Kitobni o'qish: «Всё в прошлом. Теория и практика публичной истории», sahifa 7
Практики
«СОВЕРШЕННО ОБЫЧНЫЕ МУЖЧИНЫ» КРИСТОФЕРА БРАУНИНГА
Переосмысление болезненных для общественности тем – вроде истории репрессий или преступлений при национал-социализме – редко исходит из академических кругов. В Германии, например, становление истории повседневности национал-социализма стало возможным только благодаря широкому публичному обсуждению и взаимодействию общественности с учеными в так называемых исторических мастерских (Geschichtswerkstatt), занимавшихся локальной историей и выяснявших, как выглядел национал-социализм в конкретных деревне или городе. Взгляд на исторические события через частную жизнь открывает совсем другую перспективу – тут нелегко отговориться любимым выражением эпохи Аденауэра «мы ничего об этом не знали», которое и сейчас встречается как ответ на вопрос об ужасах Холокоста. Это общественное движение хотя и не сразу, но произвело значительные перемены и в академических кругах.
Еще в 1980-е Альф Людтке, один из основателей истории повседневности, говорил, что академическая история происходит за спинами людей, совершается как будто бы без их на то воли и желания – сама по себе. Где же тогда остается человек?223 Он показал, что для того, чтобы понять, как функционировала национал-социалистическая система, недостаточно изучать политические, экономические и социальные проблемы послевоенной Европы. Эта преступная система держалась не только на репрессивных государственных механизмах: она не существовала без согласия и соучастия людей, вплоть до самых простых, «обычных мужчин».
Концепция «совершенно обычных мужчин» по известности стоит в наши дни на одной ступени с «банальностью зла» Ханны Арендт224 и была впервые сформулирована в книге Кристофера Браунинга о 101-м резервном полицейском батальоне225. Написанная при помощи социологических методов обработки биографических данных, эта книга – коллективная биография батальона, отвечавшего на территории оккупированной Польши за депортацию и уничтожение евреев. Книга переведена более чем на 10 языков, среди которых, к сожалению, (пока) нет русского. Она вышла в 1992 году на английском и в следующем году уже появилась на немецком. Браунинг стал первым ученым такого уровня, который занялся этой темой, не будучи лично связан с Холокостом, а движимый только общественным и академическим интересом.
В послевоенной Германии было принято считать, что карательными операциями занимались только специальные подразделения, то есть особые, настроенные на убийство люди, тогда как вся остальная армия и весь народ к этому отношения не имели226. Если рассуждать на элементарном уровне, то Холокост стал возможен потому, что некоторые люди достаточно долгое время тысячами убивали других людей, став «профессиональными убийцами», пишет Браунинг227. В своем исследовании он показывает, что полицейские батальоны регулярно привлекались к уничтожению евреев, охране вагонов депортации и т. д. Поэтому 101-й батальон не был исключением или особым случаем228.
Браунинг подробно проанализировал биографические данные личного состава батальона и показал, что это были в основном представители низших слоев немецкого общества, проведшие свою молодость в донацистской Германии. Этим людям были известны и иные, не только нацистские политические и моральные нормы, и к началу войны они были уже сформировавшимися личностями. Большинство из них были родом из Гамбурга – города, который считался самым ненацистским из всех крупных городов Германии. По мнению автора, именно эти люди вряд ли могли быть теми, из кого можно было бы рекрутировать массовых убийц для проведения в жизнь нацистского «окончательного решения еврейского вопроса»229. Эти почти 500 человек резервного полицейского батальона были вовсе не садистами или психически больными, а совершенно обычными мужчинами среднего возраста из гамбургского рабочего класса, писавшими своим женам и детям нежные письма и вернувшимися после войны к своей обычной и совершенно нормальной жизни. И эти самые обыкновенные, «нормальные» люди спокойно уничтожили более чем 83 тысячи евреев230. В восьмой главе книги «Убийцы в форме» Браунинг пишет, что только 12 человек из 500 сразу отреагировали на предложение батальонного командира и отказались участвовать в предстоящей бойне. Некоторые из полицейских отказывались после первого убийства, другие – после 20-го. При этом никто из отказников не понес наказания, и полицейским это было известно. Тех, кто не отказывался убивать, оказалось большинство, и эти люди не имели предварительного боевого опыта: за исключением пары человек батальона, никто из них не бывал на фронте. С каждой новой операцией они убивали все методичнее, не задаваясь вопросом о том, зачем, например, убивать маленьких детей, стариков и женщин.
