Kitobni o'qish: «Московские тени»

Shrift:

Они обитают на Малой Грузинской, на Мясницкой и Ленинском. В Сокольниках, в Черемушках, Медведкове. Их много, но они поразительно одинаковы, они сменяются, поколение за поколением, и остаются всё прежними – тихими, бесцветными, безымянными. Как тени.

И те, что приезжают сюда светлыми и бодрыми, кипя желанием перетрясти существование теней, тоже поразительно быстро теряют имена, цвет и голос. Превращаются в тени.

Иван Колчигин

Глава первая
Говорят, что нас там примут
(Март 1997-го)

– …Да об этом во всех газетах вон… Только об этом кричат. Надоело же, в конце концов. – С ним нужно не соглашаться, нужно его раздражать, подогревать спор. Главное, чтоб он не терял интереса. – Прописные ведь истины, одно и то же. И, кстати, так всегда было, и ничего не случилось, земля не перевернулась. Есть люди, например, которым только и надо, чтобы себя ощутить, – ходить по проволоке, на грани гибели находиться. Почему же не может быть таких же целых народов и стран?..

– Нет, ты не прав. Такого, – он постучал пальцем по столешнице, – такого еще не бывало. Я знаю историю, я ничего подобного не встречал. Нигде! И если пользоваться твоим сравнением, то – нас на эту проволоку загнали, пихнули, и мы висим на одной руке, а все эти падлы вокруг бьют, чтоб мы скорей сорвались. – И он опять начинает заученно, убежденно-спокойно, тоном мыслителя, сотый раз доказывающего выведенную им истину: – Идет пол-ней-шее разрушение нас как нации, каждого по отдельности – как личностей. Все мировые силы собрались, объединились, чтобы нас уничтожить. Сожрать! Понимаешь? Мы – лакомый кусочек, они вечно об этом мечтают. И именно сейчас, именно вот в эту минуту они нас сжирают. Открыто, уверенно, со знанием дела. Знают, что помешать некому. То-таль-ное разгосударствление!.. Вот я еще есть, еще могу говорить, а через полчаса не смогу. – Он горько вздохнул и взял в руку стаканчик. – Я смогу только рычать. Или выть. И дальше лишь мрак – наше общее будущее. Полное отсутствие разума!.. Вот так-то. Вот что с нами делают, парень!

Скучно, конечно, но слушать надо, отвечать что-нибудь. С сумасшедшими такого рода я сталкиваюсь постоянно. Если не сталкиваюсь, то специально ищу, охочусь на них, а они охотятся на меня. И когда мы ловим друг друга, происходит то, что сейчас. Они говорят, а я слушаю и в меру сил спорю. Темы их монологов похожи почти дословно. Все плачут о Родине. У всех не сложилась жизнь, не оправдались надежды. Ужасная скука. Мне кажется, что их обучают в каких-то подпольных спецшколах, а потом выпускают на улицы. Им обычно лет за сорок, они работают строителями, учителями, грузчиками, бандитами, чертежниками, актерами, милиционерами, они, как могут, зарабатывают на пропитание, а в свободное время вываливают на меня шлаки своих размышлений. Сегодня попался мне сценарист…

– Видел там в витрине плакат? На одной половине панорама Москвы – «Сердце всей Руси святой», а на другой – «Довгань» и рожа эта. Соседи, да! Да это глумление над моими чувствами просто, откровенное унижение! Ты понимаешь, нет?!

Да, попался сценарист, по крайней мере он так представился. Седоватый, с окладистой и тоже почти седой бородой, полновато-отечный, хорошо приодетый мужчина. Он называл мне какие-то фильмы, снятые по его сценариям, но я таких, кажется, не видел или не помню.

– С одной стороны одно, а с другой… Нет, пожалуйста, без ли-це-ме-рия! Лучше сразу тогда: все, что мешает вам жрать, все под бульдозер, в печь, на переплавку. Чтоб в зубах не застревало… И все, самое страшное, пойдут с радостью перерождаться, все же мы проданы, мы хотим быть как они. Йогуртом нас купили!.. Не-ет, господа, не перерождаться ведут вас, а – в дерьмо, в дерьмо окончательное!..

Пора как-нибудь возразить:

– А вот на фотографиях прошлого века, там тоже куча вывесок всяких иностранных, и всегда, говорят, у нас самыми активными были евреи и немцы. И как-то ведь держимся, ассимилируем тех же немцев, в конечном счете они работать начинают на нас, а не мы на них… Может, – я вздыхаю, – еще возьмем по сто грамм?

