Kitobni o'qish: «Генеральша»
Моей матери
1. Москва
За окном замелькали постройки, городские кварталы. Поезд заметно сбавил скорость и осторожно подкрадывался к вокзалу, колёсами на стыках рельсов, отсчитывал последние метры их долгого пути. Иван Никитич молчал, напряженно, в раздумьях смотрел в окно. Катя тоже не хотела беспокоить супруга пустяками, водила пальцем по бежевому линкрусту, повторяя его выпуклый узор.
Не было в жизни Катерины, такого трепетного и волнующего момента, как этот. Даже тогда, когда сказала «согласна», даже тогда, когда прощалась с матерью и уезжала из города, где прошло всё её детство. Даже, та первая ночь, проведенная с незнакомым и неприятным человеком, как-то неожиданно ставший её мужем, вызывала скорее страх и оцепенение, чем трепет.
Иван Никитич встал.
– Ну… вот и Москва-а-а, – протянул он торжественно.
Грудь наполнилась тревогой, приятной и незнакомой. Катя вздохнула, набросила на голову платок, туго завязала и встала, словно готовясь какому-то решительному прыжку. Поезд дернулся, остановился, выдохнул, будто издох. Она взяла чемодан и направилась на выход.
– Да оставь ты его, – перехватил чемодан Иван Никитич, – носильщики ж есть.
При слове «носильщик», почему-то вспомнилась картина Репина «Бурлаки», измождённые и чумазые, тащат её чемодан. Ей показалось это каким-то буржуйским пережитком.
– Я не барыня! Я и сама могу!
– Сама…, – иронично растянул Иван Никитич. Он снял с крючка фуражку и натянул низко на глаза, покрутил головой перед зеркалом в купе, поправил стойку кителя и пригладил отворот шинели.
– Привыкай, ты теперь жена моя, соответствовать должна… положению.
Катя опустила глаза.
В дверь купе слегка стукнули. Галеев открыл дверь и на пороге показался молодцеватый капитан, высокий голубоглазый красавец с ямочками на щеках. Он скользнул взглядом по Катерине, коротко приставив руку к фуражке, представился:
– Капитан Доценко, товарищ полковник, с прибытием!
Иван Никитич протянул ему руку. Катя украдкой взглянула на капитана. Охватила какая-то робость. По щекам разлился румянец, словно сам артист Столяров заглянул в купе. Она потупила взгляд, отвернулась, стараясь не показывать смущение.
– Спасибо, капитан. Ну, хватай вот этот! – Иван Никитич выставил в проход Катин чемодан, достал с верхней полки ещё один, увесистый. Доценко схватил их, ещё раз бросил игривый взгляд на Катерину.
– Сейчас носильщика позову!
На перроне пахло паровозным дымом, шпалами и весной. Катя осторожно, словно в неизвестность, спускалась со ступенек. Доценко протянул руку.
– Прошу… Меня Николаем зовут, если что…
Он лукаво подмигнул, неотрывно заглядывая в глаза, спустил Катю со ступенек, а затем делово повертел головой и громко скомандовал:
– Носильщик! Ко мне!
Появился мужичок-татарин в форме с бляхой и подобострастием. Он схватил чемоданы, поставил на тележку, суетясь, подбежал к спускающемуся Ивану Никитичу и выхватил чемодан из рук.
– Это и все вещи? – спросил Доценко.
– Больше не обзавёлся. Пошли.
Катя завороженно разглядывала здание вокзала, людей. Она ослабила платок и шла следом за Иваном Никитичем. Галеев шёл впереди, чеканным уверенным шагом, цокая подковками на сапогах, сшитыми лагерными умельцами. Чуть впереди семенил Доценко, услужливо что-то объясняя, постоянно оглядываясь на Катерину. Катя смотрела на спину и бритый затылок супруга и думала над словами Галеева – «должна соответствовать». Как соответствовать? Тоже носить фуражку и сапоги? Или с таким же пренебрежением смотреть на носильщика? Затылок Галеева молчал. Наверное, он не слышал этих глупых вопросов или не считал нужным на них отвечать. Становилось жарко. Майское солнце столицы предлагало носить лёгкие шляпки и расклешенный плащ из габардина, туфельки на каблучке, в каких встречались московские дамочки, а не теплый платок, тяжёлое пальто на ватине и чугунные ботинки. Катерина с жадностью разглядывала «дамочек», пытаясь зафиксировать каждую складку одежды, походку, поворот головы. И туфельки… Словно они не ступали, а только слегка касались перрона и казалось, дуновение ветра может их поднять, закружить над головами, как воздушный шарик в Первомай. Катя задержалась взглядом на одной дамочке и, получив в ответ взгляд полный презрения и надменности, смущенно опустила голову и смотрела только перед собой, глядя на начищенные до блеска задники сапог Галеева и золотистые пуговки на его шинельной шлице. Она скинула платок и расстегнула пальто. Становилось душно и от теплого майского солнца и жара, внезапно нахлынувшего от этого взгляда незнакомки.