Книга Браунинга подорвала самое простое объяснение преступлений против человечности в период нацизма, которому после войны следовала историография и согласно которому преступления нацизма были результатом террора группы садистов. Эта работа принадлежит к таким исследованиям, которые «не завершают, а скорее начинают серьезную дискуссию»231. Написанная в 1990-е годы, книга содержит методологические промахи, если посмотреть на нее с точки зрения современных биографических исследований. Например, тотальное невнимание к гендерной перспективе232. Но книга поставила важный вопрос: почему нормальные люди так легко превращаются в убийц? Это стало началом серьезной научной обработки проблемы соучастия в преступлениях – и подобные исследования невозможны без биографического подхода.
«СТАЛИН: ЖИЗНЬ ОДНОГО ВОЖДЯ» ОЛЕГА ХЛЕВНЮКА
Если книгу Браунинга можно назвать коллективной биографией батальона, то книгу Олега Хлевнюка о Сталине можно считать, ссылаясь на Кракауэра, «биографией общества»233. Главные опасности, которые подстерегают биографа, по мнению автора, – это «контекст вне героя и герой вне контекста». «Восстанавливая исторический контекст, я вынужденно пропускал многие факты и подробности, – пишет Олег Хлевнюк во введении, – […и] в центре исследования остались те основные процессы и явления, которые наиболее ярко и понятно характеризуют Сталина, его время и связанную с его именем систему»234. Через окошко «жизни одного вождя» автор показывает, как сформировалась и функционировала система насилия в СССР, и делает это при помощи очень красивого приема – двойного нарратива. Первая линия – последние дни жизни Сталина; она показывает, как страх пронизывал все общество того времени, включая даже ближайшее окружение вождя, которое несколько дней не решалось удостовериться в его болезни и смерти. Вторая линия – собственно история жизни Сталина от рождения до смерти. Нарратив, построенный по этим двум линиям, не только придает сюжету напряжение, но и позволяет автору создать постоянное присутствие исторического контекста, не забывая и о самом герое рассказа.
Как сам автор пишет во введении, «историки готовы писать новые биографии Сталина, потому что существенно обновились наши представления о нем и его эпохе, потому что в архивах открылись многочисленные документы»235. Сильная сторона увлекательно написанной книги Хлевнюка состоит как раз в максимально возможной объективности автора, не утверждающего ничего, что не подтверждалось бы документами или чего бы нельзя было на их основании с известной долей вероятности предположить. Хлевнюк убедительно разворачивает перед читателем жизненный путь Сталина, разоблачая многие легенды, распространенные в литературе. Начав с уточнения, на основании неопровержимых источников, реальной даты рождения героя рассказа – 6 (18) декабря 1878 года, измененной Сталиным в 1920-е годы на 9 (21) декабря 1879 года и попавшей во многие словарные статьи и энциклопедии, автор продолжает один за другим развенчивать мифы, поверяя их источниками. Например, он опровергает, что на XVII съезде партии 1934 года была предпринята попытка смещения Сталина с поста генерального секретаря. Хлевнюк убедительно показывает, как эта легенда связана с более поздними попытками эпохи Хрущева использовать этот съезд, большинство делегатов которого были подвергнуты репрессиям, для разоблачения культа личности Сталина и его связи с убийством Кирова. Также автор убедительно демонстрирует невозможность самого сверхсекретного заседания Политбюро ЦК ВКП(б), якобы состоявшегося 19 августа 1939 года, и будто бы произнесенной на нем речи Сталина, текст которой уже более 80 лет кочует по разным историческим работам и публицистическим эссе о Сталине.
Назвав книгу «Жизнь одного вождя», автор, конечно, отдавал себе отчет в том, что жизненный путь Сталина выстраивается в книге исходя из того, кем он стал. Это прежде всего биография политика, исторического деятеля, а не психологический портрет или построение «я» и собственной идентичности. Олегу Хлевнюку удивительным образом удалось соблюсти баланс между описанием событий, приведших к эскалации насилия и привычке к нему в годы после Гражданской войны, и анализом личностных качеств Сталина и партийной истории – все это признаки настоящей «общественной биографии», которая мало кому удается. Благодаря широко представленному контексту, объясняющему, как Сталин стал продуктом своей эпохи, и построенному к тому же на твердом фундаменте архивного материала, эта биография является образцом новых биографических исследований.