Сценарист кивнул, допил, что у него там оставалось в стаканчике. Полез во внутренний карман пиджака.

– Да, парень, выпьем сейчас и я тебе объясню все про немцев. Все объясню… Так, – он принялся считать. – Восемь и восемь… шестнадцать. И порция сосисок еще. В-вот, – протянул мне деньги, – сходи.

Мы находимся в дешевой, но довольно уютной и просторной кафешке. Десяток столиков, неяркое освещение, простенькая музыка из маломощного магнитофона. В общем, место для питья не из последних. Чаще приходится делать это у пивного ларька, на скамейке в сквере, а то и в подъезде. Кажется, людям типа сегодняшнего сценариста все равно, где гадить в мои мозги, они даже забывают про водку, до того увлекаются… Что ж, их понять можно: не каждый станет так терпеливо слушать, впитывать их измышления, как я.

– …Это самые злейшие наши враги. Запомни, самые старые и самые злейшие! Другие приходят и уходят. Американцы, они пришли и скоро уйдут, французы приходили и… А эти… У-у! Они слишком умны и из-во-рот-ли-вы: не выходит мечом, они деньгами, не работают деньги, они, падлы, лестью. Баб своих нашим государям подкладывали, философии свои на нас проверяли. Сволочи, да? Я б этих немцев вообще бы всех изничтожил к чертям. Не желаете мирно со… со-су-щест-во-вать, – некоторые слова он произносит кусками, – получите по полной программе!

Пока сценарист объясняет, я осушил свои сто, съел одну из двух порционных сосисок. Сижу, смотрю на вторую, машинально киваю.

– Кто выдумал все эти дела? Немцы! Кто атомную бомбу изобрел? Они! Карл Маркс кто? Немец! Ницше, Гитлер? Тоже! О-о, парень, запомни – это самая вредная нация, я те говорю, самая злобная! Вот с кем надо бороться в первую очередь, давить их, чтоб и не пикали, падлы!..

Народу в кафе почти нет. За соседним столиком парочка вроде нас: один другому что-то втирает; несколько подростков цедят из больших кружек хамовническое пиво и веселятся; напротив нашего столика – одинокая девушка. Она медленно, экономно ест мороженое, превратившееся уже в совершенную жижу; наверное, хочет она кого-нибудь подцепить. Если б немного денег в кармане, я бы подсел, – фигурка у нее, кажется, ничего…

– Пейте, сосиска остынет, – осторожно прерываю я сценариста.

– А, да, давай! – Он взялся за стаканчик. – Выпить – это святое.

– Я уже… – Переворачиваю свой стаканчик вверх дном, показывая, что он пустой.

Сценарист плеснул мне граммов тридцать. Он начинает заметно пьянеть; даже, скорей, не пьянеет, а как-то раздувается от своей значительности, злости к врагам. Немолодому, глуповатому, амбициозному, но мало чего добившемуся в жизни человеку хочется себя так вести, – вроде он не последний в цепочке подобных, вроде уверен, что и ему перепало немножко с праздничного стола, и жизнь, значит, не совсем уж напрасна.

– Давай, парень, за будущее! – тянет он ко мне свой стаканчик. – Верь, у нашей Родины есть будущее! Причем – великое!

– Конечно, – киваю, – это бесспорно.

Чокнулись, выпили. Сценарист отломил вилкой часть сосиски, закусил. Я съел остальное.

– Самое страшное, брат, – тяжело вздохнул и поежился он, – это заниматься тем, что не нравится. Тем паче – писать ради хлеба. У меня шестнадцать ре-али-зо-ван-ных сценариев. Шестнадцать! И из них четыре фильма хорошими получились! Это немало, парень, совсем не мало. Меня все уважали… Понимаешь, нет? А сейчас, – он посмотрел в стакан, убедился, что там ничего не осталось, – а сейчас пишу сериалы. Через силу пишу, гадость пишу, для того чтобы жрать. Серия – триста долларов. Двадцать четыре страницы – американский стандарт – для одной серии, и триста долларов: чик!..

– Нормально.

– Но ведь, пойми ты, не то, не то! – У сценариста задрожала борода, его боевой настрой перерос в полустарческую обиду.

Я протянул ему сигарету, он закурил.

– Писать настоящее не могу. Психика изменяется, понимаешь ты это! Голова работает на уровне этой «Клубнички», поиск темы, идеи – на этом уровне только, восприятие мира… Понимаешь, как страшно, а!