Доценко подбежал к передней двери «эМ-ки», преградив путь водителю, и распахнул её.
– Прошу, товарищ полковник.
Затем открыл заднюю и попытался под руку взять Катерину, но она неохотно прижала локоть. Доценко ухмыльнулся.
– Ну, как знаете…
Погрузив весь небольшой скарб, тронулись. Доценко ехал рядом на заднем сидении, любезно рассказывая о некоторых достопримечательностях.
– Вот, высотку строят, таких по Москве штук десять будет!
Катя, с детской непосредственностью, даже, вскрикнула от увиденной громады, строящегося величественного здания. Доценко сидел с видом искушенного знатока, будто принимал в строительстве самое непосредственное участие.
Мелькали здания, люди, машины. Катерина с огромным любопытством, с каким-то ребяческим азартом смотрела на весь этот калейдоскоп оживших картинок из журналов и альбомов, которые она специально брала в библиотеке, чтобы наперёд познакомится с Москвой. Они оказались ещё более впечатляющими, чем на бумаге. И тревога разочарования, которая была в момент, когда поезд остановился, сменилась переполняющей радостью, что начинается какая-то светлая страница её жизни, в большом наполненном теплом и жизнью городе. Она почти не слушала, что там говорил Доценко, а углубилась в свои ощущения, грёзы предстоящей здесь жизни. Галеев молча курил и смотрел прямо, не обращая внимания ни на Доценко, ни на столичные красоты. Казалось, он всё это видел тысячи раз и ничто не могло его удивить или взволновать.
– Какой смешной автобус! – воскликнула Катя, тыча пальцем в стекло, показывая на двухэтажный троллейбус.
– Это троллейбус – угрюмо буркнул Галеев, не повернув в её сторону головы. Катя проводила глазами троллейбус и перевела взгляд на затылок мужа. Доценко хмыкнул.
«Нужно соответствовать», – подумала она. Стало немного стыдно за свою провинциальность. Она почувствовала эту неловкость ещё на вокзале, когда та «дамочка» пронзила её самолюбие презрением. Сейчас это чувство только усилилось. Она выпрямилась и изредка бросала взгляд то на затылок супруга, то на городской пейзаж за окном. Доценко молчал со снисходительной ухмылкой, что ещё больше усиливало её стыд.
Машина подъехала к невзрачному трехэтажному зданию, на котором красовалась табличка «Общежитие № 3». Первым выскочил водитель, оббежав машину, распахнул дверь перед Галеевым. Вышел Доценко и протянул руку Кате. Она нехотя позволила поухаживать за собой, чувствуя всю ту же снисходительность на лице капитана, словно он знал о какой-то её тайне.
– Вот и приехали. Скворцов! Вещи на второй, в двести десятую! – скомандовал Доценко шофёру, – Если проголодались, товарищ полковник, тут столовая есть, неподалёку. На довольствие… всё равно уже не успеем.
– Ты как? – Галеев посмотрел на Катю, – Перекусим?
– Не знаю…, – неуверенно произнесла она, не столько из-за того, что не разобралась, насколько голодна, сколько не была уверенна, не увяжется ли этот хлыщ-капитан за ними и не будет смотреть на неё так же снисходительно-высокомерно.
– Пошли, – прервал её сомнения Галеев, – а ты капитан, свободен. Машину завтра в восемь. Отдыхай.
– Вас понял, товарищ полковник, – обмяк Доценко, поняв, что его предусмотрительность и необходимость не оценена начальником. Кисло улыбнулся, приставил руку в приветствии:
– Всего доброго…
Он что-то ещё хотел добавить, с ухмылкой посмотрел на Катю, словно искал повод остаться.
– Найдёте сами? Тут недалёко…
– Найдём, – оборвал Галеев. После этих слов, Катя почувствовала, что голодна.
