Kitobni o'qish: «Щепоть зеркального блеска на стакан ночи. Книга Первая», sahifa 2
Он посмотрел по сторонам. Вначале в один конец коридора, потом в другой, постоял, приглаживая ладонью волосы, оценивая порядок слов и подбирая нужную нить. Сумрачный коридор был пуст. Лежали на каменных плитах пола длинные трещины и старый окурок. Сейчас имело смысл собраться с мыслями. Выглядеть предельно естественно. Здесь сидели на горшке. Он извинился, решительно пригладил ладонью волосы и взялся за ручку следующей двери.
«…тут же все вместе вскричали громким шепотом в несколько глоток, которые перекрыл спокойный мужской голос, попросивший глядеть под ноги и дать пройти. На него сразу же зашикали, и установилась было, наконец, тишина, но тут ближе к краю скопления людей возникло движение. Там посоветовали лучше перестать хихикать и отдать шарф, и кто-то приторным голоском, бархатно растягивая гласные, объявил во всеуслышание: «Знает дед и знает баба, этот дрын от баобаба». Народ загудел снова, в центре откашлялись и попросили слова, но его никто не слушал. В сравнении с передовыми позициями здесь было заметно свободнее. Почти все молчали, и только в тылах, поминутно давясь от смеха и разгоняя кистью сигаретный дым, некто в медицинском халате рассказывал смешное: там все сплошь были без головных уборов, пиджаков и штандартов. Собрание явно и давно скучало. Потом говорить начали все разом.
«Нужно сказать, позволили себе чуточку вольностей в обращении с мыслями своими и других…» Кто-то, будучи не в силах больше сдерживать чувства, со стоном зевнул. Стояли, как в преддверии события года. Кое-кто обмахивался платком, у кое-кого одежда под мышками до сих пор хранила следы влаги, как после долгого бега. Кто-то разделся до пояса, мокрая одежда висела прямо на кустах или просто лежала на траве. Сдержанный гогот и кашель. Непристойный смех. Бархатное: «Мягче, братец, мягче…» – «Нет, милорд, ты погоди, ты не лезь сейчас, ладно? Ты не один тут такой. Люди вот тоже стоят». – «Физиогномисты, говорят. Умное лицо, иди. Можно идти. А у вас что-то с лицом, голубчик, говорят… то есть это не они говорят, но видно же, что – рыло…» Некто в черном, удобно разместив локти на плечах впередистоящего товарища и опустив на них осунувшееся лицо, разглядывал в промежутках меж голов то, что было дальше. Дальше не было ничего, кроме старой деревянной двери. Все смотрели на нее.
Дверь стояла прямо посреди травы. Без предисловия и контекста. Она стояла так, словно ее забыли то ли забрать, то ли уронить, и теперь множество свидетелей размышляли над тем, как уместить новую реальность с накопленным ранее человечеством опытом. Дверь выглядела обычной. Необычным было скопление массы людей перед ней. Взгляды всех собравшихся, и тех, что впереди, и тех, кто не спал сзади, были сосредоточены только на ней. Склонный к кочевому образу жизни порог был добросовестно и бесстыдно декорирован под обыденную дверь удобств во дворе.
Но дверью явно пользовались. Давно и не слишком часто, однако все чего-то ждали. Все то ли на что-то надеялись, то ли смотрели, просто потому что смотреть больше было не на что.
Возле голого торчавшего под небом бесстыдства одиноко стояла некая бесцветная личность. Она подпирала косяк, сложа руки, со скучающим видом созерцая то унылое пустое пространство поверх скопления голов, которое единственно представляло для нее видимый интерес. Вниз субъект старался не смотреть. Было невооруженным взглядом видно, что стоял он тут не просто так, и время от времени, как бы утомясь, подаваясь вперед и приникая задом к стертому деревянному углу, он соответствовал пределу своей компетенции. Терпеливое выражение не сходило с его лица.
