Kitobni o'qish: «Вне подозрений»
Sabine Durrant
Under your skin
© Sabine Durrant, 2014
Школа перевода В. Баканова, 2013
© Издание на русском языке AST Publishers, 2017
Посвящается Дж. С.
Пятница
Из дома я выбежала раньше обычного. На улице сумрачно – еще не утро, уже не ночь. Парк во власти призрачных теней; скованные холодом деревья похожи на равнодушных истуканов – неподвижные, голые, без намека на весеннюю дымку; вдоль рельсов тянутся кусты, их колючие заросли заплетены в причудливые узлы… Настоящий рай для хулиганов и грабителей. Но об этом лучше не думать.
Привычный маршрут: вверх на мост; вниз; бегом вокруг футбольных полей, вздыбившихся комьями земли, словно неспокойное море. Дорожка ведет в угол поля, здесь жутко темно и неуютно: с одной стороны – рельсы, с другой – игровая площадка, и ты зажата между ними, как в ловушке. Столб с висящей на нем синей курткой, мокрой и помятой, вдруг приобретает странные очертания, по коже от страха ползут мурашки, и я прибавляю скорости – туда, где тропа выводит на открытую лужайку и уходит в сторону магистрали. По тротуару скользит свет фар, кто-то спешит оказаться на работе даже раньше, чем я (неужели такое бывает?). Ох! Передо мной неожиданно и почти бесшумно материализуется призрачная фигура – еще один бегун; мелькнувшие наушники, отблеск лайкры, пронесшееся мимо шумное дыхание, волна тепла и легкий запах пота. В Лондоне нереально побыть в одиночестве: ни глухой ночью, ни зябким предрассветным мартовским утром. Почти наверняка кто-нибудь за тобой следит, высматривает, вынюхивает… Жуть.
От бега становится лучше. Скорость, ритм, размеренное движение рук, ног – все это приводит мысли в порядок. Спала я плохо. И даже в короткие промежутки беспамятства мне снилось, что я не смыкаю глаз. Пришлось в конце концов встать. Я сосредоточиваюсь на дыхании. Вдох-выдох… Вдох-выдох… Бежать и думать… А как только вернусь домой – сразу же в душ. В семь часов заедет Стив, чтобы отвезти меня в студию. Поцелую на прощание Милли, а завтраком ее покормит Марта. (Ну что ж она такая нелюдимая, эта Марта?) Застану ли я дома Филиппа? Вряд ли. Сейчас – сколько там? пять пятнадцать? – он уже бреется, принимает душ, смывает с себя следы «Нобу» и «Дорчестера» (ввалился домой в три часа ночи, и я уловила отчетливый запах сигар); потом втискивается в лайкровый костюм и верхом на новеньком карбоновом велосипеде катит в свой биржевой рай: Мэйфейр, Токио, «Блумберг». Раньше мы бегали вместе. (Даже подбирали по цвету одежду, кроссовки «Асикс», из серии «для него и для нее». Скажете – глупость? А мне ужасно нравилось.) Но прошлым летом все закончилось. У нас не город, говорит Филипп, а сплошной стресс. Тут нужна повышенная выносливость, хорошие на мышцы нагрузки. И никакой бег с этим не справится.