Ночь на новом месте прошла в тревоге и дурных мыслях. Катя почти не спала. Ворочалась осторожно, боясь скрипнуть и разбудить Ивана Никитича. Тихо плакала, травя себе душу сомнениями, что поступила правильно. Не было в её короткой девичьей судьбе ни романтических ухаживаний, ни опыта отношений с парнями, ни, вообще, с мужчинами. Всё так быстротечно и внезапно. Больше полагаясь на опыт и авторитет матери, чем на собственные чувства. Манила Москва, она грезила о Большом театре, больших проспектах, домах, где жили какие-то особенные люди, концертах и музыкальных вечерах. Может, это и было главной причиной выйти замуж за Ивана Никитича? Она и сама не могла себе ответить. Вырваться из серости и безысходности Саранска, где она провела не очень сытую и однообразную жизнь. Ну и конечно – мать. Она словно выпихнула её, как мать выпихивает ребёнка из полыньи, чувствуя обречённость и неминуемую трагедию – сама уходит под лёд.
Душила обида, необъяснимая, безутешная, когда вспоминала ту «дамочку», ухмылки Доценко. Как в детстве, когда мальчишки устроили обструкцию, когда не хотели принимать в пионеры из-за отца. И ещё Иван Никитич. В столовой он выпил, а когда ложились спать, стал домогаться. Меньше всего сейчас хотелось его ласк и поцелуев. Катя расплакалась. Хотелось убежать, куда глаза глядят. Любовный порыв Галеева угас, он молча, с угрюмым видом разделся и лёг спать.
Под утро она уснула, успокоив себя, что всё-таки она в Москве, всё ещё наладится, как-то обустроится. Она замужем, как говорила мать, «за каменной стеной». Всё будет хорошо.
Она проснулась от ощущения, что Иван Никитич залез к ней под ночную рубашку и крепко схватил за ягодицу. Катя встрепенулась, вскрикнула, хотела вскочить, но Галеев с силой откинул её опять на подушку.
– Ну что ты, как целка, будто в первый раз!
Взгляд был суровым, нетерпящим возражений. Катя прерывисто вздохнула, повернула голову к стене, выражая повиновение. Галеев навалился сверху и вошёл в неё. Катя сильно зажмурилась, словно от боли. Хоть больно и не было, но память того первого раза остро засела в голове, не позволяя расслабится до самого конца. И уговаривала себя, что это необходимая часть супружеской жизни, но не могла себя превозмочь. Супруг, недолго поскрипев кроватью, свалился на бок.
– Тебе что, так противно?
– Нет… просто больно, – соврала Катя, выдохнув с облегчением, поняв, что экзекуция закончилась.
Галеев недоверчиво посмотрел на неё, встал, закурил.
– Правда, Иван Никитич, все эти переезды… так меня измучили… Не могу расслабится, – попыталась она оправдаться.
Галеев пристально посмотрел на жену. Щеки Кати предательски горели.
– Ладно, давай мужа собирай.
Катя быстро встала, застелила постель, наспех заплела волосы в толстую косу и стала ждать указаний Галеева. Почему-то быстрей хотелось остаться одной, не чувствовать на себе его взгляд, быть собой и не стараться «соответствовать».
– Сапоги начисть, – Галеев брился, вытянув подбородок, срезая пену опасной бритвой.
Катерина с готовностью бросилась в угол, где стояли сапоги. Они отливали лаковым блеском, словно уже кем-то начищенные. Она надела один сапог на руку и покрутила перед глазами.
– Иван Никитич! А они и так начищены…
Катя поднесла сапог и показала супругу. Галеев посмотрел на сапог, затем на Катю.
– Начищен, это когда отражение своё в нём увидишь, понимаешь? – Галеев налил в горсть «Шипр» и стал лупить себя ладонью по щекам, вбивая в лицо одеколон.
Катя опустила глаза и отошла назад в угол. Она покрутила сапог на руке, пожала в недоумении плечами, открыла маленький фанерный чемоданчик, в котором аккуратно были сложены три щётки, с щетиной разной длинны и жесткостью, баночки с ваксой, и две широких полоски: одна суконная, а другая темно-бордового бархата, похожего на знамя, которое висело у них в училище. Катя растерялась. Казалось, что это был набор профессионального чистильщика. Она оглянулась на супруга, боясь сделать что-то не так. Наличие такого набора говорило, что обладатель его относиться к такой простой процедуре, как некоему ритуалу. Галеев уловил её растерянность.