Скучающее внимание было вновь сокрушено спорадическим периферийным шевелением. Шевеление вылилось в новый приступ кашля и душевного брожения; здесь держали ладони под мышками, молчали либо невнятно бубнили – всё вместе это сильно напоминало преддверие дня открытых дверей. День шел к закату.
Зависнув, пара какой-то необыкновенно крупной особи черной мухи мрачно озирала окрестности, высматривая, к чему бы прислониться. Насколько хватало глаз, головы тянулись до горизонта. Деревья за ними уже не просматривались.
Появившийся на пригорке силуэт вновь прибывшего внезапно встал, как бы неприятно пораженный зрелищем, представшим его взору. Он разглядывал собравшихся, как разглядывают очередь в жуткую рань, будучи уверенным, что должен был стоять первым. Он чесал в затылке, с силой хлопал о землю головным убором и часто открывал и закрывал рот, как бы вслух отмечая тщетность лучших устремлений. Даже на расстоянии было видно, что очередь в нужник превзошла все его представления о возможном.
Дальше торчала пара вросших в землю камней. Исполинские куски гранита, запутавшиеся в деревьях, накрывал третий, плоский и многотонный. За ними стояло несколько других трилитов. Хоругви были тоже.
Кто-то сосредоточенно хлопал в ладоши, к чему-то прислушивался, ожесточенно сплевывал промеж ладоней, шептал, хлопал еще раз и снова к чему-то прислушивался. Кто-то с неподдельной тревогой – достаточно ли хорошо предмет заметен на общем фоне? – двумя пальцами поправлял на животе некое странное перекрестье на стальной цепи. Аналогичные предметы поправлялись и дальше на больших животах, поясах, руках и грудях, и только бегающие влажные зрачки, сопровождавшие вещицу в ее эволюциях, оставались одними и теми же, полными отражений дверей и требовательной любви.
Кто-то сосредоточенно изучал, поддерживая обеими руками и шевеля слипшимися губами, припухлый томик – и просил одного; кто-то не просил ничего, глядя перед собой, прищурившись, как на яркий свет, бьющий в застекленное окошко оптического прицела, но должен был кончить тем же. Мрачная перспектива удачно дополняла простоту обстановки. Этот одинокий ни к селу ни к городу торчавший прямо посреди просторов здравого смысла перекошенный косяк и наглухо запертая Дверь выглядели так, словно были тут единственными атрибутами реальности: все остальное, включая небо и лес на горизонте, выглядели лишь как дополнение. Косяк в нужник стоял, как у себя дома.
Интерьер дополнял лукавый чертик в изголовье (или что-то, напоминавшее лукавого чертика). Не считая вот его, смотреть больше было не на что, но все смотрели только туда, где на двери кто-то корявыми буквами вывел мелом от руки: «…Память человечества» и «…концепция: Будущее». Дальше стояло: «…НЕТ и НЕ будет». Чего НЕТ и чего НЕ будет – понять было невозможно. Однако все собравшиеся как будто знали что-то, чего не знал больше никто.
Глубокий смысл происходившего нависал над морем голов, как приговор жизни. Сомнение, открывалась ли Дверь вообще когда-нибудь, становилось центральной движущей силой всей экспозиции, а также того, что шло следом. То, что шло следом, не оставило равнодушным даже мух.
Всеобщее оживление вызвал какой-то совсем посторонний мрачный субъект в сильно подусохшем и умятом пиджачке. Скорбно поджав губы, ни на кого не глядя и словно ничего вокруг не видя, мужчина протиснулся вначале мимо притихшего собрания, мимо снулого мздоимца и дальше за створку Косяка. Дверь со скрипом закрылась. Толпа загудела. В выражениях больше не стеснялись.
Мздоимца у Косяка качнуло. Он без видимой охоты переместил скучающий взгляд на людское скопление, но сразу же поспешил возвернуться взором к небесам, словно обжегшись, как бы оберегая зрение. Он будто боялся его испачкать. Представитель сосредоточился, всмотрелся во что-то пристальнее и, скуласто напрягшись, страстно зевнул, ненадолго отделяя поясницу от Косяка, освобождая карман от руки и деликатно прикрывая губы пальцами. Прозрачно-сырообразный ломоть луны, висевший над ним, объявлял наступление сумерок. На ее голубоватом фоне суетно шныряли неутомимые вампирусы.
