая крутить головой и глазом охотника выискивая в зарослях камыша селезня. – Не время. Не балуй. Прибери на место.
Фемка тут же убрал лук. Ермак удовлетворённо кивнул казаку и сказал:
– Наши селезни, Фома Силыч, на другом перелазе нас ждут не дождутся.
– Оно так. А этот бы тоже ничего…
Вскоре кони зашли в реку по грудь, течение стало гуще и сильнее, вода внизу потемнела, и там, среди редких камней, обросших тиной, замелькали рыбины покрупнее. Когда вода коснулась конской груди, жеребец под атаманом вздрогнул и захрапел.
– Тихо, тихо, Армас, не бойся. – И Ермак похлопал коня по напряжённой шее.
Кони у казаков были привычны к переходам и через реки, и через болота, а потому тут же кинулись поперёк течения и вскоре, зацепив копытами дно, стали выбираться под береговым обрывом на песчаную косу московского берега. Ермак оглянулся: в полуверсте ниже по течению Оку перелезала вторая его сотня. Есаул Чуб стоял на обрывистом берегу, что-то кричал своим казакам и весело смеялся. Вот развесёлая душа, пряча в усах улыбку, подумал о своём верном есауле Ермак, всё-то ему нипочём, всё-то ему в радость. И оглянувшись на Фемку и других казаков, увидел, что и их лица изменились, просветлели, а в глазах растаял туман скуки. Пожи́ву, кровь почуяли, степные коршуны…
Воевода Одоевский уже ждал казаков у южных ворот. Рядом прохаживался кирилло-афанасьевский поп. Когда казаки стали подъезжать к городу, батюшка растопил, развёл своё кадило и начал благословлять православных на «брань великую».
– Что ж нам, без причастия на смерть итить? Перед Николой не постоим? – сказал кто-то, но его тут же остепенили.
– Вот тут тебе и причастие, и Никола, и всё остальное…
– Татарин причастит…
В крепости и на городском посаде народ пребывал в смятении. Кричали бабы, плакали дети. Люди куда-то перетаскивали своё хоботьё, гнали на гору пёстрые гурты домашнего скота и птицы – коров, телят, коз, овец, гусей. Часть жителей тарусского посада покидала город, чтобы переседеть возможную осаду города в лесных оврагах и среди болот, где уже не раз спасались от крымчаков и ногайцев. Почти такая же суматоха клубилась и в самой крепости. Войско собиралось в путь. Предстоял переход к Серпуховской крепости и, возможно, даже ниже по Оке в Коломне. Именно там сторо́жа Большого полка отбила первую атаку передовых татар, налегке подбежавших к «берегу».
Батюшка окропил бритые казачьи головы святой водой и вынул из кармана большой медный наперсный крест, облитый, как пряник, жжёным сахаром, синей финифтью. Казаки подходили, целовали крест и тут же садились на коней.
Уже был отдан приказ, куда следовать и где их должны ждать люди воеводы князя Михайлы Ивановича Воротынского, когда Никита Романович вдруг кивнул на струги, качавшиеся на серебристой, как кольчуга, воде затона, и спросил:
– А скажи, атаман, вот что: речным ходом, да вниз по течению, да на вёслах и под парусом, небось куда как шибче можно добраться до Сенькина брода, чем на конях?
– Знамо, скорее, – ответил Ермак и прикусил ус. – О том же хотел сказать тебе, княже. И припас уложим, и пищали. А табун наш пущай тут останется. Живы будем, за своим воротимся.
Сотни одна за другой начали грузиться в струги. Только одна, пятая, отправилась берегом по пыльному, выбитому тысячами подков просёлку, держа на восток. Повёл сотню молодой есаул из донских казаков Черкас Александров. Ему едва исполнилось двадцать, но держал себя он так, что лучше сотника и в походе, и в бою казаки, молодые и пожилые, не чаяли. Черкас умел быть и лихим, и обстоятельным, и щедрым, и скупым, когда дело касалось судьбы его казаков и интересов пятой сотни. Настоящее имя молодого атамана было другое – Иван. Но казаки и Ермак звали его Черкасом. Родом он был откуда-то с Днепра, из мест, которые через сто лет станут называть Малороссией, а пристал к Ермаковой станице на Дону, где и казаковал в то время.
Ермак оставил от каждой сотни по два человека, чтобы доглядывали за кошем и лошадьми: вовремя поили, не жалели овса, пасли и охраняли. Старшему перед отплытием наказал:
– Никуда не отлучаться. Коней держать в одном табуне. Под сёдлами. Ко всему будьте готовы. Со дня на день сожидайте вестей.
Струги шли попарно, со стороны берега гребцов прикрывали щиты. Ветер шевелил казачьи бороды, задирал воду, поднятую длинными вёслами, рассыпал её мелкими, как роса, каплями. Время от времени рулевые меняли кого-нибудь из гребцов, кому становилось тяжело по причине недавно полученной и не совсем зажившей раны или просто по причине усталости. Не всем была привычна эта работа. Два десятка остроносых стругов стремительно резали воду, оставляя за собой два узких белых следа, которые, впрочем, вскоре бесследно таяли, и, когда казачья станица исчезала за очередной излучиной Оки, казалось, что никого здесь вовсе и не было. Ни двух десятков стругов, ни четырёх сотен бородатых воинов, ни плеска вёсел.
Bepul matn qismi tugad.