– Возьми вон ту крайнюю щётку, жесткую, а ваксу лучше на скипидаре, вон ту с завинчивающейся крышкой, она больше блеска даёт. В дождь лучше с воском, но он не так блестит. А потом суконкой натираешь. Ну, а в конце… бархоткой, – плавно провел он рукой, – Эт наука, Катерина. Осваивай.
Катя открыла банку и комната наполнилась резким неприятным запахом, вытащив из памяти детские воспоминания, как мать натирала её скипидаром, когда та сильно простыла. Уже много позже он напоминал ей болезни, мрачную фельдшерскую, глаза матери, с застывшими в них слезами. Катю передёрнуло. Она макнула щётку и с силой, старательно начала растирать ваксу. Затем надела сапог на ногу и с энтузиазмом отполировывала его суконкой.
– Прежде чем брать суконку, нужно дать время ваксе впитаться и просохнуть, – заметил Галеев жене. Катя остановилась, вытерла испарину.
– Хорошо…
– Ладно, давай следующий, времени-то уже нет.
Катя с такой же энергией набросилась на второй сапог.
Галеев стоял босой в зелёном кителе, васильковых бриджах и внимательно наблюдал за Катериной.
– Ну-ка, покажи!
Иван Никитич взял сапоги, с недоверием осмотрел, швырнул их к табурету и сел сам.
– Дай-ка новые портянки. Понимаешь, Катерина, по сапогам-то всё отношение к службе можно понять. Бывают и блестят, а не подбиты. Сразу видно – очки втирает, карьерист. Грязные – лодырь или неряха. Тоже путнего-то не жди. Уж сколько я в этом убеждался… Я людей по сапогам сразу раскушу. Так и отец мой меня учил, а он, хоть и сапожником был, а разбирался не только в сапогах, но и человеке, который их носит. А уж сапоги-то знатные точал… ммм… Сейчас, поди – сыщи… Вся Самара знала, ежели нужен сапог, так к Никите Галееву. Какие прохоря шил, ух!
– А что с ним? Где он?
– Помер он… в двадцать втором… Голодно было тогда. Нас с братом в Дербент отправил, а сам, с меньшими, да мамкой… с голоду помер. Заготовки жрали…, – желваки Галеева заходили.
Катя трагично взглянула на мужа.
– Какие заготовки?
– Подошвы… они ведь кожаные. Варили и жрали. Так все и померли… И мать и две сестры…
– А брат? Жив?
– Тимофей… Тот в сорок втором… на ленинградском… Так что, один я – Галеев, Катерина, остался. Как перст, один. А вот родишь мне пацана, а то и двух и продолжится род наш…
Он с особой тщательностью наматывал портянки, затем натянул сапоги, встал и постучал по полу.
– Вот так-то! Я вот, что скажу… Я человек простой и про любовь говорить не привычный. Если, что грубое сделаю или скажу что – ты прости. Это потому-то, что всю душу службе отдаю и для тебя всё сделаю. Будешь, как королева жить. Дай время. Я матери твоей обещал, а ежели сказал – так тому и быть. Ты в общежитии не сиди. Погуляй по Москве, посмотри, что, где, можешь в кино сходить, мороженое там… халвы купи. Я… очень халву с чаем люблю. Вот тебе тридцать рублей, в столовую сходи… В общем осмотрись, Катерина.
Галеев положил на край стола три десятки, натянул фуражку на самые глаза, напоследок покрутился перед зеркалом и вышел.
Катя некоторое время стояла в том же положении, в котором её оставил супруг, пытаясь осознать сказанное Иваном Никитичем, насладится одиночеством и составить в голове хоть какой-то незначительный план, что делать. Она села на оставленный посреди комнаты табурет, сложила руки на коленях и, не мигая, смотрела в окно. Затем вскочила, словно о чём-то вспомнив, схватила чемодан и начала в нём рыться. Она достала простую тетрадку, химический карандаш, вырвала двойной листок и, придвинув к столу табурет, начала писать.