Костюмчик очередного абитуриента выглядел не столь вызывающе скромным, однако его обладатель казался еще более мрачным и снизошел в круг света, как акт черной рапсодии. Создавалось впечатление, что Дверь способна была работать лишь в одном направлении. И на каких-то заранее оговоренных условиях.
Господин на пороге Двери в нужник, ностальгически морщась, постоял так с минуту, неопределенно озираясь и перекатываясь с пятки на носок и обратно, окинул кислым взором аудиторию еще раз, сунул руки в карманы и, то и дело привставая на цыпочки, закатывая глаза и употребляя челюсть в качестве кильватера мысли, принялся делать сообщение; он, казалось, стремился донести до сознания собравшихся некое обстоятельство, представлявшееся ему как нечто само собой разумеющимся, которое, вместе с тем, ввиду не вполне понятной причины донести не получалось. Представитель говорил настолько тихо, то ли сорвав голос, то ли издеваясь, что его слышали лишь в первых рядах.
Докладчик, по всей видимости, являлся народу не впервые, прежний опыт оказался неутешительным, и он сам уже не очень верил в благоприятный исход предприятия. Что он говорил – разобрать было трудно, только вскоре толпе, видимо, надоело стоять на одном месте, она угрюмо зашевелилась, неохотно загалдела и предприняла попытку сбиться плотнее. Поступило сдержанное расстоянием предложение слезать с бочки.
Народ все также апатично чесал подбородки, темнея штандартами и коченея лицами религиозного содержания, поначалу даже можно было удивиться, отчего толпа сама на себя не похожа. Она была тиха и покладиста.
Если бы не вид нескольких исполинских изъеденных тенями глыб, возвышавшихся над сюжетом на манер гранитных фигур острова Пасхи, можно было подумать, что затруднения здесь носят лишь временный характер. Что всё в конце концов счастливо разрешится, и все пойдут по домам или куда они там шли. Эти искусственные образования портили весь вид. Выглядело так, что сюжет ветх и несдвигаем, как смысл жизни. Впрочем, все словно брали с изваяний пример.
Затем все изменилось.
Прямо у Косяка в нужник с видом крайней степени утомленности в жестах и на породистом профиле возник некий господин без пиджака с разбитой скрижалью под мышкой.
По его лицу все сразу понимали, что размышлять ему в данный момент приходилось о чем-то привычном и, вместе с тем, наболевшем, глубоко трагичном по своему содержанию, отвязаться от чего он уже отчаялся. Скрижаль выглядела, как фундамент трактора или фрагмент развороченной брони танка, как он умудрялся нести ее – оставалось загадкой, испачканная белоснежная сорочка и закатанные рукава свидетельствовали об усилиях, достойных богов и атлетов, однако посетитель шел с твердым намерением донести проклятый кусок куда нужно. Он не глядел по сторонам и не оглядывался на последствия.
Под сенью одиноких развесистых крон уже кто-то встал, исходя соками мудрости, отведя в сторону мизинец, держа перед собой на весу граненый стакан. «А что, отцы, – осведомился богохульный силуэт, проницательно вглядываясь в молчаливые невнятные лица собрания, – здоровее будем?..
Что-то не так было с пропускным режимом главной концепции и горизонтом событий. Передние ряды со всевозрастающим беспокойством проводили посетителя взглядами до самых створок Косяка и все вместе развернули головы к странному исходу вновь, словно в нехороших предчувствиях предвидя, что дело одной скрижалью не обойдется. И там, в самом деле, уже шуршала трава и проглядывал отсвет бледной луны сквозь черные плетья деревьев. Но только смотрели все они туда зря, нечего им было туда пялиться, поскольку маячил и шагал там уже я, шепча, тихо ругаясь и путаясь во влажной от росы траве. Как раз сейчас мне меньше всего было до них и их поджатых губ. Их осуждающие взгляды были, как новости с того света. Если бы не этот вереск и не увлажненный росой порог, я бы даже не знал, зачем все это. Но они были. И с этим приходилось считаться.