– Да-а, – сочувствующе вздохнул я и тоже посмотрел в свой стаканчик. – Еще, может, возьмем…

– Возьмем, не гони.

Хорошо, хорошо, я потерплю.

– Ты вот такой молодой, а что внутри? Внутри-то гниль, парень! Я, – сценарист хитро прищурился и погрозил мне пальцем, – я, парень, насквозь тебя вижу, я в людях разбираюсь, дай бог! И вижу – гниль в тебе… Слышишь?.. Чем ты живешь, а? Какую роль ты играешь?

– Я не актер.

– Не-е…

– Я – продукт настоящего времени, – гордо говорю. – И я разделяю с народом все его тяготы и лишения.

– А? – сценарист с трудом напрягся, чтобы понять. Теперь он на глазах размякает, скучнеет. Наговорился, слегка очистил для новой порции шлака мозги, и вот ему хочется спать. Спокойно, удовлетворенно уснуть.

Скорей, скорей нужно выдавить из него еще водки, пока не встал, не ушел. И я лихорадочно ищу слова, какими можно его расшевелить, снова вернуть к спору. Но о чем говорить?..

– Вообще-то, – не спеша начинаю, не зная еще, какое слово поставлю дальше. – М-м… Вообще-то, мы сами во всем виноваты. Мы получаем то, что хотим. Собаке собачье. Когда целый народ держат в пробирке и туда льют то одно, то другое, смотрят, что из этого выйдет, и этот народ, который в пробирке… – Главное, не сбиться с мысли! – он лишь морщится и вздыхает, то что еще говорить? Вон в Румынии шахтеры собрались и устроили. Все у них там затряслось, чуть не перевернули все к чертовой матери. Потеряли терпение! – Я увлекся, разгорячился. – Вот это народ, я понимаю, а мы… А мы оказались стадом. Загоняй всех на бойню и по лбу кувалдой. Не бойтесь, сопротивления не будет!..

– Погоди, погоди, парень, – сценарист замотал головой, словно уже получил кувалдой разок и пытается прийти в себя, чтобы получить следующий удар. – Погоди, я не согласен. Мы сможем еще, забодаем их всех! Ско-оро уже. Нас довести надо, понимаешь, дожать. Чем сильнее согнешь, тем… Как распрямимся! Закон физики, эле-мен-тар-но. И полетят они, падлы заморские… Сколько раз мы их, а никак не поймут, – лезут и лезут…

Мне кажется, мы поменялись: то, что он говорил полчаса назад, теперь говорю я, и наоборот. Да и неважно. Хорошо, что он снова стал расходиться, только б не слишком длинен был его монолог. А прерывать, напоминать о выпивке нельзя – обидится, не купит. Ладно, придется ждать. Слушать, терпеть и ждать.

На помощь мне пришла продавщица.

– Господа, через десять минут закрываемся. Поторопитесь!

– Вот, пора уходить, – с сожалением говорю я.

– М-да-а… – сценарист поморщился, что мысль его об отпоре заморским падлам сломана на самом важном моменте. – Ладно, пора так пора… Сейчас опрокинем по стопочке и пойдем. – Он достал деньги, насчитал нужную сумму, протянул мне: – Две водки и закусить, окорочок там или сосисок…

Я попросил продавщицу выбрать самый маленький окорочок, и мне хватило в один из стаканов сто пятьдесят граммов. Расплатившись, оглянулся на сценариста, – он сидел задумавшись, глядя в стол; я сделал глоток из стаканчика, где сто пятьдесят. Сунул сдачу семьсот рублей в карман и вернулся к столу.

– Денег хватило как раз.

– Ну и нормально, – сценарист разорвал окорочок пополам; взялся за ближайший стаканчик, который я заботливо подвинул к нему. – Выпьем, парень, давай за нашу великую Родину! Мы ее никогда не оставим, мы ее за-щи-тим! Понял, нет?

– Давайте. Все будет нормально… Выплывем.

* * *

Уже были теплые дни, снег исчезал и на газонах оживала трава. Люди ходили в легкой одежде, казалось, так теперь и будет до осени. Но холода быстро вернулись, зелень стала водянистой и жухлой, в небе зависла одна бескрайняя туча, воздух наполнился влагой. Все сырое и стылое; Останкинская телебашня раздражающе сверкает, как новогодняя елка, среди мутного полумрака.