«Дорогая мама! Пишу тебе из Москвы. Мы доехали хорошо, поселились в общежитии. Тут очень большая и светлая комната, даже есть умывальник. Иван Никитич ушёл на службу, а я осталась одна. Хотя Москву я видела только из окна машины, она меня поразила, такая большая и красивая…»
Катя старательно выводила буквы, обсасывая периодически карандаш и замирая, что-то обдумывая. Мысли путались, хотелось написать о тех чувствах горести и досады, которые она ощутила, но расстраивать мать не хотела и старалась держать оптимистический тон письма. Она заклеила конверт и стала разбирать вещи, примеряя, в чём можно выйти. Гардероб был невелик. Пара ситцевых платьев, пара белых бязевых блузок, материна юбка, которую немного подрубила, жакет на все праздники и две кофты. Из обуви – белые парусиновые туфли и черные, новые, с ремешком, которые мать купила на рынке в подарок дочери по случаю росписи. Катя поставила их на стол, борясь с соблазном сейчас же надеть их и выскочить на улицу, доказать москвичкам, что у неё не только зимние стоптанные ботинки, но есть и модельные туфли. Она вздохнула, посчитав этот порыв ребяческим и аккуратно сложила их назад.
Район, где было расположено общежитие, ничем особенным не выделялся и чем-то напоминал Саранск. Те же убогие бараки, пристройки, сколоченные из всякого хлама, белье на верёвках, подпёртое длинными шестами, чугунные колонки и ничем не выразительными обитателями. Что отличало это от Саранска, был воздух, наполненный каким-то тревожным и приятным ожиданием. Будто за тем углом сразу откроется Москва. Та, как на открытках. Она шла мимо этой знакомой обстановки, словно кто-то неведомый не хотел сразу раскрывать всю красоту, величие и царственность столицы, ошеломлять и подавлять монументальностью и грандиозностью, а давал время подготовиться, привыкнуть.
Катя прошла мимо лавки, где продавали керосин и вышла на широкую улицу. Немного постояв, раздумывая куда пойти, свернула налево. Это уже была та Москва, которую она жаждала. По широкому проспекту неслись машины, гулом наполняя городской пейзаж. Большие красивые здания выстроились вдоль улицы, словно экспонаты, демонстрируя свои архитектурные достоинства. Одно здание её поразило больше всего. Это был огромный, в девять этажей, дом на треть облицованный рустовым красным гранитом, с аркой посредине. Слева и справа от арки здание украшали два ризалита, делавшие его ещё выше. Ризалиты венчались башенками в виде маленьких античных дворцов с колоннами, в которых казалось, жили какие-то античные боги. Многочисленные колоннады, портики, пилястры, причудливые консоли и карнизы придавали зданию торжественность и величие дворца. Но Катю поразило не столько архитектурное богатство здания, сколько то, что в нём жили люди. Это был не музей, не дворец, как в Ленинграде, про который ей рассказывала мать. Это был жилой дом. Кем были эти люди, за какие заслуги поселились тут? Катя стояла, раскрыв рот, снизу вверх рассматривала здание. Затем, её взгляд заметил эмалированную табличку: «Ул. Чкалова».
«Чкалова… может тут живут «чкаловцы», «папанинцы», герои Советского Союза?», – подумала она и представила, какое это счастье жить в таком доме.
Дом, словно магнит, надолго удержал её внимание, но насытившись зрелищем и вздрогнув от неожиданного трамвайного звонка, она посмотрела по сторонам и заметила почтовый ящик. Бросив в него письмо, Катя пошла дальше. Хотелось посмотреть Красную площадь, Большой театр, ВХСВ, метро. Она даже не понимала, куда её больше тянуло. Хотелось увидеть всё сразу. В голове мелькали кадры из фильмов, открытки с видами Москвы, а грудь наполнялась радостью встречи, желанной и долгожданной.
– А как пройти на…, – остановила она прохожую женщину и запнулась, перебирая в голове, куда больше всего ей хотелось, – на… Скажите, Большой театр далеко?
Женщина смерила её недоверчивым взглядом.
– Вот туда, если пешком, но… сейчас время такое, там дворы глухие, шантрапы всякой шастает… Ты, девонька, лучше на метро, на «Курскую» иди, а там до «Площади Революции» доехать. Там тебе всё, и Красная площадь и театры… Вот прямо так и дойдешь.
Женщина махнула рукой вдоль улицы.
– Спасибо! – радостно ответила Катя и, ускорив шаг, пошла к метро. Предстояла ещё одна долгожданная встреча. Желание поскорей увидеть метро толкало вперёд и вперёд, заставляя и без того скорый шаг чередовать с пробежкой.