Я встал на пригорке, невозмутимо разглядывая пресловутый сюжет тысячелетий. Ваше мнение очень важно для нас, подумал я. Дальше сюжет словно сошел с мертвой точки.
Пара неких субъектов с животами, стоявшие до того прямо напротив Двери, вдруг начали грузно перебираться через волчьи зубья ограждения. Их очки с линзами крупного достоинства не отрывались от Косяка. Они видели только Его, как видят конечный замысел всех усилий и себя как конечный замысел эволюционного развития. Они шагали, уверенно держа перед собой животы, направляя стопы след в след абитуриенту со скрижалью, и все с завистью смотрели им вслед. У них словно имелось в руке некое поручительство поколений, словно все, что происходило здесь и сейчас, имело задней мыслью именно их и именно их предназначение решало судьбу противостояния, и сейчас оставалось лишь донести эту заднюю мысль куда нужно. Затем что-то произошло.
Мздоимец у Двери даже почти не качнулся. Он даже не обронил своего скучающего выражения, но вскоре один из абитуриентов лежал лицом в траве, а другой, задрав самую широкую часть, перебирался на четвереньках, что-то нашаривая перед собой ладонью. Затем он совсем было настроился тошнить под себя, но его бегом, ухватив за ноги, потащили от Двери как можно дальше. Мздоимец снова скучал. Толпа снова молчала. Было ясно, что, опуская детали, дотянуться до двери нужника можно было только через его труп. Настроение толпы изменилось. Она больше не стояла, с унынием пялясь на происходящее.
В тот момент, когда в крайнем ряду, устав нависать и хрипло орать, кто-то плюнул, чтобы самым решительным образом начать перебираться через завесь волчьих зубчиков, мздоимец у Двери, ни на секунду не утратив флегматичного настроя, опустился глазами на простертое поле голов, помедлил, после чего уперся рукой себе в пояс, выставляя на свет некий портативный инструмент на ремне.
В инструменте я с удивлением узнал очень специальный автоматик-«кофемолку» при длинной коробке боезапаса и еще более длинном цилиндре глушителя. Вороненый гладкий инструмент угрюмо блестел на свету, не оставляя никаких сомнений в отношении своей боеспособности. Толпа как по команде все вместе отхлынула назад, оставляя у нужника свободное ничем не занятое пространство, забросанное окурками. Когда издали послышались рабочий гвалт, кашель и дробный стук тяжелой походной обуви, все предоставили событиям развиваться естественным ходом.
Пока к дверям несли некий цинковый контейнер, раскачивая поясницами и наступая на пятки, мздоимец не очень понятно двигал мышцами лица. Он не то в данный момент переживал некое неудобство в полости носа, не то доставал что-то меж зубов, в его глазах словно навсегда поселились терпение и профессионализм. Гроб несли шестеро, кашляя и давая рабочие рекомендации, как лучше держать. Толпа подалась еще дальше назад, кое-кто побежал. Я огляделся.
Лежавшая под деревом рядом фигура мужчины выглядела так, будто лежала здесь не первый день. По-моему, он не дышал. Если это закономерный исход, то лучше было знать об этом заранее. Нагнувшись, я помахал у лица лежавшего рукой.
«Грабли… – утершись узловатой пятерней, внезапно обронил мужчина в пространство. Он не открывал глаз. – Грабли, говорю, убери, значит, если дороги…»
«Пропустишь посадку на рейс», – сказал я, насколько получилось, дружелюбно.