От многих я слышал, что от нее, от этой башни, исходят какие-то токи, вредная энергетика, и превращают жизнь в дерьмо. Я в это не верю. Раньше я жил далеко, на другом конце города, а жизнь и там мало чем отличалась от моей нынешней. Если честно – везде одинаково. И никто ничего не сможет переделать, бороться с судьбой невозможно, и достоин жалости тот, кто этого не понимает. Да и что в общем-то – я лично не жалуюсь, у меня все более-менее, если не заглядывать в прошлое и не думать о будущем.

Помню, в юности у меня было несколько принципов, которые я терял один за другим. Жизнь заставляла меня их терять. Сначала я удивлялся, пытался сопротивляться, страдал, а потом плюнул, и все пошло как по маслу; я стал удивляться другому – почему был таким дураком, держался в каких-то рамках, имел свои принципы и ограждал свою душу от грязных лап окружающего мира, старался не замараться. Оказалось, что жить можно намного легче. Все, что считал я хорошим, на деле оказалось глупым и лишним, правда оказалась ложью, а черное белым. Да, этакие метаморфозы для человечества не открытие, но меня они потрясли. Думаю, очень многих потрясают в определенном возрасте… Опускаясь во все новые и новые глубины жизни, я отбивался, барахтался и пытался всплыть, просил о пощаде, но невидимый, точнее слишком большой, всеобъемлющий, противник одерживал победу за победой.

Я завидовал тем, кто не захотел возиться и закончил все разом. Обычно лет в четырнадцать-пятнадцать человек встает на порог раскрытой двери символического самолета с парашютами на спине и груди, и вот сейчас у него есть секунды на решение: прыгнуть – прыгнуть во взрослость – или остаться. Остаться в тесном, душном, скучном нутре самолета, летящего неизвестно куда и неизвестно зачем; остаться в нем, успокоиться и не меняться. Не жить. Или же прыгнуть… Некоторые остаются, ложатся на лавки и навсегда замолкают, но большинство прыгает. Кое-кто не дергает за кольцо, у других парашюты не раскрываются, и им приходится кувыркаться в воздушных потоках, пытаться планировать, растопырив руки и ноги, но в конце концов все равно они сталкиваются с землей. Лишь немногим везет, – летят красиво, приземляются, не отбивая ног, в заранее выбранном месте, где-нибудь на живописной лужайке; это называется – хорошо прожитая жизнь.

Я прихожу к выводу, что мои парашюты неисправны, они раскрылись, но спутались, перехлестнулись. Я не особо сопротивляюсь уже, мне надоело возиться, я просто скольжу по струям жизни, как щепка в спиралях вихря: то вверх, то вниз, и обратно, и срок твердого приземления – лишь вопрос времени. А вихри, они непродолжительны.

Я нашел в себе достаточно глупости, чтобы прыгнуть, и вот плачу за это. Единственное, что меня радует: я понял, что я наделал и что меня ждет, а это, скажу без ложной скромности, совсем немаловажно. Это дано понять далеко и далеко не всем. Вот масса подобных мне невезунчиков, визжащая масса, дергающая кольца, рвущая парашютные сумки, проклинающая благополучно опускающихся, от нечего делать играющих с ветром, натягивая или отпуская стропы. А я понимаю, в отличие от остальных, что проклинать надо только себя.

Да, я терял свои принципы один за другим. Говорю «терял», потому что теперь в запасе их, кажется, не осталось. Мне нечем особенно дорожить, нечего защищать, охранять в себе и беречь, я все могу, я способен на все; единственное препятствие – трусость. Я знаю, что украсть – хорошо, но ведь могут поймать и наказать. Если бы не трусость, о! – жить было бы куда веселей.

Трусость же и заставляла меня терять, отказываться, бросать то, что мне было дорого и казалось необходимым и светлым. Она толкала меня с моей тропинки в общую колонну бредущих, она закрывала мне рот, чтоб не заорал, когда заорать было необходимо.

Вообще-то, все происходило постепенно, почти неприметно, и, раз шагнув за рамки, приходилось шагать все дальше и дальше. Во-первых, в общих чертах поняв, что такое окружающий мир, я в нем остался; во-вторых, я закончил школу, хотя класса с седьмого ее ненавидел, но сидел на уроках, делал вид, что учусь, получил зачем-то аттестат; потом, став солдатом, я не стал дезертиром, хотя два года в голове было только одно: «Бежать! Скорее отсюда бежать!» В-четвертых, я женился и, самое идиотское, скорее всего оставлю потомство – нового маленького кретина, который повторит мой никчемный жизненный путь… Таким образом, я шагаю по лесенке все дальше и дальше и уже без ужаса и интереса встречаю новый день, отправляюсь с утра на безграничный, вонючий оптово-розничный рынок человеческого общения.

