Kitobni o'qish: «Цензоры за работой. Как государство формирует литературу»
Вступление
Где в киберпространстве север?1 В неизведанных просторах за пределами галактики Гутенберга мы вынуждены обходиться без компаса, и дело не только в картах или технологиях. На заре интернета киберпространство казалось открытым и свободным. Теперь в нем чертят границы, ведут бои и возводят стены2. Люди, жаждущие свободы, надеялись, что электронные коммуникации обойдутся без ограничений, но эти ожидания были наивны. Кто добровольно откажется от пароля к своей электронной почте или отключит фильтр, защищающий детей от порнографии, или оставит свою страну беззащитной перед кибератаками? Но Великая китайская стена сетевой защиты и неограниченная слежка со стороны Агентства национальной безопасности доказывают, что власти ставят свои интересы выше интересов простых людей. Дали ли новые технологии новые инструменты, которые помогут воле государства перевесить права его граждан? Возможно. Но не стоит думать, что такого никогда не бывало в прошлом. Чтобы до некоторой степени понять текущую ситуацию, мы должны изучить все попытки государства контролировать средства коммуникации. Эта книга призвана показать, как выглядели такие попытки, причем в конкретные периоды и в конкретных местах, так что их можно исследовать во всех подробностях. Это история скрытого, ведь такое «расследование» приводит в закрытые кабинеты и к секретным заданиям, исполняя которые, государственные служащие надзирали за словом, допуская или не допуская книги в печать или запрещая их уже после публикации.
История книгопечатания и попыток его контролировать не откроет методов, которые можно напрямую применить к процедурам контроля над цифровыми коммуникациями. Ее важно изучить по другой причине.
Показывая с изнанки работу цензоров, такая история дает понять, как мыслят создатели подобных стратегий, как государство оценивает угрозу своей монополии на власть и как пытается бороться с этими угрозами. Сила печатного слова может представлять не меньшую опасность, чем кибератака. Как ее определяли государственные служащие и какими соображениями руководствовались в своих действиях? Ни один историк не может влезть в голову мертвому человеку, да и живому, раз уж на то пошло, хотя последний может дать интервью для исследования по современной истории. Но с помощью документов возможно определить общий характер мышления и поведения цензоров. Архивы редко предоставляют нужную информацию на эту тему, ведь цензура работает тайно, а тайны, как правило, остаются нераскрытыми или утерянными. Однако, собрав необходимое количество свидетельств, можно догадаться о неявных предпосылках и подспудном вмешательстве чиновников, отвечавших за контроль над печатью. И тогда уже можешь почерпнуть гораздо больше сведений. Появляется возможность понаблюдать за работой цензоров, проверяющих текст строчка за строчкой, или проследить за полицейскими мерами против запрещенных книг, за тем, как упрочиваются границы между законным и незаконным. Эти границы необходимо обозначать, ведь они были зачастую нечеткими и нередко менялись. Где проходит черта между Кришной, заигрывающим с доярками, и недопустимым эротизмом в бенгальских книгах или между соцреализмом и «позднебуржуазной» литературой в коммунистической Восточной Германии? Подобные концептуальные разграничения интересны сами по себе и важны ввиду их влияния на практические действия. Запрещение книг – различные меры, попадающие в категорию цензуры после публикации, – показывает, как государство боролось с литературой на улицах. Эта борьба позволяет историку заглянуть в жизнь отчаянных людей, сомнительных личностей, действовавших вне рамок закона.
На этом этапе исследование дает ощутить радость настоящей охоты, ведь полиция – или ее аналог, в зависимости от характера правления, – имеет дело с человеческими типами, редко попадающими в книги по истории. Бродячие музыканты, изворотливые торговцы-разносчики, мятежные проповедники, купцы-авантюристы, писатели всякого рода, знаменитые и неизвестные, включая поддельного свами и наживающуюся на скандалах горничную, даже сами полицейские, иногда переходившие на сторону своих жертв, – все они встречаются на страницах этой книги рядом со всевозможными цензорами. Мне кажется, такие детали человеческой жизни сами по себе заслуживают внимания, но, пересказывая истории настолько точно, насколько возможно, без искажений и преувеличений, я хочу достичь большего – создать историю цензуры нового типа, который был бы одновременно сравнительным и этнографическим.