Мужичок сел и открыл глаза. Какое-то время он смотрел перед собой, как смотрят, когда вместо будильника срабатывает землетрясение и соображают, как они сюда попали. Потом в его взгляде что-то дрогнуло. Он утерся еще раз, переместил взгляд на воротничок моей белой рубашки, оглядел – сверху вниз, без интереса, не мигая и не встречаясь глазами, надолго застряв на приспущенном узле узкого галстука. Я не знаю, чего он ждал, но я явно не составлял интимную часть его сновидений. Он был не первый, кого смущали закатанные рукава моей свежей рубашки и отсутствие какого бы то ни было намека на наличие поблизости пиджака, снятого и брошенного рядом. Тут его внимание отвлекло что-то у меня за спиной, да так, что даже приподнялись кусты бровей. Он поднялся и, шатаясь, тихо ругаясь, на ходу нашаривая и теряя ладонью рукав пиджака, пошел прочь, минуя дверь, пригорок, толпу и дальше – во вне…»

Сидя на холодном полу пустого коридора с локтями на коленях, прижав затылок к стене и закрыв глаза, я старался ни о чем не думать. Я сидел, просто слушая тишину. Эта часть пространственно-временного континуума была необитаемой.
В глубокой полутьме далеко на самом дне коридора горел, ожидая, красный немигающий глаз. Туда идти не стоило. Шахты лифтов здесь либо бездействовали, либо действовали по своим, не доступным пониманию непосвященного апокрифическим программам. Череда незаконченных проемов выглядела так, словно тут не ступала нога человека. В гулком полумраке где-то дальше возник, захлебываясь от дурных предчувствий, и пошел гулять и гукать по переходам и лестницам чей-то неживой далекий взволнованный голос: «Кто здесь?.. Кто здесь?..» Не было совсем никакого желания подниматься, куда-то снова идти, разбираться в этом нагромождении времен, порогов и отживающих свой век, одетых в дорогую кожу, временных, пугающих, прозрачных, порочных, будящих холодную ненависть, фешенебельных, заплеванных, беспризорных, пользующихся плохой репутацией и сумасшедшей популярностью, не от мира cего, безвестных, бесстыдных, излишне скромных, крикливых, неприступных, с высоким рейтингом покупаемости, надменных, нездоровых, исполненных презрения ко всему, пуленепробиваемых, многообещающих, обещающих слишком много и ничего взамен не дающих, подавленных, раздавленных, приватных, проклятых и подавляющих волю, предлагающих выпить и переспать, обходительных и чуть высокомерных, праздных, благородных, эпикурействующих, безликих, увечных, грязных, анизотропного действия, со следами обуви на беззащитном лике, охраняемых, капризных, страшных, безвольных, четко разбирающихся в людях, самоироничных, настырных в своих начинаниях, оскопленных, расхлябанных, расхлюстанных, самодовольных, предупреждающих и предупредительных, запрещающих, непроходимо деревянных, аскетичных, негостеприимных и выпотрошенных, не раз сжигаемых, но так до конца и не сожженных, продажных, еще чистых, но уже купленных, потайных, тайных, ютящихся по темным углам и поджидающих за углом, неизменно расходящихся во мнениях, одноразового действия, странствующих, непревзойденных, забрызганных росой, хороших и плохих, бросающих по сторонам задумчиво-похотливые взгляды и одинаковых, как спички, но всегда разных – стройных рядов дверей, исчезавших в бесконечности.

Глава 2. Холодные Озера. Семь граней летнего утра
1
В сумрачном тесном коридоре все дребезжало и громыхало, как в старой консервной банке с остатками какого-то барахла. Несло горелым маслом и пылью. Сомкнутую линию откидных металлических сидений рядом, на которых, надо думать, в другое время смирно восседал дрессированный прайд тяжеловооруженных рослых гоплитов, занимал сейчас обрез пыльного шланга над оборванной проводкой. Под сиденьями тускло желтела горсть стреляных автоматных гильз. Гоплиты, наверное, тоже сидели, все уставившись в одну точку и в ожидании работы пережевывая про себя пару своих нехитрых мыслей. Все это выглядело давно забытым, лежалым и пошлым, как коробка последних новостей. Логическими экскурсиями на тему куда катится этот мир здесь точно не занимались.