Дыхание совсем сбилось. В груди горит. Ничего у меня не выходит. Я безнадежна, даже бегать по-человечески и то не могу. Сворачиваю на центральную дорожку. Вперед, мимо бередящей душу скамейки, где каждое Рождество кто-то вешает венок с надписью «МАМА». Может, сначала лучше подумать о мелочах? Родители Филиппа: связаться с ними насчет воскресного обеда. «Невзаправдашний» день рождения Милли: попросить Филиппа на этот раз явиться обязательно (как он мог не приехать во вторник?!). Выходные в Брайтоне… Стóит об этом вспомнить, и в животе начинает твориться бог знает что. Филипп сказал, что слишком занят. «Ну и ладно, не вопрос! Ерунда какая!» – легкомысленно откликнулась я, а ведь это неправда. Я и выражений-то таких не употребляю. Будто изображала кого-то… более молодого и раскрепощенного. Вылитая Инди из нашей студии, протеже Стэна Кеннеди: улыбка – произведение стоматологического искусства, хорошенькая внешность и наличие мозгов. (Причем последние дают ей все шансы рано или поздно меня подсидеть.) «Не вопрос»? Кажется, услышав это, Филипп взглянул на меня как-то странно. Видимо, фраза прозвучала натянуто? Будто я только притворялась невозмутимой? Ладно, ерунда, не вопрос… В том-то и дело, что эти мелочи – вовсе не ерунда. Что можно считать пустяком? А что – важным? Воскресный обед с родителями Филиппа; роскошное нижнее белье в номере брайтонского отеля; жемчужные зубы молоденькой конкурентки; восьмилетняя девчушка, задувающая именинные свечки… Именно из этого и соткана жизнь. И все в конце концов сводится к любви…
Подъем на мост, спуск. Парк оживает. По ту сторону лужайки – еще два бегуна. У пруда что-то вынюхивает большая собака. Шлепая крыльями и гогоча, тяжело взлетают трое гусей. Небо чуть светлеет – где-то там, за хмурыми свинцовыми облаками, просыпается солнце, его неокрепшие лучи смягчают все вокруг, размывая цвета и границы. На серую ограду у детской площадки насажен маленький красный ботинок. С серебристой ветки свисает мокрая пятнистая шапочка – божья коровка. Оставленные вещи, забытые частички своих хозяев… Однажды во время бега я наткнулась в зарослях на мужские подштанники. Откуда?! Это вам не облюбованный геями парк Клэпхэм-Коммон, это Вандсуорд! У нас тут территория многодетных семейств с лабрадорами и пенсионеров с теннисными ракетками. Здесь никто в кустах не сношается!
Кафе. Секундное колебание – и я сворачиваю. Бегом вдоль лужайки для игры в шары. Вот и домик рядом с кортами. Меня вдруг неодолимо тянет нырнуть в глубь нетронутых парковыми садовниками зарослей. Обычно я здесь не бегаю. Треугольный участок тесно стоящих высоких деревьев примыкает к футбольному полю, но что там в глубине, под кронами, с главной аллеи не видно. А вдруг опасно?… И что меня сюда понесло? Зарождающийся свет дня? Нежелание с этим днем встречаться? Прилизанная ухоженность лужайки? Размеренность бега? Безнадежная попытка во всем разобраться? Не знаю… А может, внезапная жажда ощутить под ногами молодую траву, вырваться за жалкие, обозначенные людьми границы парка, хоть ненадолго остаться одной.
Кто знает…
Мне не страшно – спасибо скорости, – но бежать здесь труднее, чем я ожидала. Неровная земля – плохой союзник, то и дело норовит подсунуть кочку или яму. Ветви деревьев лезут в глаза; спутанная клубками трава цепляется за щиколотки. И вдруг, сквозь хитросплетения растений, – это…
Первая мысль – про надувную резиновую куклу. Или рыбину. Как-то, отдыхая на острове Уайт, мы набрели на выброшенного на песок мертвого дельфина, пугающе бледного и одновременно мясистого – противоестественное сочетание. А много лет назад, еще студенткой гуляя вдоль Оксфордского канала, я споткнулась о распластавшегося на набережной мертвого лебедя. Самым жутким было не то, что он мертвый, – хотя выглядела эта загубленная белоснежная красота совершенно дико, – а то, что никто его до сих пор не убрал.
Все, пробежка окончена. Раздвигая белесые ветки молоденьких березок, я расчищаю себе в зарослях путь к месту, где кто-то – собака? лисица? человек? – вытоптал траву; туда, где лежит нечто непонятное.
Вот… я вижу… ужас… ужас! Нет, не кукла. Не рыба. И не лебедь.