Сейчас я иду по темной, но в то же время мутно-белесой улице, иду домой. Меня чуть покачивает, я скольжу по обледенелому асфальту, хлюпаю размокшим от соли снегом. У каждого встречного прохожего спрашиваю закурить, и если кто подает, кладу сигарету в карман, про запас. Штук десять уже так настрелял, а сигареты – основной признак терпимого существования.

Но сейчас мне очень плохо. Лучше уж вообще не начинать пить в тот день, когда к ночи не напиваешься. С мукой сознавать, что ты не допил, может сравниться лишь никотиновый голод. Почти всегда мучает или то, или другое. Всего бы навсего сейчас сто пятьдесят граммов, каких-то чуть больше полстакана, и было б нормально. Лечь, глубоко так вздохнуть и провалиться… Но сегодня не суждено, и я тащусь домой с единственной надеждой, что уж завтра-то заполнюсь водкой как положено.

Вот и дом, где живу. Двенадцатиэтажный, один из многих в ряду таких же вдоль улицы. В первое время, как сюда переехали, я постоянно путался в этих домах-близнецах, подолгу искал свой.

Я, помню, радовался домофону, растениям в горшочках в вестибюле подъезда, приветливым вахтершам, лифту, большому застекленному балкону, – в летнее время он как еще одна комната. Сама квартира – с просторной кухней, цивильной ванной, после убогого жилища моих родителей в сырой пятиэтажке, где санузел совмещенный, где на кухне вчетвером не уместишься… Да, я, помнится, радовался и удивлялся. Но это только сначала.

Квартира на глазах заросла пылью и хламом, стала невозможно тесной для нас с женой, серой, неудобной, привычной. Я прихожу сюда как в камеру пыток; не знаю точно, в чем именно заключается пытка, но каждая минута пребывания здесь настолько ужасна, мучительна, что хочется бежать, любыми путями смыться отсюда. Вот хорошо, когда я прихожу не помня как, засыпаю сразу же, а утром скорей выскакиваю на поиск похмелки; я ничего не вижу, ничего не чувствую, кроме самого себя, своей жажды. На квартиру и все остальное мне тогда наплевать. А вот такие вечера, какой ожидает сегодня… Я бы мог поверить, что и пить-то стал из-за вредных энергетических воздействий близкой Останкинской башни или еще чего-то, что скрыто в самой квартире, но пить я начал задолго до этого, и причина, скорее всего, кроется в другом.

Жена всегда с первого взгляда определяет, трезвый я или нет, с деньгами или пустой. Радую я ее редко, да и сама наша женитьба была необходимостью, а не праздником. Просто она, точнее ее родители, вовремя прихватили меня за глотку. Только не пойму, что они получили? Я не оправдываю их надежд быть хорошим мужем, тащить в дом жратву, а дни прожигать на какой-нибудь работенке. Нет, это не для меня, хотя, наверное, я, как всегда, сломаюсь. Рано или поздно, в одну сторону или в другую: или стану домашним животным, или конченым уксусом. Они надеются, что, когда (а уже скоро) появится ребенок, я изменюсь. Всем супружеским парам, готовым распасться, советуют: заведите ребенка, он укрепит вашу семью. Но это вряд ли, да и вряд ли наша семья распадется – нам просто-напросто, ни мне, ни ей, некуда идти. Родители связали нас, чтоб от нас освободиться. Обычное дело.

Раньше я не знал женщин так хорошо, как теперь. Я предпочитал общаться с ними час, ну два от силы (пока они не созревали для того, зачем я с ними общаюсь), а потом скорей перепихнуться и сваливать. Сваливать необходимо, иначе сцапают. И никогда нельзя возвращаться; я слышал, что преступники в основном и горят на том, что вернулись на место преступления. Я вернулся – и погорел.