Завершая главу, еще раз хочу сказать о взаимодействии биографии и публичной истории. Их роднит друг с другом не только интерес к живому человеку, его роли и участию в истории. Биография, по мнению Дмитрия Калугина, выступает чем-то вроде маркера развития публичной сферы, поскольку в ее формализованном мире происходит навязывание представлений о жизненном пути, счастье и признании:
…возможности биографического жанра определяются в первую очередь состоянием публичной сферы: чем более ригидный характер она имеет, чем больше подвержена идеологическому регулированию, тем более однотипными и формализованными будут публикуемые рассказы о жизни236.
Литература
– История через личность: Историческая биография сегодня / Под ред. Л.П. Репиной. М.: Круг, 2005.
– Калугин Д. Проза жизни: Русские биографии в XVIII–XIX вв. СПб.: Изд-во ЕУСПб, 2015.
– Право на имя: Биографика XX века. Чтения памяти Вениамина Иоффе. Избранное, 2003–2012 / НИЦ «Мемориал». СПб., 2013.
– Bödeker H.E. Biographie: Annäherungen an den gegenwärtigen Forschungs- und Diskussionsstand // Biographie schreiben / Hrsg. von H.E. Bödeker. Göttingen, 2003 (= Göttinger Gespräche zur Geschichtswissenschaft. Bd. 18). S. 9–63.
– Heinrich T. Leben lesen: Zur Theorie der Biographie um 1800.Wien; Köln; Weimar: Böhlau, 2016 (= Schriftenreihe der Österreichischen Gesellschaft zur Erforschung des 18. Jahrhunderts. Bd. 18).
– Lee H. Biography: A Very Short Introduction. Oxford, 2009.
– Theoretical Discussions of Biography: Approaches from History, Microhistory, and Life Writing / Ed. by H. Renders, B. de Haan. Leiden; Boston: Brill, 2014 (Egodocuments and History Studies).
Елена Рачева, Борис Степанов
Журналистика

Современные российские СМИ пронизаны историей. Со второй половины 2010-х в печатных и электронных медиа регулярно появляются исторические тексты и спецпроекты, дискуссии об установке и сносе памятников историческим деятелям и о роли тех или иных травматических событий в истории страны. Во всем мире журналистика становится «одним из основных институтов современного общества по фиксированию и запоминанию прошлого»237 и ключевым агентом работы с памятью238, играет существенную роль в (вос)производстве массовых исторических представлений и коллективной памяти.
Журналистика способна актуализировать прошлое, использовать его как предмет гордости или сожаления, как «объект для сравнения, возможность для аналогии, приглашение к ностальгии»239, как «точку отсчета настоящего»240, показывающую истоки актуальных событий и заставляющую общественность осознать неслучайность современных культурных и политических обстоятельств241. История может выступать каналом трансляции унифицированных идеологических моделей объяснения прошлого или подрывать авторитетную, узаконенную Историю в пользу множества историй242, создавая возможность для введения в поле актуальной дискуссии противоречащих друг другу версий прошлого.
Исторические публикации могут быть направлены на «восстановление следов уничтоженного или отнятого прошлого»243, обретение исторической памяти о темах и событиях, которые ранее были закрыты из-за цензуры или отсутствия информации. Самым очевидным примером является восстановление памяти о Большом терроре и сталинских репрессиях, начавшееся в советских СМИ в конце 1980‐х годов. В некоторых случаях публикации об уже известных событиях прошлого направлены на формирование их этической или юридической оценки.
Обращение журналистов к истории может служить выработке коллективной идентичности, созданию связей внутри определенного сообщества или нации. Часто журналисты становятся акторами или инструментами государственной мемориальной политики: они вносят вклад в мифологизацию или героизацию истории, оказывают влияние на изменение восприятия исторических событий244.
Рутинная работа журналистов, как правило, включена в механизмы социальной памяти. Отсылки к прошлому используются для формирования исторической перспективы и контекстуализации текущих новостей245. Вместе с тем важно отметить роль журналистов как инициаторов исторических проектов – как в медиа, так и вне их246.
Потребность в обращении к прошлому вырастает из ускорения истории. Исследователь медиа Хорст Пётткер указывает на повышение значимости истории, связанное с изменением функций журналистики: в ситуации автоматизации производства новостей миссия журналиста, по мнению автора, заключается в обеспечении ориентации читателей в настоящем моменте, которая невозможна без обращения к историческому опыту247. С этим тезисом перекликается аргументация создателя важных медийных исторических проектов последних лет Михаила Зыгаря. Их задачей Зыгарь называет не только возможность использовать опыт людей прошлого для понимания нашей собственной жизни, но и возможность посмотреть на то, как люди осуществляют исторический выбор в перспективе «будущего прошлого»248.
Выражением интереса к прошлому стал «исторический бум», который начался в Европе и Америке в 1990-е годы249 и распространился на Россию в 2010-х. Он привел к формированию корпуса специализированных СМИ (ТВ-каналов и передач, популярных журналов и т. д.), удовлетворяющих интерес публики к прошлому.
Появление новых цифровых медиа и мобильных технологий трансформировало развитие исторической журналистики. Оно позволило онлайн-СМИ отказаться от линейного нарратива в пользу интерактивных материалов и партиципаторных проектов, компьютерных игр250, видео и анимации. Дифференциация медийного поля, взаимодействие традиционных и новых медиа – к примеру, YouTube-журналистика – изменили, с одной стороны, способы конструирования прошлого, использование исторических документов и т. д., с другой – эстетику представления прошлого и стратегии привлечения читательского интереса.
Демократизировав производство информационного контента, новые медиа подорвали монополию государственных институтов. И журналисты, и историки все больше используют то, что медиаисследователь Эндрю Хоскинс называет digital network memory251 – новые цифровые способы конструирования прошлого из свидетельств частной памяти, которые становятся общественно доступны благодаря интернету.
При анализе взаимодействия журналистики и исторической науки важно отмечать, как медийный исторический текст или проект соотносится с существующей коммеморативной повесткой. Традиционно ключевым фактором ее формирования в России выступает национальная историческая политика, зафиксированная официальными документами, системой исторических юбилеев, учебниками и т. д. Вместе с тем современная медиакультура также диктует набор исторических сюжетов, далеко не всегда вписывающихся в рамки официальных дискурсов, вызывает демократизацию исторической памяти, повышает значение частной памяти, истории повседневности и т. д. Соответственно, выбор исторического сюжета определяет место журналистского проекта в публичном дискурсе, его легитимирующие или, напротив, подрывные функции.
Анализируя отношения между журналистикой и историей, Барби Зелизер отмечает, что важно видеть родство этих дальних родственников, «ни один из которых не достигает оптимального функционирования без другого»252. Журналистика не только сыграла важную роль в формировании современной исторической профессии253. Работа журналиста во многом похожа на работу историка: она общедоступна, для нее важны источники информации и их проверка254. Журналистика вносит вклад в развитие новых знаний о прошлом. Не только газетные и журнальные тексты, представляющие своего рода «первый черновик истории», но и книги, создаваемые журналистами, выступают важным источником знаний о том или ином периоде современной истории. Формирование поля современной истории создает дополнительные импульсы для сближения истории и журналистики, а развитие устной истории сближает журналистов и исследователей, собирающих свидетельства очевидцев времени255.
Становление традиции исторической журналистики в современной России связано с эпохой перестройки. Благодаря публикациям изданий самого разного уровня – от «Огонька» до «Нового мира», от «Коммуниста» до «Московских новостей», – в этот период история оказалась постоянным объектом публичной дискуссии256. Запрос на переосмысление прошлого стал импульсом для появления первых специализированных исторических изданий, таких как «Наше наследие» или «Родина». В постперестроечный период интерес к истории упал257, но начались попытки восстановить позитивную преемственность в отношении советского прошлого. Например, в ироническом или стебном258 ключе, как в проекте «Намедни» Леонида Парфенова, выходившем в 1990-е на канале НТВ259.
В 2000‐х годах в России началось огосударствление системы СМИ, которое сопровождалось эскалацией исторической политики и, с 2010-х, интенсивной политизацией и мифологизацией национальной памяти. Руководство страны стало использовать историю как инструмент политической мобилизации и легитимации власти: принимать выгодные государству мемориальные законы260, цензурировать попытки критического осмысления прошлого. Журналистам пришлось выбирать одну из двух ролей: или идеологов, или антагонистов государственной исторической политики. Первые стали распространять официальную мифологизированную версию истории, вторые – противодействовать мемориальной политике государства.
Теория
Как отмечает Барби Зелизер, спустя десятилетия систематического научного изучения коллективной памяти журналистика все еще не включена исследователями в список ее жизненно важных агентов261. Это связано как с наблюдающимся порой антагонизмом историков и журналистов и сведением журналистики до поставщика фактов для историков, так и с тем, что журналистика редко исследуется отдельно от остальных медиа262 (например, телевидения, кино, интернет-проектов и т. д.263). Впрочем, за два последних десятилетия исследователи все же начали обращаться к изучению роли журналистики в воспроизводстве коллективной памяти. Яркое свидетельство тому – появление двух сборников под редакцией ведущих специалистов в области journalism studies Барби Зелизер, Керен Тененбойм-Вайнблатт264 и Мартина Конбоя265.
Целиком посвященная отношениям между журналистикой и коллективной памятью, их противоречиям и взаимодействию монография «Journalism and Memory» вышла в 2014 году под редакцией Зелизер и Тененбойм-Вайнблатт и с участием как специалистов по коллективной памяти, так и исследователей медиа. Признавая центральную роль журналистики как первичного хранилища коллективной памяти в каждом обществе и статус журналистов как летописцев прошлого, авторы сборника анализируют взаимодействие памяти и журналистики на примере освещения Холокоста, аргентинской диктатуры и других исторических событий; разрабатывают понятия «обратной памяти» и «поколенческой памяти». Авторы монографии «How Journalism Uses History» под редакцией Конбоя отстаивают использование СМИ как источника понимания прошлого и анализируют отношения между журналистами и историками на примере, в частности, Австралии, Южной Африки и Латинской Америки.
Роль журналистов в производстве знания о прошлом проблематизируется также в работах исследователя памяти Джеффри Олика266, социолога Майкла Шадсона267, бывшего журналиста, специалиста по коммуникациям Джона Хадсфорда268, исследователей медиа Джил Эди269, Кэролин Кич270 и Кевина Уильямса271, Хорста Пётткера272. Историк Кристиан Дельпорт даже разработал типологию журналистов-историков273.
Отдельно стоит отметить корпус исследований исторической журналистики на телевидении, включающий работы Энн Грей, Эрина Белла, Тристрама Ханта и других274; тексты, анализирующие конструирование прошлого в новостных изданиях275 и исторических журналах276. Среди российских примеров публичной истории больше всего внимания получила программа Леонида Парфенова «Намедни» и феномен постсоветской ностальгии277, а также цифровые проекты278.
Относительно большое количество статей и монографий посвящено репрезентации в СМИ конкретных исторических событий – чаще всего крупных потрясений и травматических опытов. К примеру, медиаисследователи Орен Мейерс, Мотти Нейгер и Эяль Зандберг изучали формирование коллективного понимания прошлого и коммеморативную журналистику на примере конструирования памяти о Холокосте в современных СМИ279. Помимо Холокоста, активно исследуется репрезентация событий новейшей истории. К примеру, Зелизер анализирует, как СМИ писали об убийстве президента Джона Кеннеди в годы, последовавшие за ним280. Майкл Шадсон – как менялись нарративы журналистов о роли Уотергейтского скандала в американской истории281. Кэролин Кич исследует память о терактах 9 сентября 2001 года282. Сью Робинсон – ретроспективное освещение случившегося в 2005 году разрушительного урагана «Катрина»283.
Другой, менее частый подход исследователей предполагает анализ обращения к публичной истории определенного издания или типа медиа. К примеру, Кич исследует освещение исторических событий в газете The New York Times284. Медиаисторик Кевин Уильямс рассматривает «исторический бум» на британском телевидении, преимущественно на ВВС285. Екатерина Лапина-Кратасюк анализирует русскоязычные цифровые проекты, посвященные истории286.
Из периодических изданий, затрагивающих тему публичной истории и СМИ, стоит упомянуть журнал Memory Studies, в котором часто появляются исследования, посвященные журналистике287.
Bepul matn qismi tugad.