Она лежит на боку: обнаженные белые руки вытянуты над головой, спина изогнута. Волосы откинуты назад, будто ее за них тащили. Открытые глаза подернуты пеленой, словно прикрыты пищевой пленкой. Огромные густые ресницы, вряд ли настоящие, худое лицо, некрупные зубы, прикусившие вывалившийся наружу раздутый язык. Плотно облегающие штаны цвета хаки – из «Топшопа», наверное, – с карманами на бедрах и маленькими молниями на щиколотках. Босая. На пальцах ног – темный, почти черный лак. На руках же ногти, наоборот, обломанные и в заусеницах. Розовая футболка с коротенькими рукавами задралась на спине, виднеется черный треугольник трусиков. Кожа – на лице, шее, груди – иссиня-белая, и повсюду отметины: кровь, порезы, царапины, крошечные точки, горизонтальные темные линии, синяки. А шея… Нет, невыносимо…
Я не закричала. Даже не пикнула. Удивительно, да? В уши бьет громкий звук собственного дыхания – то ли всхлипывания, то ли рвотные позывы. Не хватает воздуха. В голове неразбериха. «Топшоп»?! Ну какая разница, где она купила штаны и настоящие ли у нее ресницы? Сколько деталей… они обрушиваются на меня, как цунами. Сперва я ничего не понимаю, в голове нет слов – одни картинки… Но вот мозг включается активнее… картинки обретают названия… превращаются в знакомые понятия… в мысли. Одна из них: надо сообщить кому-нибудь. Кажется, я уже в состоянии думать о том, что будет дальше.
Прикрываю ладонью рот… Господи, кажется, меня вот-вот стошнит. К горлу подкатывает горечь, но я сглатываю и, шатаясь, пробираюсь сквозь заросли назад к дорожке. Нащупываю висящий на шее чехол с телефоном; расстегнуть его получается далеко не с первой попытки. Лихорадочно жму на кнопки. Какие огромные у меня пальцы… Они так трясутся, что, когда мне удается дозвониться, телефон чуть не выскакивает из рук.
Голос в трубке тихий и спокойный; такой спокойный, что я повторяю, как заведенная:
– Вы меня слышите? Вы меня слышите?!
Женщина отвечает, что, слышит, и я, запинаясь, сообщаю подробности. Никак не могу вспомнить название улицы, что ближе всего к этой части парка; и ведь она совсем рядом с моим домом, идет параллельно нашей, с такими же большими крепкими особняками… я хорошо ее знаю, но вспомнить не могу и потому выдаю:
– Тринити-роуд, тюрьма, район Тоуст-Рэк… Знаете, в этом секторе есть дорога? Там еще кафе, «Коммон-граунд». Прямо за ним, в таком треугольном лесочке.
Моя собеседница, наверное, уже сориентировалась по спутниковому навигатору, потому что из моих путаных объяснений вряд ли что-то поймешь. Интересуется, цела ли я, не грозит ли мне опасность. И советует оставаться на месте, ждать.
Связь обрывается. Господи, как неуютно… очень… паршиво. Не представляю, куда себя деть. Бегом возвращаюсь к теннисным кортам: отсюда я смогу увидеть приехавших, проводить на место. Пока в поле зрения – никого; лишь за крикетной площадкой – непрерывный поток машин по Тринити-роуд, в отдалении – крыши Вандсуордской тюрьмы да игра света над высокими домами на той улице, название которой я теперь вспомнила – Дорлкот. Скрип со стороны теннисного домика; темнота за окнами стоящей на лужайке хибарки – когда-то, много лет назад, в ней жил уродливый черно-белый кот; он уже давно умер. Мой сегодняшний бег начался по ту сторону железнодорожных путей, дистанция длиной в километр или даже два, а если напрямик через рельсы – всего несколько метров. На крутых насыпях по обе стороны полотна растут кусты и деревья; осенью они сбрасывают мокрые листья и задерживают поезда, тут полно теней и темных местечек, где так легко притаиться. Рядом со мной заросли кустарника, в них детвора сделала себе лагерь, обустроила ходы и коридоры для пряток. Шорох. Может, зверек… лиса, белка или птица, но меня охватывает страх. Кажется, там кто-то есть, кто-то за мной следит.