Вообще-то, для кругозора это пошло мне на пользу. Женщины, оказалось, очень проблематичные и назойливые существа. Раньше я об этом догадывался, а теперь убедился. У них вечно задержки, боли, какие-то трубы, воспаления, тайм-пятна. И обо всем этом они любят рассказывать, требуя жалости, участия и заботы. Может, это мне только такая попалась… На это и остается теперь уповать. По крайней мере, после женитьбы захотелось попробовать каждую встречную. Все другие возбуждают меня куда сильнее жены. Хочется залезть им между ног, – вдруг там не так, как у нее, вдруг там что-нибудь необычное…

Семейная жизнь научила меня врать. Причин для вранья, честно признаться, не так уж и много, но оно льется само. Я вру по любому поводу, начиная с того, почему не вынес мусорное ведро, и кончая тем, почему пришел пьяный и сытый, а домой ничего не принес. Вру я, наверное, не из-за желания оправдаться, позаботиться, чтобы жена нервничала поменьше, а чтоб показать: вот какой я свин, от меня нечего ждать хорошего, надеяться на меня, о чем-то просить.

Да, она с первого взгляда определяет, принес я что-нибудь или нет. И сегодня, скользнув по мне глазами, она изменилась в лице (открывая дверь, она не знала, какое придать ему выражение, и в этот момент на нем больше было доброго и радостного, но затем, увы, ей пришлось сделать выражение обиженно-гордым). Она изменилась в лице и пошла в комнату, выставив вперед свой круглый, уродливый живот… Конечно, если б у меня из кармана торчали бананы или упаковка сосисок, она бы обняла меня, чмокнула в щеку, спросила, что спрашивают обыкновенно вечерами жены мужей: «Как день прошел, милый?» или там: «Ты скучал по мне? Знаешь, а я так скучала!..» Нет, увы, увы, ничего съестного у меня нет, я датый, и рот мой не расплывается в счастливой улыбке при ее виде… Я устало снимаю промокшие ботинки, посапывая, как большинство полупьяных. Спать не хочется. В комнате работает телевизор, жена коротает время, глядя в экран. Иногда, правда, она берется за книгу, она считает себя актрисой, и ей необходимо читать всякие пьесы, но телик – намного интересней, чем измаранные буковками страницы. Еще где-нибудь в электричке или в метро почитать, это понятно, но когда под рукой телевизор – глядеть в книгу просто полный идиотизм.

Телевизор – единственное, что нас объединяет. Мы сидим – я в кресле, жена обычно развалившись на диване, – и смотрим. Мы совершаем путешествия по лабиринтам каналов, спорим, что лучше выбрать, пытаемся угадать мелодию раньше участников, вспоминаем яркие моменты из фильмов; мы изучаем программу, ловим анонсы. С нетерпением ждем очередную серию «Беверли-Хиллз». Телевизор заставляет прекращать наши ссоры, притупляет обиды; он наш друг, незаменимый, безотказный помощник. Одно только плохо – дистанционка сломалась.

– Тебе тут звонили… надиктовали вот, – жена протягивает, не глядя на меня, лист бумаги.

– Переключи на «СТС», там «Крепкий орешек» скоро начнется, – отзываюсь, принимая бумажку.

– А здесь «От заката до рассвета».

– Да ну! Надоело же, наизусть уже знаем. Давай Уиллиса…

Жена кряхтя приподнялась, стала жать на кнопочку, выискивая «СТС». Я читал записку.

«Роман! Умерла Анна Савельевна! Завтра кремация. Почти никого для помощи не нашли. Если у тебя есть возможность, пожалуйста, приезжай завтра к десяти утра (можно чуть позже)». И адрес, где проживала Анна Савельевна, наша классная руководительница. И подпись: «Лена Борисова».

– Хм, – хмыкнул я. – А я думал, что она давно уже… Лет до восьмидесяти дожила, где-то…

– Что, поедешь? – холодно спросила жена.

Первой мыслью было, конечно, не ездить. Я никогда не участвовал в похоронных делах, но слышал, что это не очень-то приятная процедура… Но ведь после этого должны состояться поминки, выпивка, да и взглянуть на одноклассников интересно, я никого из них не видел лет пять. Мельком сталкивался кое с кем, и мы даже не решались сразу здороваться, гадая: он это или не он, она или просто похожа. Интересно поговорить теперь с кем-нибудь, с кем учился в одном классе, поразиться, как человек изменился…

– Надо съездить, помочь, – сделав вид, что погрустнел, отвечаю. – Мы ее последний класс были… Она меня после восьмого затащила дальше, а все исключать хотели… Надо бы проводить.

Жена вздохнула, поправила подушку под головой. Начинается фильм.