За исключением выдающихся мастеров вроде Марка Блока, историки призывают к сравнительным исследованиям куда чаще, чем проводят их3. Это трудоемкий жанр не только потому, что для него нужно свободно владеть материалом из разных изучаемых областей на разных языках, но и потому, что он перенимает у сравнения все его недостатки. Яблоки с апельсинами еще можно не перепутать, но как изучать два учреждения, которые выглядят одинаково или носят одно название, но действуют по-разному? Человек, которого называют цензором в одной системе, может действовать согласно таким правилам игры, которые будут совершенно недопустимы для цензора в другой. Да и сами игры будут разными. Даже представление о литературе в некоторых культурах обладает гораздо большей значимостью, чем в других. В советской России, как сказал Александр Солженицын, литература была столь могущественна, что «могла ускорить историю»4. А для большинства американцев она значит меньше, чем профессиональный спорт. Но и их отношение сильно изменялось с течением времени. Литература занимала важнейшее место в их жизни три сотни лет назад, когда Библия (особенно женевские издания, по большей части восходящие к полному силы переводу Уильяма Тиндейла) куда более непосредственно воздействовала на бытие людей. На самом деле, говорить о литературе у пуритан – некоторый анахронизм, так как этот термин отсутствовал в повседневной речи до XVIII века. Корректнее было бы сказать «религия» или «священное», что верно и для многих других древних культур, например для Индии, где исторические источники нельзя безошибочно отделить от мифологии. Но вместо того, чтобы сосредотачиваться на терминах, я надеюсь понять язык в целом – уловить общий тон культурной системы, ее неоговариваемые оценочные установки и имплицитные ценности через действия, к которым они приводят. Сравнительный анализ, на мой взгляд, лучше всего работает на системном уровне. Поэтому я решил воссоздать облик цензуры при трех авторитарных режимах: монархии Бурбонов во Франции XVIII века, Британской Индии XIX века и коммунистической диктатуре в XX веке в Восточной Германии. Каждый из них заслуживает отдельного изучения в этом плане. И если сопоставить и подвергнуть сравнительному анализу их данные, можно пересмотреть историю цензуры в целом.
Может показаться, что нужно начать с вопроса: что такое цензура? Когда я попросил своих студентов привести мне примеры, там были такие ответы (кроме очевидных упоминаний репрессий при Гитлере и Сталине).
• Оценки.
• То, что к профессору нужно обращаться «профессор».
• Политкорректность.
• Отзыв на научную работу.
• Любой отзыв.
• Редактура и публикация.
• Запрет на автоматическое оружие.
• Присяга или отказ от присяги флагу.
• Получение или выдача прав на вождение автомобиля.
• Надзор со стороны Агентства национальной безопасности.
• Система оценки фильмов Американской ассоциацией кинокомпаний.
• Закон о защите детей в интернете.
• Камеры, фиксирующие скорость.
• Необходимость соблюдать скоростной режим.
• Засекречивание документов для защиты национальной безопасности.
• Засекречивание чего-либо.
• Подсчет рейтингов в поисковых системах.
• Использование «она» вместо «он», являющегося нейтральным местоимением.
• Ношение или не ношение галстука.
• Вежливость.
• Молчание.
Этот список можно продолжать бесконечно, включая в него законные и незаконные санкции, психологический и технологический отсев и любое поведение со стороны государственной власти, частных компаний, групп ровесников и отдельных лиц, посягающее на внутреннюю жизнь человека. Оставив в стороне вопрос о том, правомерны ли приведенные примеры, можно увидеть, что широкое понимание цензуры может включать в себя почти все, что угодно. Может показаться, что цензура неизбежно существует повсюду, но повсюду значит нигде. Всеохватывающее понятие стерло бы все различия и, таким образом, потеряло бы смысл. Включать в цензуру запреты любого рода – значит превратить понятие цензуры в пустое клише.