Перед сиденьями громоздил один свой неподъемный сустав на другой агрегат, напоминавший опорную установку крупнокалиберного пулемета. Пулемет нависал тут, должно быть, черный, масляно поблескивавший, уверенно отсвечивавший, невероятно тяжелый и неповоротливый, с полным боекомплектом увесистых округлозубых патронов, с удобной грифленой рукоятью, его с большим трудом втиснутый в отсек ствол все время упирался ребристым бубликом дульного тормоза в створки бортового люка, предназначенного с натугой распахивать и строчить на полном скаку. С тем же успехом, впрочем, это могло быть опорной установкой телескопа для ближайшей обсерватории.
Было холодно. Пыльный клепаный пол то и дело куда-то проваливался, сердце, обрываясь, проваливалось вслед за ним, и в животе сразу начинало знакомо и противно сквозить. На каждой встречной яме плоское до икоты холодное гладкое седалище било по заду, перед носом, нагнетая атмосферу, беспокойно прыгал ремень карабина. Он вздрагивал под потолком на стальном тросике, и в такт ему вздрагивал весь коридор. За стоявшим в ушах нескончаемым ревущим монотонным гулом все время казалось, что кто-то рядом, еще неразличимый, срывая голос, дергаясь лицом и теряя последние остатки самообладания, пытается докричаться, а где-то тянет и тянет жилы надрывная симфоническая партия. Из-за спинки кресла впереди дальше в приоткрытую дверцу высунулся незнакомый шеф и показал растопыренную пятерню. Ноги отяжелели сразу, от пяток до поясницы. Полусонно помигивавший до того всю дорогу Гонгора напрягся, сделав хороший вдох. Он сидел, прижав затылок к стене, заставляя себя дышать глубоко и спокойно, потом поднялся и осторожно, придерживаясь рукой за выступавшие ребра ближайшей стенки, прошел по клепаному полу к люку. Пол качался из стороны в сторону, всё, что висело в коридоре, качалось вместе с ним. Тяжелый люк с натугой ушел в сторону, оставляя после себя ничем не прикрытую пустоту, и в провонявший химией сумрак ворвался ослепительный поток света и ледяного воздуха.
Едва прикрытый снегом, мимо медленно проплывал широкий отвес скалистого выступа. Под ногами, на самом дне бездны далеко внизу за легкой дымкой двигались неровные тревожные тени. Они прыгали через завалы камней, проскальзывали сквозь горные трещины и исчезали в подшерстке леса. От этого воображение приходило в отчаянье. Оно билось в истерике, начиная с момента первого щелчка карабина.
Стывшее перед глазами безмолвное видение опасного дикого зверя, настигнутого грохочущей тенью, исчезло. Его задернула завеса из слепящих небес, камней и грохота, в последний раз дрогнув, оно ушло, тускнея неясным силуэтом бесполезного сожаления. Чужая закоченевшая боль лежала на снегу пятнами черных раздавленных ягод, и смертельно раненному волку оставалось только молча стоять и смотреть, как весь сияющий мир вокруг неторопливо накрывает собой одна огромная тень. Он больше не делал попыток спрятаться, укрыться от нее на ровном почти бесконечном белом пространстве, вспарывая собой гребни девственно чистых барханов, скачками по прямой уходя по синим сугробам к далекому остывшему пятнышку солнца, роняя на снег черные капли и все чаще заваливаясь на один бок, запрокидывая голову и пытаясь дотянуться, клыками достать залитое кровью бедро. Но сил на это уже не было…
Наверное, он тоже был в чем-то жесток. Опасен и по-своему умен. Таковы правила игры. Наверное, в нем тоже жили свои представления о том, что будет после него, – о том холодном, диком, живом, что теперь покидало его, неуловимо, не оглядываясь, уходило вперед без него и которое ему никогда уже не догнать. Он тоже, наверное, остро и по-своему, очень по-своему понимал добро, этот умный и дикий зверь, которого здесь никто никогда не сможет понять до конца. Возможно даже, что ничего этого не было, ничего он там не старался понимать, а просто действовал так, потому что жил, но помимо непереносимой боли – теперь у него была возможность это почувствовать – его касалось что-то еще. То, с чем он не смог бы совместить себя и свое представление о том, что будет после него, ни при каких обстоятельствах. День для пилотов выдался удачный. Удовольствие, правда, было неполным, застреленного волка – или не застреленного, может, раненного только – так и не нашли. Со стороны взгорья имелось множество прикрытых снегом глубоких трещин.