Да, женщины достойны жалости. Я слышал раньше и вижу теперь на примере своей, что они мучаются, вынашивая ребенка, рожая, испытывают боль, а потом многие годы, да что уж там – всю жизнь, трясутся над ним. Заботятся, кормят, боятся, стараются вывести в люди, а он, ребенок, как ни крути, почти что наверняка становится подонком и сволочью, а то и просто уголовным преступником… Жена очень хочет ребенка. Она даже курить бросила и подлечила зубы; она шьет какие-то распашонки, шапочки, перебирает пеленки, слюнявчики, носочки. Искренне-радостно вскрикивает, когда в животе у нее шевелится; гадает – мальчик или девочка (выяснять точно в консультации она почему-то не хочет). Иногда ей кажется, что она грубеет, и решает тогда: «Мальчик!» А потом делает открытие, что у нее пушок под носом посветлел, кожа стала белее – значит, девочка. Какие-то приметы насчет живота: если низкий – девочка, а если высокий – то мальчик… На третьем месяце у нее была угроза выкидыша и она легла на сохранение. Я ездил к ней раза три. Чего только я там не насмотрелся, не наслушался! Истерики абортниц, страх тех, у кого плод в неправильном положении; тихое отчаяние прооперированных, лишившихся детородных органов… Я приносил яблочки, сидел с женой в коридоре, мы молчали, прислушиваясь к разговорам соседей. Иногда растворялась дверь лифта и выскакивала очередная женщина с окровавленными ногами и вместе с врачом куда-то бежала, оставляя на полу красные лужицы. Следом уборщица замывала кровь. «Опять весь лифт изгадили! Нет, чтоб тряпкой заткнуть…» У жены тогда становилось такое лицо, что мне казалось – и из нее сейчас тоже что-нибудь брызнет…

Люди вообще-то очень слабы. Вот она смотрит в телевизор (а как бы и на меня) ненавидящим взглядом; я обидел ее, я унижаю ее своим невниманием, равнодушием. Я издеваюсь над ней, – так она думает, – где-то нажираюсь, заливаюсь водкой, а ее, беременную и больную, заставляю выкручиваться самой. Да, она сейчас ненавидит меня, но стоит сказать ей пару нежных слов, погладить по голове, пощекотать за ухом, и она растает, улыбнется, потянется ко мне, забудет и голод, и обиду, и дурноту беременности, всякие там токсикозы. Всему живому нужна ласка и доброе слово. Не кормите собаку, но только время от времени ласкайте ее, и она будет вам предана и благодарна сильнее, чем если б вы кормили ее и не ласкали. Еду легче раздобыть, чем ласку… Но я сохраняю между нами стену, так, в общем-то, легче, да и, по-моему, правильнее. Каждый должен быть поодиночке, если с кем-то соединишься, крепко прилипнешь к кому-то, скорее пойдешь ко дну. Барахтаться надо порознь.

Вечерами эти твари активизируются. Я не помню, как научно они называются, кажется, площицы. Это такие, навроде вшей… раньше я думал, что вши – это быстрые, проворные насекомые, а оказалось – поймать вшу очень легко. А может, это не вши. Они не в голове, а в других местах: на лобке, мошонке, под мышками, на груди. Вечером у них, я думаю, прием пищи, так как тело начинает зудеть, я чешусь, не нахожу себе места. Когда могу, закрываюсь в ванной или в клозете, спускаю трико, снимаю майку и вытаскиваю из волос, отлепляю от кожи этих маленьких паразитов.

Не знаю, когда они появились, с какой сиповки переползли на меня, но благодаря им я изучил некоторые места на себе до завидных подробностей. И так же благодаря этим площицам мы с женой находимся почти что на равных: у нее есть инородное тело внутри и на мне тоже что-то живет, размножается, питается мной. Интересно, что жена помалкивает об этих мандавошках, я, как обнаружил их, думал – и она вскоре их на себе почувствует и устроит мне бурный скандал. Но она молчит. Я при случае рассматриваю ее подмышки, лобок и пока не заметил ничего подозрительного.

Фильм виденный-перевиденный, а площицы не дают покоя. И как раз сегодня я в состоянии их повылавливать. Встаю с кресла, направляюсь в ванную. Пускаю воду, дескать, моюсь, раздеваюсь и начинаю копаться в волосах в паху, выворачиваю мошонку… Раньше я с трудом различал их, мне стоило больших усилий, чтобы их вытащить, а теперь я даже научился уничтожать висящие на волосах личинки. Личинки напоминают бутылочки и сочно щелкают на ногте… Это занятие увлекает, можно часами перебирать кожу, ворошить волоски, нащупывать площиц в районе заднего прохода, – глазами туда не проникнешь, приходится вот на ощупь.