Вместо того чтобы начать с определения, а потом искать примеры, его подтверждающие, я начал с показаний самих цензоров. У них нельзя взять интервью (цензоры из Восточной Германии из третьей части книги являются редким исключением), но можно услышать их голоса в архивных документах и задать им вопросы, проверяя и исправляя трактовку от одного документа к другому. Нескольких отдельных рукописей мало. Нужны тысячи, и поиск должен быть очень глубоким, чтобы показать, как цензоры справлялись с повседневными задачами. Тогда наиболее уместным становится вопрос: как они работали и как осмысляли свою работу? Если мы располагаем свидетельствами в достаточном количестве, можно выявить особенности поведения цензоров и в смежной среде – от отсеивания рукописей редакторами до изъятия книг полицией. Роли могут меняться в зависимости от организаций, распределение обязанностей между которыми будет зависеть от социально-политического строя. Но было бы ошибкой ожидать, что все публикации проходят один и тот же путь и что, если они оскорбляют власть, всегда следует одна и та же реакция. Здесь нет общих моделей.
Зато в изучении цензуры за последние сто лет сложились общие подходы5. Рискуя все излишне упростить, я назову два: во-первых, история борьбы за свободу высказывания против государственной и церковной власти, во-вторых, описание всех запретов, касающихся распространения информации. Несмотря на то что они так противоположны друг другу, мне кажется, оба заслуживают обсуждения.
Первый подход кажется дуалистическим, манихейским. Он противопоставляет детей света детям тьмы и апеллирует ко всем защитникам демократии, принимающим определенные истины как самоочевидные6. Какова бы ни была их логическая или эпистемологическая ценность, эти истины служат основным принципом не только в абстрактных рассуждениях, но и в политической практике. Первая поправка к Конституции США является отправной точкой для законов и судебных решений, давших определение и очертивших пределы «свободы слова и печати», как это записано в тексте одной великолепной фразой7. Интеллектуалы могут высмеивать «абсолютизм Первой поправки»8, но свобода, заложенная в Билле о правах, относится к политической культуре, которую даже можно назвать «светской религией»9, развивавшейся в течение двух с лишним веков и завоевавшей миллионы приверженцев. Придерживаясь Первой поправки, граждане США ориентируются на определенный стиль жизни. Они подчиняют свое поведение власти законов, а если между ними происходит конфликт, обращаются в суд, который определяет, какой закон применим согласно сложившейся практике.
Ратуя за основные права, философы оперируют абстракциями, но они обычно понимают, что эти идеи берут начало в системе власти и коммуникации. Джон Локк, философ, чье имя в первую очередь связывают с его теорией о естественном праве, не требовал свободы слова в то время, когда предварительная цензура была обычной практикой в Англии. Наоборот, он приветствовал решение парламента не обновлять закон о дозволении, обеспечивавший работу цензуры, считая это победой над торговцами из Книгоиздательской компании, которых презирал за монополистские действия и низкопробный товар10. Мильтон тоже выступил против Книгоиздательской компании в «Ареопагитике», величайшем манифесте свободы слова на английском языке – величайшем, но ограниченном (ведь в нем исключались «папизм» и «откровенные суеверия»)11. Эти примеры, как и другие, приходящие на ум (пример Дидро)12, демонстрируют не принципиальную неспособность философов доказать ценность свободы слова, а то, что они воспринимали ее как идеал, который нужно защищать в мире экономических интересов и политических лобби. Для них свобода была не само собой разумеющейся нормой, а основным принципом политического дискурса, с помощью которого они добились перестройки общественной реальности в Европе XVI–XVII веков. Многие из нас живут в мире, который был создан этими философами, мире гражданских свобод и общечеловеческих ценностей. Эти моральные нормы не устарели с появлением интернета. Трудно представить себе более бессмысленное занятие, чем осуждение цензуры без учета традиции, ведущей от Античности к Мильтону и Локку, а от них к Первой поправке и Всеобщей декларации прав человека.
Такая аргументация может показаться несколько напыщенной. Она не то чтобы слегка отдает – от нее попросту пахнет завзятым либерализмом13. Я должен признаться, что сам разделяю либеральные взгляды и считаю «Ареопагитику» одной из самых воодушевляющих полемических работ, которые я читал. Но я также осознаю, что симпатизирую второму подходу к предмету, который сбивает спесь со сторонников первого. Сказанное или написанное слово обладает силой. На самом деле, могущество речи не сильно отличается по своему основному эффекту от других действий. Акты речи, согласно лингвистической философии, призваны произвести воздействие на окружающий мир. А их письменную форму нет причин связывать только с литературой. Некоторые теоретики литературы доходят до утверждения бессмысленности священного и защищенного конституцией понятия свободы слова. Как заявил Стенли Фиш в своем вызывающем эссе: «Свободы слова не существует, и это хорошо»14.
Можно указать и на другие воззрения, так называемые постмодернистские15, подкрепляющие эту точку зрения. В отличие от тех, кто воспринимает цензуру как нарушение прав, многие теоретики приходят к выводу, что она является неизбежной составляющей социальной жизни. С их точки зрения, цензура всегда и везде работает на уровне индивидуальной психики и общественного сознания. Она настолько вездесуща, что, как и в примерах, приведенных моими студентами, ее почти невозможно отличить от других форм контроля. Это ставит историю цензуры перед проблемой. С одной стороны, важно удерживаться от ограничения предмета исследования жесткими рамками, с другой – возникает искушение расширять его до бесконечности. Мы видим два конфликтующих подхода: один – нормативный, другой – относительный. На мой взгляд, их можно объединить, приняв оба и выведя на новый уровень анализа, который я назвал бы антропологическим. Чтобы доказать это, я привожу подробное описание работы цензуры в трех очень разных политических системах16.
Такого рода исследование требует погружения в архивы – исторического аналога полевой работы антрополога. Мой путь начался много десятилетий назад с архивов Бастилии и коллекций Аннисона-Дюперона и Шамбре из Национальной библиотеки Франции. Благодаря счастливо сложившимся обстоятельствам я смог провести год, с 1989‐го по 1990‐й, в Берлинском научном колледже, а вскоре после падения Берлинской стены познакомился с некоторыми цензорами из Восточной Германии. В 1993–1994 годах я смог пополнить предоставленную ими информацию, проведя еще один год в Берлинском научном колледже в качестве стипендиата, и продолжил изучать эту тему в ходе нескольких исследований, посвященных цензуре газет Восточногерманской коммунистической партии (СЕПГ). Изучив работу цензоров в двух разных политических системах XVIII и XX веков, я решил обратиться к материалу XIX века из неевропейской части мира. Благодаря помощи Грэхэма Шоу, тогда заведовавшего собранием книг и документов Министерства по делам Индии в Британской библиотеке, мне удалось провести два лета, работая с невероятно подробными архивами Индийской гражданской службы.
Наконец, после стольких экспедиций к богатым залежам информации я стал думать, как превратить все это в книгу. Наверное, чтобы передать полученные сведения во всей их полноте, мне пришлось бы написать три книги. Но я хотел собрать результаты исследований в одном томе, чтобы читатели могли находить общие признаки в разных обстоятельствах и сопоставлять их. Попытка решить концептуальные и контекстуальные проблемы, сводя вместе сведения о трех разных странах в трех разных веках, может показаться обреченной на провал. Однако я все же надеюсь, что эта книга, в которой информация подается очень сжато, сможет привлечь широкую аудиторию и навести читателей на размышления о проблеме, вызываемой столкновением двух сил – государства, стремящегося бесконечно расширять свою власть, и коммуникации, постоянно увеличивающей объемы с развитием технологий. По системам цензуры, рассмотренным в этой книге, видно, что вмешательство государства в сферу литературы вовсе не ограничивается правками в рукописях. Оно доходит до формирования самого облика литературы как силы, проникающей во все слои общества. Если у государства была такая власть в эпоху печати, что может помешать ему воспользоваться ею в эпоху интернета?
Часть I
Франция Бурбонов: привилегии и репрессии
Манихейский подход к цензуре искушает особенно сильно, когда речь идет об эпохе Просвещения, которую легко воспринять как противостояние света и тьмы. Само Просвещение подает себя именно таким образом, а его сторонники из этой антитезы света и тьмы вывели новые: разум против мракобесия, свобода против угнетения, терпимость против фанатизма. Они видели параллельную работу двух сил в политике и обществе: с одной стороны, общественное мнение, возбуждаемое философами-просветителями, с другой – мощь государства и церкви. Разумеется, исторические исследования этой эпохи избегают подобного упрощения. Они разоблачают противоречия и двусмысленность, особенно когда соотносят абстрактные идеи с организациями и событиями. Но, когда речь заходит о цензуре, исторические интерпретации обычно противопоставляют репрессивные действия правительственных чиновников попыткам писателей продвигать свободу слова. Франция дает особенно яркие примеры такого противостояния: сожжение книг, арест писателей и запрет самых выдающихся литературных произведений, в первую очередь, работ Вольтера и Руссо, а также «Энциклопедии», история издания которых воплощает борьбу за освобождение знания от оков, навязанных государством и церковью17.
В поддержку такой интерпретации говорит многое, особенно если воспринимать ее в ключе классического либерализма или защиты прав человека, то есть с современной точки зрения, берущей начало в Просвещении. Но, если говорить о правомерности такой оценки исторических фактов, ей не хватает углубленного изучения внутренней работы цензуры. Чем занимались цензоры, как они представляли себе свою задачу и как их деятельность встраивалась в существующий общественный и политический порядок?18
Книгопечатание и закон
Обратите внимание, например, на титульный лист (рис. 1) обычной книги XVIII века Nouveau voyage aux isles de l’Amérique, то есть «Новое путешествие на американские острова» (Париж, 1722). Он покрыт текстом и больше похож на суперобложку, чем на титульный лист современной книги. И действительно, его предназначение во многом было таким же, как у суперобложки: он суммировал и рекламировал содержание книги любому, кто мог бы ей заинтересоваться. Кроме того, бросается в глаза, по крайней мере современному читателю, отсутствие фамилии автора. Ее просто нет. Не потому, что автор пытался скрыть свою личность: его фамилия напечатана на обложке. Но зато человек, который действительно отвечал за книгу, нес юридическую и финансовую ответственность за нее, ясно обозначен внизу страницы, где даже приведен его адрес: «В Париже, на улице Сен-Жак, магазин Пьера-Франсуа Жиффара, рядом с улицей Матюрен, под образом святой Терезы». Жиффар был книготорговцем (libraire) и, как и многие другие книготорговцы, издавал книги (современное слово для издателя, éditeur, еще не вошло в употребление), покупая рукописи у авторов, отдавая их в печать и продавая готовый товар в своей лавке. С 1275 года за книготорговцев отвечал университет, и поэтому они должны были заводить лавки в Латинском квартале. Особенно много их было на улице Сен-Жак, где железные вывески (вроде «образа Святой Терезы») качались на ветру, словно ветки в лесу. Братство типографов и книготорговцев, избравшее покровителем святого евангелиста Иоанна, встречалось в церкви Матюренов на улице Матюрен рядом с Сорбонной, факультет теологии которой часто проверял напечатанные тексты на ортодоксальность. Так что адрес на этой книге отводит ей место в центре официальной торговли, и ее более чем законный статус очевиден еще и потому, что внизу страницы напечатана фраза: «С одобрения и с привилегией короля».
Рис. 1. Типичный титульный лист книги, побывавшей в руках цензора, Париж, 1722
Рис. 2. Текст одобрения и привилегии, напечатанный перед сочинением Nouveau voyage aux isles de l’Amérique. Некоторые замечания в тексте привилегии (здесь приведена только первая часть) указывают на юридические действия, осуществленные ради ее коммерческого использования: 1. Книга включена в официальный реестр Парижской гильдии издателей и книготорговцев. 2. Автор, Ф. Ж.-Б. Лаба, официально отказался от привилегии, которую ему предоставили, в пользу двух книготорговцев: Жиффара и Кавелье-сына. (Как сказано выше, только книготорговцы и издатели имели право продавать книги.) 3. Жиффар и Кавелье-сын подтвердили, что разделили права, предоставляемые привилегией, между четырьмя участниками: каждый оставил себе одну четвертую долю участия в привилегии, а две другие они передали Кавелье-отцу и Теодору Легра, тоже книготорговцам
Здесь мы видим пример цензуры, потому что одобрение (апробация) было официальным разрешением, выдаваемым королевскими цензорами. В приведенном случае речь идет о четырех одобрениях, они все напечатаны в начале книги и написаны цензорами, которые утверждали рукопись к печати. Один из цензоров, профессор Сорбонны, снабдил свое одобрение-апробацию примечанием: «Я получил удовольствие, читая эту книгу, и нашел в ней немало занимательного». Другой, профессор ботаники и медицины, подчеркнул пользу книги для путешественников, торговцев и исследователей естественной истории и особенно отметил литературный стиль. Третий цензор, теолог, просто признал, что книгу приятно читать. Он написал, что не мог ее отложить, потому что чувствовал «приятное, но не дающее покоя любопытство, которое вынуждает нас читать дальше». Разве таких слов мы ожидаем от цензора? Придадим вопросу форму, с которой, говорят, Эрвинг Гофман начинал любое социологическое исследование: что происходит?
Ответ кроется уже в самой привилегии, напечатанной после апробаций. Она выглядит как письмо от короля его чиновникам в судах, сообщающее, что король даровал автору книги, чье имя впервые упоминается в этот момент, эксклюзивное право печатать и продавать его произведение через посредников из гильдии книготорговцев. Привилегия – это длинный и сложный текст, в котором подробно оговариваются физические качества книги. Ее следовало печатать на «хорошей бумаге, красивым шрифтом, в соответствии с нормами книготорговли». Этими нормами задавались строгие стандарты качества: бумага должна была быть сделана из волокна определенного сорта, шрифт должен был быть откалиброван так, чтобы m в ширину занимала ровно столько же места, что и три l. Это было кольберианство19 в чистом виде, то есть продвижение государством торговли посредством установления стандартов качества и защиты интересов гильдий системой тарифов, изначально введенное в практику самим Жаном-Батистом Кольбером. Заканчивается привилегия так же, как и все королевские эдикты: «Ибо такова наша воля». Юридически книга существовала благодаря волеизъявлению короля, это был результат «милости» правителя. Слово grâce, «милость», можно встретить во всех ключевых эдиктах, касающихся книготорговли. Более того, Direction de la librairie, королевское Управление книготорговли, было разделено на два отдела: Librairie contentieuse, отдел, улаживавший конфликты, и Librairie gracieuse, отдел, раздававший привилегии. Наконец, после текста привилегии идет несколько абзацев, сообщающих, что она была внесена в реестр гильдии книготорговцев и что участие в привилегии разделено на части, приобретенные четырьмя разными лицами.
Итак, на взгляд современного человека, все это выглядит довольно странно: мы видим цензоров, высоко оценивающих стиль и литературные достоинства книги, вместо того чтобы вырезать из нее крамолу, короля, распространяющего на нее свою милость, и гильдию книготорговцев, которая делит эту милость и продает по частям, как некое имущество. Что в действительности происходит?
Чтобы разгадать эту головоломку, нужно воспринимать книгу XVIII века так же, как некоторые банки с джемом или коробки с печеньем в Англии, которые привлекают внимание иностранцев тем, что произведены «для особого пользования Ее Величества Королевы». Книги были ценной продукцией, они имели высочайшую апробацию, выдавая которую цензоры ручались за высокое качество текста. Цензура не сводилась к уничтожению крамолы. Она была позитивной и являлась королевским одобрением книги и официальным приглашением прочесть ее.
Ключевым понятием в этой системе является «привилегия». Привилегии вообще были организующим принципом в эпоху Старого режима, не только во Франции, но и во всей Европе. Закон не распространялся на всех в равной мере, ведь предполагалось, что все люди рождены неравными – и в этом нет ничего плохого, так как иерархия была определена Богом и является частью природы. Идея равенства перед законом не приходила в голову большинству европейцев, за исключением нескольких философов. Закон был особым распоряжением, выдаваемым конкретным людям или группам лиц согласно традиции и по соизволению короля. И подобно тому как привилегии даровались знатным людям из хороших семей, их получали и высококачественные книги. Более того, в издательском деле привилегии действовали на трех уровнях: привилегия была у книги (современная идея авторского права еще не существовала нигде, кроме Англии), у книготорговца (он обладал эксклюзивным правом продавать книги как член гильдии) и у гильдии (она имела определенные права, например освобождение от большинства налогов). Короче говоря, монархия Бурбонов выработала сложную схему управления силой печатного слова. Как продукт системы, обсуждаемая в этой главе книга служит лицом целого режима.