Я мечусь по тропе туда-сюда: то к дороге, то, передумав, чуть ли не бегом – обратно. Лабораторная крыса под воздействием стресса… Девушки отсюда не видно, и меня вдруг бросает в жар – а если ее там нет?! Что, если кто-то унес ее оттуда… А может, и не было никакой девушки… Я мчусь назад по дорожке, оступаясь, спотыкаясь, выставив вперед руки для защиты от веток и прутьев, вперед сквозь боярышник, дрок, березки – плевать на царапины! – и меня выносит в том жутком месте. Еще не добежав, уже знаю наверняка – никуда она не делась, так и лежит там, неестественно изогнутая, с остекленевшими глазами… мертвая…
Тишина. Пение птиц – и все. Шум поезда. Рассвело, уже полностью рассвело. На кончиках веток – зелень. Должно быть, почки. Я опоздаю на работу, придется сразу ехать в студию и краситься в машине. Боже, о чем я думаю?… Наклоняюсь, усаживаюсь прямо на сырую землю – и мы остаемся с мертвой наедине. Какой же она выглядит беззащитной! В ноздри сочится резкий застоявшийся запах – то ли больничных коридоров, то ли раздевалки в бассейне. Стараюсь не смотреть ей в глаза. Веки девушки, вплоть до тонких выщипанных бровей, покрыты крошечными мозаичными пятнышками. Касаюсь ее волос… Безжизненные… Хотя волосы ведь такие и есть, да? Что-то в ее футболке – коротенькие рукава, пуговки на груди – не дает мне покоя. Футболка перекосилась, крепко зажатая под мышкой, и мне виден бюстгальтер. Бретелька – ленточка черного кружева – свободно болтается спереди, видимо, отстегнулась. Что я делаю?! Зачем?! Какой-то внутренний толчок – и я уже аккуратно вдеваю крючок черной кружевной ленточки на место, в петельку на чашке бюстгальтера. Пальцы слегка касаются ткани – холодной, влажной. Что это за звук?… Неужели?… Да, я сама. Давным-давно, когда нужно было успокоить Милли, я пела ей эту колыбельную. Но слов ее толком не знаю до сих пор.
– Укачаю, уведу в сон, убаюкаю… Долог путь в сонливый город… Он в далеком и чужом краю…
Песня застревает у меня в горле, она больше похожа на жалобный стон.
Кажется, прошла вечность, но на самом деле вой сирен раздается всего через несколько минут.
С того самого мига, как я вышла из дому, я знала – что-то должно случиться. У меня было странное состояние: тянущее, надоедливое ощущение под ложечкой, дурное предчувствие, если угодно. Скажете, неубедительно? Неправдоподобно? Что ж, в таком случае – mea culpa1.
Их двое. Женщина в форме меня узнает, это заметно по вспыхнувшему на щеках румянцу, округлившимся глазам, по брошенному на коллегу взгляду с безмолвным «Смотри, та самая… ну, из телика». Но темноволосый мужчина, даже если и знает, кто я такая, остается невозмутимым. Он без формы, в джинсах и рубашке поло – явно занимает далеко не последнее место в полицейской иерархии. Тут не ошибешься, сериал про инспектора Морса тому порукой. Приглаживая густые грязноватые волосы, он представляется сам («инспектор уголовной полиции Периваль») и представляет спутницу – «констебль Морроу».
Мы возле теннисного домика. Я примчалась сюда, когда затихла сирена и сквозь деревья замигал синий огонек. Жму им руки – у меня вдруг возникает жгучая потребность прикоснуться к кому-нибудь живому. Никаких слез, разумеется, – это ведь не я умерла. Мы идем к девушке, и констебль Морроу, которой на вид лет двенадцать, не больше, придерживает меня за локоть. Невысокая и веснушчатая, с гладко зачесанными в хвост светло-каштановыми волосами – она почти хорошенькая, несмотря на близко посаженные глаза и неудачную коронку на переднем зубе. Когда я позвонила, сообщает Морроу, ее дежурство как раз подошло к концу.
– Я уже мечтала о бутерброде с беконом. Кетчуп и немного коричневого соуса…
Она явно пытается меня приободрить. Инспектору же Перивалю до моего душевного состояния дела нет. Он шествует впереди – ссутуленные плечи, растянутые джинсы. С каждым шагом его нога впечатывается в землю решительно и непреклонно, словно лыжная палка, придающая лыжнику равновесие.
Объяснять, где она лежит, не нужно. Это понятно и так. Мы уже почти на месте, и Периваль приказывает мне – точнее, показывает, выставив вперед в качестве преграды руку, – подождать на дорожке.
– Департамент уголовного розыска, – извиняющимся тоном шепчет констебль Морроу. – Впечатление производит. Мы вызвали собак. И компы вот-вот подтянутся. Если едут с мигалкой, то минут через восемь, думаю, примчатся.
– Компы? – Я в недоумении.
– КОМП – команда, осматривающая место происшествия. Оцепят территорию, будут искать улики.
Я спрашиваю, что за улики, и она поясняет:
– Да много чего: отпечатки пальцев, оружие, волокна ткани, кровь, волосы, краска, стекло. Чего они только не находят! Так что на месте преступления топтаться не стоит.
– Я там уже потопталась… Надеюсь, не слишком.
Она вглядывается в заросли и досадливо восклицает:
– Интересно, народ когда-нибудь приучится за собой убирать?!
На какой-то безумный миг мне кажется, что она имеет в виду мертвое тело, и от неожиданности у меня вырывается сдавленный смешок, но тут Морроу подбородком указывает на скомканный пакет из «Макдоналдса»: расплющенная одноразовая тарелка, кусочки латука.
– Думаете, это улика? – интересуюсь я, разглядывая остатки чьего-то пиршества.
– Скорее просто мусор. А для сосудов – и вообще смерть! Сплошные жиры и соли… Дети, наверное.
– Дети, – эхом откликаюсь я, мысленно добавляя: «Кто тут еще может быть».
Инспектор Периваль возле девушки. Он до нее не дотрагивается – присел и разглядывает. Потом достает телефон. Кричит напарнице какой-то набор цифр, и та звонит по мобильному. От усталости у меня кружится голова, и, когда Морроу заканчивает разговор, я спрашиваю, можно ли уйти. Сначала, говорит констебль Морроу, ей необходимо уточнить у меня кое-какие детали.
Я объясняю, что мне пора на работу, она кивает и, чеканя слова, произносит:
– Это. Я. Понимаю. – Многозначительный намек на пропасть, отделяющую мой образ жизни от ее собственных важных задач.
Она совещается с Перивалем и уводит меня назад к кафе, на лавочку.
– А вы выглядите немножко по-другому, – заявляет Морроу. – Не подумайте, что я пытаюсь подлизаться, просто вы в жизни и правда выглядите моложе, чем по телику.
– Это из-за прически, – улыбаюсь я. – Из-за объема. Мне делают очень пышную укладку… Имидж обязывает. Я должна выглядеть как добропорядочная дневная телеведущая… Сама по себе прическа не так уж и плоха, просто перед съемками на нее выливают столько лака, что я в ней, как в каске.
– Вас парикмахер укладывает? – спрашивает она. И после моего кивка удивленно добавляет: – Что, каждый день?!
– Просто невероятно… говорить об обычных вещах… когда…
– Да, знаю. Первое тело всегда вызывает шок. Кто-то мне говорил, что за первый год службы у полицейского офицера вырабатывается чутье на два запаха: запах наркотиков и запах смерти.
– Там был запах, – вспоминаю я.
– Кислятины, – морщит нос Морроу. – Как в доме у стариков.
– Нет, еще какой-то.
Констебль достает блокнот и, словно книголюб, смакующий понравившееся ему произведение, перечисляет мне трупы, которые она повидала за два года работы на участке: самоубийство (повешение), автомобильная авария и парочка сердечных приступов.
– Самоубийство? – переспрашиваю я.
– Ну да! Самоубийства частенько случаются.
И она рассказывает, сколько разных способов существует для того, чтобы свести счеты с жизнью: передозировка и вскрытые вены, петля и огнестрельное оружие. Может, мне и удалось бы отвлечься, но подобные разговоры… это уж слишком. Я хочу домой, хочу быстренько хлебнуть кофе – если позволит время; а если не позволит, попить кофе в машине. Ловлю себя на виноватой мысли, что болтовня констебля меня раздражает. Может, она вовсе не приободрить меня пытается, а просто наслаждается жуткими подробностями? Я ее перебиваю и начинаю рассказывать, как все было («Ой, погодите, помедленнее», – просит она): как я бежала, как сама не знаю, что понесло меня на эту дорожку; как в первый миг я подумала, что бесцветная вытянувшаяся фигура – это лебедь или дельфин… Она записывает. Спрашивает, что я видела, кого заметила, и я вспоминаю бегунов, собаку у пруда. Нет, больше никого.
– Может, еще что-нибудь необычное?
– Только… девушка…
Пока она перечитывает записи, я решаюсь спросить про точки на лице мертвой:
– Знаете, такие малюсенькие пятнышки… Похожи на сыпь, которой очень боятся молодые мамочки. Ее еще проверяют стеклянным стаканом – если при нажатии стаканом сыпь у малыша не исчезнет, значит, это может быть менингит…
– А, знаю такое. – Она опускает блокнот на колени. – Петехия, признак асфиксии.
– И у нее следы на шее… будто от проволоки, которой сыр режут… и синяки, ссадины, как отпечатки пальцев… Ей что, перерезали горло? Или задушили?
– Это нам патологоанатом скажет, придется подождать. Я не специалист, но в таких случаях следы пальцев часто принадлежат не нападающему, а самой жертве. Ну, понимаете, когда она борется, чтобы сорвать удавку.
Я невольно вздрагиваю, потом мне становится лучше. Вокруг талии у меня повязана серая толстовка с капюшоном, и я натягиваю ее поверх футболки. Похоже, потрясение потихоньку проходит, уступая место нормальным мыслям, объяснениям.
– Черкните автограф, – просит констебль Морроу, и я поворачиваюсь к ней: привычная улыбка, любезно поднятая рука. Ох, ей всего лишь нужна моя подпись под показаниями! Какой конфуз…
Поднимаю голову от бумаг: инспектор Периваль с трудом выбирается назад на аллейку. Издалека, от дороги с односторонним движением, нарастает вой сирен. Собаки и КОМП, люди с камерами и всякими приспособлениями – какими? палками? – которыми они будут тыкать траву в поисках улик, волокон, краски, стекла. Чтобы выяснить, кто это сделал.
Какое странное чувство… Не знаю, поймете ли вы… Облегчение. Это мертвое тело больше не мое. Оно принадлежит им.
По дороге от Стокуэлла к Ватерлоо – жуткая пробка, время моего опоздания неуклонно растягивается, и сорок пять минут превращаются в девяносто. Я пропускаю утреннее совещание и из-за этого весь день вынуждена оправдываться. А может, оправдываться мне придется не только сегодня – раз я теперь человек, обнаруживший мертвое тело.
В зеленой комнате мой соведущий Стэн Кеннеди развлекает болтовней двух гостей программы: акушерку, получившую от фирмы «Памперс» награду «За выдающиеся достижения», – ей предстоит комментировать обыгранный в новом ситкоме процесс родов; и несчастную мать, мою ровесницу – ее сын-подросток, подвергшийся травле на «Фейсбуке», год назад покончил с собой. Под столом крутится собака, лёрчер, тычется носом в разбросанные кусочки датской слойки; Дон, помощница режиссера, сообщает мне, что этот пес «покорил сердца нации»: видео, на котором он играет в футбол с цыпленком, посмотрела на «Ютьюбе» уйма народу. Жизнь, смерть и собака – несочетаемое сочетание, но для сотрудников «Доброго утра» такое в порядке вещей.
В комнату к ним я не захожу, проскакиваю мимо – мне к гримеру. Если напарник меня и заметил, то виду не подал. Насколько проще была бы жизнь, научись мы с ним ладить! До меня доносится взрыв хохота; этот раскатистый душевный смех – визитная карточка Стэна, создающая ему имидж милейшего человека, такого сердечного, так искренне интересующегося своим собеседником. Он очарует даже потерявшую ребенка мать, и та будет смущенно улыбаться, опустив голову и разглаживая на юбке несуществующие морщинки. Этот прием срабатывает со всеми. Со всеми, кроме меня. Видевшая Стэна пару раз моя подруга Клара утверждает, что своим обаянием тот обязан заостренной форме клыков – это, мол, помогает компенсировать слишком нежные, почти девичьи черты лица. Нижняя губа у него намного полнее верхней, будто вздулась от удара, и шалунья Клара, по ее словам, была бы не прочь ощутить эту припухлость на вкус.
Я уже подхожу к своей комнате, а хриплый бас Стэна все еще эхом раздается в коридоре. Почему-то, когда я слышу этот смех, вечно чувствую себя брошенной. Энни уже вся извелась, поджидая меня: тюбики губной помады выстроены в ряд, мощный профессиональный фен с насадками – в боевой готовности. Я рассыпаюсь в извинениях; терпеть не могу усложнять ее и без того непростую работу. Не знаю, в курсе ли она, из-за чего я опоздала, – по дороге в студию я по телефону кратко обрисовала ситуацию нашему режиссеру, и та вполне могла поделиться новостями с остальными.
– Ну и вид у тебя. Будто покойника встретила, – усаживая меня, заявляет Энни. Значит, не в курсе.
Жаль, сейчас нет времени для откровенных признаний. С Энни всегда так славно поговорить, и я частенько делаю ей по этому поводу комплименты – чтобы, работая со мной, она чувствовала себя комфортнее. Хотя на самом деле мне, наверное, хочется, чтобы это я чувствовала себя комфортнее, когда она работает со мной. Не заслуживаю я такой заботы. Но момент, увы, неподходящий – уже десять утра. Время катастрофически поджимает, и отвлекать Энни просто нечестно. Да и она слишком напряжена, чтобы болтать. Так что я молча отдаюсь в руки девушки, которая носит незамысловатую короткую прическу и сама косметикой не пользуется: моя голова покорно ныряет в вырез малинового платья от «Дайан вон Фюрстенберг», по лицу порхают кисточки «Бобби Браун», губы приоткрываются навстречу помаде («Сангрия» или «Старый Голливуд»), на сомкнутые веки шелковисто ложатся тени – «Пшеничный колос» и «Соболий мех», «Тост» и «Темно-серый беж». Да, Энни недалека от истины. Вид у меня и правда неважный: под глазами фиолетовые круги, веки с каждым днем все больше напоминают гофрированную бумагу. Волосы утратили густоту, да и цвет у них… Это уже не красновато-рыжий «Тициан», а какой-то… лосось. В памяти всплывает мама. В моем детстве волосы у нее были до того вызывающе яркими и блестящими! И во что они превратились под конец? Грязный оранжево-розовый цвет… У мертвой девушки волосы тоже были рыжими. Наверняка крашеные, не натуральные. Если я скажу, что она показалась мне знакомой, вы решите, что я выжила из ума?
– Ну вот. – Энни делает шаг назад. – Так ты больше похожа на человека.
– Ты просто блеск! – объявляю я.
На самом деле это я – просто блеск. Пудра со светоотражающими частицами, мерцающие оттенки макияжа… Теперь я буду выглядеть вполне прилично. И никто даже не заметит, что у меня слегка подергивается веко. Впрочем, и эта внешность, и пышная прическа – уже не я. Честно говоря – пусть Энни об этом никогда не узнает, – в увеличительном зеркале я вместо себя вижу какого-то транссексуала. Старея, женщины превращаются в мужчин, а мужчины – в женщин. Не помню, от кого я это услышала. Увядание – такая гадость. Хотя, как говорит Клара, альтернатива намного хуже.
Может, следовало сегодня отпроситься? Или причина не слишком уважительная? Даже когда болела мама, шоу я почти не пропускала. Бывало, мне так и не удавалось прилечь; проведя кошмарную ночь у ее постели, я ранним утром мчалась по загородной трассе назад на работу. И улыбалась в камеру, а у самой на пальцах – невыветрившийся запах рвоты… Неужели почти у каждой женщины есть такое ощущение? Ощущение того, что наше место под солнцем – это лишь вопрос удачи? Одна оплошность, одно прегрешение – и мы уже вне игры? И все же сегодня, наверное, приезжать не стоило. Сталкиваясь с трагедией, иногда поначалу ее не осознаешь. Как-то у нас на программе была семейная пара; когда они уже готовились к отъезду с горнолыжного курорта, снегоуборочная машина завалила их малыша снегом. Ребенок задохнулся. Дальнейшее, казалось бы, не укладывается в голове: после того как эти люди отвезли крохотное тельце в больницу, они, ни на йоту не отклоняясь от первоначального плана, сперва на машине пересекли Альпы, а потом переправились домой на пароме по заранее купленным билетам. Знаю, то, что выпало на их долю, с моим потрясением не идет ни в какое сравнение; я просто хочу сказать, что в состоянии стресса люди совершают иногда такие дикости…
Энни довершает картину: в студии на кофейном столике стоит ваза с алыми гвоздиками, и на моих ногтях расцветает алый лак. У визажиста свои предписания: все должно сочетаться, важна каждая мелочь. Руки у меня трясутся, но Энни делает вид, что ничего не заметила. Я изо всех сил вжимаю ладони в лежащее на туалетном столике полотенце, и дрожь поднимается выше, к плечам.