Ну вот! Она заметила здание с тремя арочными сводами, над фронтоном которого красовалась огромная буква «М». Она остановилась перевести дыхание и дальше старалась идти степенно, без спешки. Было много народу, чувствовалось близость вокзала. Граждане с ручной кладью, чемоданами, узлами, мешками суетились воле входа. Катерина купила билет и остановилась в нерешительности, что делать дальше. Уже с вестибюля метро завораживало своим размахом, мрамором, причудливой лепниной. Катя шла, разглядывая стены и своды, пока не натолкнулась на тётеньку в чёрной форме и красной шапке-кепке.
– Билетик, билетик! Не задерживаем, проходим! – выхватила она у Кати билет, оторвала край и всунула его ей обратно в руку.
Возле эскалатора образовалась внушительная пробка. Чем ближе толпа подталкивала Катю к «движущейся лестнице», тем сильнее её охватывал страх. Язык огромного чудища вырывался откуда-то из-под земли и «слизывал» скопившуюся толпу в своё горло, уходящее под землю. Она замешкалась, остановилась.
– Не задержуй, деревня! – кто-то сзади вытолкнул её на «язык» и она поплыла вниз, едва удержавшись на ногах.
Казалось, это был какой-то гигантский подземный аттракцион. Навстречу также двигался поток людей, которых чудище «отрыгивало» назад, наверх. Всё было диковинным и сказочным. В конце пути её опять охватил страх. Защитная гребёнка, словно зубы оскалившегося чудища, под которые уходил «язык» внушал ей ужас. Она попятилась, но натолкнулась на кого-то сзади и опять тот же голос обозвал её «деревней» и толкнул вперёд.
Оказавшись на твердом полу, она перевела дух и осмотрелась. Люди буднично перешагивали с эскалатора, кто её толкнул, она не заметила, да и не было обидно, даже была благодарна, что так вышло. Теперь страх ушёл и Катерина неспеша глазела на серые мраморные стены, арочный филёнчатый свод станции, увешанный громоздкими люстрами. В ушах, заглушая гулкие звуки подземелья, звучала григовская «В пещере подземного короля». Подъехал поезд и голос диктора произнёс знакомое: «Следующая станция – «Площадь Революции». Катя спохватилась и заскочила в вагон. Двери закрылись и вагон тронулся. Он стремительно разогнался и ей показалось, что летит с бешеной скоростью. Внутри всё сжалось. Катя крепко схватилась за поручень и ослабила руку только тогда, когда поезд начал притормаживать. Объявили станцию. Она вышла. В голове опять заиграл Григ. Глядя на великолепие убранства, обилие мрамора, скульптур, огромное число величественных люстр, возникло чувство торжественности и сопричастности к чему-то великому, историческому. Катя завороженно ходила от скульптуры к скульптуре, гладила мрамор арок. Больше всего её привлекла скульптура девочки с книжкой. Она казалась беззаботной, естественной, лёгкой, словно она ненадолго увлеклась чтением и её сейчас позовёт мама, она вскочит и убежит. Будто её не держит тяжелое бронзовое основание.
Катерина долго ходила по залу, ещё и ещё всматривалась в бронзовые лица скульптур, боясь расстаться с чувством восхищения и восторга.
Выход в город уже был не таким стрессовым. Она даже с азартом, словно играясь с «чудищем», прокатилась на эскалаторе и вскоре оказалась на залитой солнцем улице. Григ «уступил» Первому концерту Чайковского. Внутри всё ликовало и радость распирала грудь. Ноги несли неведомо куда, хотелось куда-то идти, всё равно куда, всё было удивительным и интересным. Она немного заблудилась, но решив, что первым всё-таки должен быть Большой театр, остановилась и решила спросить.
– А… как пройти к Большому театру? – обратилась она к группке молодых людей, проходящих мимо.
Одна девушка замедлила шаг.
– Так вот же он!
Ребята засмеялись и этот смех был таким добродушным и искренним, что Катя сама рассмеялась над своим вопросом.
Это был Большой театр. Не просто большой – огромный! Никакие открытки или фотографии из альбомов, которые Катя видела в Саранске, не могли передать этого величия и грандиозности. Теперь звучала увертюра из «Щелкунчика», а пальцы подрагивали, нажимая невидимые клавиши в такт музыки. Хотелось танцевать. Какое это было счастье!
Bepul matn qismi tugad.