Гонгора хорошо помнил, как это смотрелось со стороны. Некогда в памятные не слишком ласковые времена на парашютных прыжках он пару раз замыкал группу по расстановке «корабля», и сзади во всех подробностях был знаком с тем, что делало это пустое пространство со здоровыми и наглыми парнями у рампы, такими уверенными в себе внизу и суетливыми и мертвенно бледными здесь. Этот вид иссеченной порогами и трещинами затуманенной пропасти прямо под ногами производил на новичков такое впечатление, что протокол предписывал автоматическое срабатывание прибора, срывающего блокировку с основного купола.
Рассказывали, на сборах особо восприимчивый новичок под непосильным грузом новых впечатлений так и свистел прямо до самой земли, забыв и свое имя, и про кольцо запасного парашюта и вообще про существование «запаски», когда прибор не срабатывал. Говорили, это случалось. Если сложили неверно, мероприятие висло колбасой.
Еще песчинкой могло заклинить замок или забыли пристегнуть карабин. (…Гонгора выпрямился, стал ровнее, упираясь рукой в косяк, поднял глаза к потолку и еще раз подергал за ремешок карабина.) Потом шли сюжеты. Если бы их не зачитывали официально, на них можно было бы строить историю болезни.
Пытаясь распечатать у себя на животе парашют, кто-то голыми руками разрывает корпус аварийной части. Кто не видел, как этот корпус выглядит и из чего сделан, замысел не оценит. О том, что всё работает одним движением кольца, успевают вспомнить далеко не все. Точнее сказать, никто не объяснял, как такое возможно. Впрочем, смысл сюжетов понимал даже бестолковый. Гоногору уж точно обмануть было трудно. Если послушать, что рассказывали и зачитывали, можно было подумать, что прыжки устраивали исключительно в целях сокращения численного состава боеспособных сил. Тыча вилкой в разобранный на «столе» пучок строп, Гонгора не верил ни одному слову.
Прыжок при повышенном ветре. Приземление более или менее удачно, но подняться на ноги не дал ветер. Он вел купол в сторону, тот, надутый, как парус, делал всё, чтобы бульдозером утащить к воде с камышом и тиной. Парень упирался, пока были силы, проскакал на четырех ногах через поле, так и не сумев подняться и погасить купол. Говорили про погодные условия, про бдительность, еще про что-то, а у Гонгоры перед глазами стоял купол, скачущий в камышах, и широкие лямки обстоятельств, не дающие поднять голову и вытащить ее из воды и тины…
Гонгора попробовал носком железку, валявшуюся под ногами, пытаясь затолкать под сиденье, чтобы не мешала; салон бы стоило прибрать. Он еще раз проверил рукой лямку грузового ранца у себя на заднице. Тот неудобно болтался под сложенным парашютом, но тут выбора не было. Он проверил контейнер на груди, стандартные замки, к которым обычно крепились зажимы «запаски», уперся ладонями в обшарпанные ледяные края люка и, заранее прищурившись, осторожно выглянул за порог.
…Нужно сказать, присутствие девушек-спортсменок помогало не очень. Они были наглядно спокойными, уверенными и немногословными, сидели на краю пропасти и беспечно покачивали стройными ножками в пустоте, глядя на которую отключалось сознание. Их подсаживали к новичкам, и не трудно было догадаться, зачем. Когда приходила очередь мужчин, всё выглядело не так здорово. Кто-то мешком вываливался за порог, когда подкашивались ноги, кто-то выдергивал кольцо прямо в салоне, но в транспорте не оставалось никого. Протокол предписывал сильный толчок ногой от порога. Если на выходе что-то цеплялось к транспорту, помочь уже было сложно. Про протокол забывали с началом движения винтов.
Но Гонгора не был бы самим собой, если бы в самый неподходящий момент в нем не проснулся великий экспериментатор. Он тогда впервые уложил купол и не допускал мысли вернуться назад, не выяснив, как это работает. Он смотрел, как топтался у порога с видом на синюю пропасть сосед, приседая и не попадая, не в силах установить ногу на край парапета; он смотрел, как ветер рвал одежду с рукава инструктора и как его рука нетерпеливо отправляла за порог одного за другим всех, кто остался. Тряся расстегнутыми замками спортивного «рюкзачка», небрежно накинутого на плечи, с утра озлобленный инструктор стремился побыстрей вытолкать всех за дверь, он был как хирург, спешащий закончить норматив ампутаций на день. Гонгора видел его и видел себя, свое будущее положение, ничем не блиставшее, может быть, даже такое же эпически бестолковое. И решил подойти к делу иначе. Хороший разбег обещал хороший прыжок. В пропасть лучше шагать сразу.
Отступив и уйдя в самый конец салона, он подобрался, как стайер на стартовой линии, когда время останавливается, всё замирает в ожидании выстрела и мир сжимается до размеров главного смысла жизни. Все были так заняты, что, когда это случилось, было уже поздно. Сохранить координацию движений. Все, что требуется. Так он это видел.
Сохранить координацию движений на практике оказалось сложно. Пол качался, выход менял положение, порог ушел из-под ног совсем не там, где должен был, и плечо задело край люка. Гонгора не раз и не два пытался восстановить в памяти, что следовало сразу за порогом, но память каждый раз подсовывала засвеченные кадры. Его развернуло так, что он тут же потерял верх и низ. Как выдернул кольцо, он не помнил, но после рывка обнаружил себя в крайне неудобной позе мухи в паутине. Приземление в таком виде гарантировало не только ушибы. Он смотрел, как приближается земля и трава, добела выгоревшая под солнцем, ожидая, когда реальность вернется на место, с ней на место вернется зрение и он сможет всё обдумать еще раз в более спокойной обстановке. Он не разбился тогда только потому, что сумел выбраться из паутины строп как раз когда нужно было собрать ноги вместе, чтобы встретить удар о землю. Если бы стропы не вернулись на место, уже совсем близко от дикой травы, тот прыжок, скорее всего, и был бы последним.
Из-за спинки кресла вновь выплыло гладко выбритое лицо. Наушники на голове пилота и большой палец, показывавший направление ветра, двигались нарочито медленно. Они словно ставили на вид за попытку выйти за пределы разрешенного. Они словно делали упрек за выход за границы установленных рамок. Они словно говорили, что его присутствие терпели в салоне лишь по одной причине, что этим наушникам хорошо заплатили. Они выражали свое презрение. Скучающее лицо пилота не выражало ничего. Всю предполетную подготовку и весь полет Гонгора хранил невозмутимый вид, но знал, что никому не стал бы жать руку ни при каких обстоятельствах. Он знал, что при других обстоятельствах для кого-то дело могло закончиться больницей. Сейчас лучше было сосредоточить себя на главном.
На пороге в совсем другой мир.
Сердце медленно бухало где-то на уровне ключиц. Будет славная охота, сказал он себе. Это первый случай в практике нашей стаи…
Он подумал, что камней слишком много. Слишком опасно.
Щурясь в яростно свистящем воздушном потоке, он в десятый раз бросил взгляд на локоть, где горели красные бусинки высоты, на лямки парашюта с подвешенным контейнером, на прижимной механизм зажимов уже давно устаревшей системы, проверил, как сидела на бедре тяжелая рукоять ножа (рукоять на всякий случай прижата к ножнам мягким кольцом), резко выдохнул и обеими руками выбросил себя за порог, уже задохнувшийся, раздавленный ударом о мокрую стену потока света.