Красные ногти. Красные цветы. Красное платье с длинными рукавами. Кровь и смерть, бескровная смерть… отметины на шее девушки…
Я помахиваю яркими кончиками пальцев:
– Энни, а не многовато ли на мне красного?
– В самый раз, – отзывается она. – Очень жизнеутверждающе, именно то, что нужно серым мартовским утром. Ты, как всегда, неотразима. Подними-ка нам всем настроение! Видит бог, это как раз то, что нужно!
Я никогда не мечтала стать телеведущей. Меня сюда просто занесло. Я работала корреспондентом и репортером, а потом мне сделали предложение, от которого Филипп пришел в бурный восторг, и «да» у меня вырвалось еще до того, как я успела подумать о возможности ответить «нет». Работа своеобразная – и не актерство, и не журналистика. Амбициозный человек вряд ли назовет ее пределом своих мечтаний. Дневные ведущие ни у кого не пользуются особым уважением. Мы символизируем легкомыслие и праздность и в пищевой цепочке находимся даже ниже, чем наши коллеги из «Новостей». «Милые мордашки и симпатичные попки; а внутри этой композиции – ничегошеньки» – вот слова знаменитой своими репортажами из «горячих точек» Кейт Эйди. «Когда мистер Блэр примется бомбить Багдад, – вторит ей популярный Ричард Ингрэмс, – нас поставит об этом в известность какая-нибудь блондиночка, сверкающая безупречной улыбкой».
Иногда я встречаю своих знакомых по Оксфорду, ровесников, ставших серьезными фигурами в издательском деле, в научных кругах; порой сталкиваюсь с ребятами, вместе с которыми проходила стажировку на Би-би-си – кто-то из них теперь режиссер «Панорамы», кто-то играет не последнюю роль в закулисной политической жизни. Эти встречи здорово меня закаляют. Как-то на вечеринке по случаю вручения Национальной телевизионной премии один тип, намекая на наш недавний сюжет – о запрете на продажу уродливых овощей и фруктов, – заорал мне через весь зал:
– Что нового в примитивном мире некондиционных бананов и недозрелых корнишонов?!
Когда-то мы вместе работали корреспондентами «Вечерних новостей». Понятия не имею, чем он занимался после этого, но рубашку носил, по-моему, еще с тех времен.
– Спусти штаны и увидишь! – мило улыбнулась я. За его столиком все заржали.
Вспоминая об этом теперь, я чувствую себя неловко. Это было вовсе не остроумно. И засмеялись они лишь потому, что я (капельку) звезда, знаменитость. Их подобострастное хихиканье было еще хуже его оскорбительной колкости. Считается, что дневные передачи смотрят только безработные со стажем, бездельники да хронические нытики; будто все, на что мы годимся, – это скрасить унылую тишину во время глажки белья. Звезда домоводства – вот кто я для них такая. Но я могу многое сказать в защиту своей профессии. Далеко не каждый с ней справится. Суть ведь не в красивой улыбке и не в обсуждении забавных законопроектов ЕС. Суть – в непосредственном обращении к зрителям, пусть не ко всем сразу, а по очереди, по одному; в том, чтобы найти с каждым общий язык. Мы со Стэном приносим в ваш дом настоящую жизнь, а это уже мастерство сродни искусству.
…Несмотря ни на что, сегодня я занимаю студийный диван первой. Энни говорит, Стэн любит оказаться в студии раньше меня и проехаться на тему моего отсутствия: и жизнь-то у меня, мол, «кипучая», и сама я «просто на части разрываюсь». Я не раз объясняла ей, что это лишь добродушное подтрунивание, безобидная репетиция тех колкостей и шпилек, которыми мы со Стэном обмениваемся в эфире и благодаря которым наше шоу пользуется таким успехом; что Стэн говорит не всерьез. Но боюсь, на самом деле все как раз наоборот: улыбки и дружеское похлопывание по плечу – это лишь милое прикрытие его истинного отношения, его стремления к превосходству и желания меня выжить. У него нет точной уверенности в том, что мне платят больше, но даже тень подобного сомнения для Стэна невыносима.