Заодно я вспоминаю школьные годы и Анну Савельевну. Я кончил школу девять лет назад. Как раз последний год, когда была десятилетка и однообразная общеобразовательная программа. Это потом стали экспериментировать: с шести лет, лицеи, гимназии всякие, одиннадцатилетки без какого-то (четвертого, кажется) класса. А у нас все было нормально… Анна Савельевна взяла нас после третьего; она уже тогда была старухой, но еще не совсем. Она вела русский язык и литературу. Наверное, неплохо вела, если бы мы ее слушали и хотели понять. Мы не очень-то и шумели на уроках, просто занимались своими делами – рисовали в тетрадках, переписывали друг у друга домашние по химии, перекидывались записками, играли в морской бой, а потом в картишки. Иногда Анна Савельевна срывалась и начинала доказывать нам, что литература – это необходимо, что читать – это, дескать, как воздух; что мы «вряд ли еще где-нибудь услышим и найдем» то, о чем она рассказывает. Она приходила в отчаяние, когда мы бубнили наизусть стихи; показывала, как надо, и мне становилось смешно… Говорили, что она из дворянского рода, – но вряд ли, если судить по отчеству, – а фамилия у нее была Зюзина. «Зюзя», я потом узнал, это типа алкаша что-то… Она сначала казалась нам высокой, сухой и тонкой, гордой, а к окончанию школы мы видели ее согнутой, маленькой, жалкой. Выпустив нас, она сразу ушла на пенсию…

О, какой крупный экземпляр попался! Вроде я уже проверил этот участок… Кладу площицу на ноготь большого пальца, на спину. Вошь сначала лежит смирно, потом начинает двигать лапками, они похожи на весла… Другим ногтем я придавливаю ее. Щелкнуло, осталась капелька бледно-розовой жидкости и пустая беловатая оболочка. Шабаш, погуляла…

Мне представляется тот район города, куда завтра надо ехать. Это возле Павелецкого вокзала – Дербеневская улица, Кожевническая, Павелецкая набережная… Я там не был несколько лет, родители в предпоследний год социализма сумели отвернуть трехкомнатную сносную квартиру на Каширском шоссе (я как раз в армии был), теперь разменяли ее, чтобы я жил с женой отдельно; ее родители купили мебель для нас. В общем, в местах, где прошло детство, мне делать нечего и вспоминаю я о них без особой грусти. Район невеселый. Стоит отойти от Ленинской площади, и начинаются заводики, склады, «Государственная штемпельно– граверная фабрика», «Мосхладкомбинат № 3», «Дрожжевой завод», беспрерывно испускающий шипение бьющего из трубы пара. Вдоль набережной тянется труба теплотрассы, похожая на жирную стальную змею, местами поднимающую свое тело, образуя арки для проезда автомобилей. Улицы пусты, серы, – хорошо снимать фильмы о прошлом… Анна Савельевна жила в двухэтажном домике, окруженном ржавыми гаражами; это… да, это на Летниковской. Мы однажды ходили к ней, когда она долго болела. Однокомнатная сумрачная квартирка, старинные вещи, почерневшие кружева на этажерке, комоде, буфете. Ее кровать была окружена с трех сторон книжными стеллажами… Вот завтра еще раз придется там побывать… Она, помню, тогда так радостно нам улыбалась, своему седьмому «б»; девочки приготовили чай, мы принесли торт, и каждому досталось по маленькому кусочку. Некоторые спрашивали о здоровье, Анна Савельевна крепилась, развлекала нас какими-то рассказами из жизни писателей. Кажется, о Некрасове, об этом… о Кольцове, как он лежал один в проходной комнате и задыхался от сигаретного дыма, а вокруг пьянствовали и веселились соседи. Радовалась, что мы пришли к ней, значит, она не зря живет, учит нас, прививает прекрасное и вечное. Лена Борисова, отличница, читала стихи с выражением. А теперь Анна Савельевна умерла и больше ничего не чувствует и не видит. Интересно, как она жила эти годы, вспоминал о ней кто-нибудь, навещал? Наверное, все, как и я, думали, что она давно умерла. Кое-кто, может, придет, чтоб проводить ее в печь крематория…

18 077,77 s`om

Janrlar va teglar

Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
29 sentyabr 2011
Hajm:
320 Sahifa 1 tasvir
ISBN:
978-5-699-33165-9
Mualliflik huquqi egasi:
Автор
Формат скачивания: