Kitobni o'qish: «Христов братец. Русские духовные стихи, легенды и сказки»
Допущено к распространению Издательским советом Русской Православной Церкви
ИС Р18-815-0542
В антологии участвуют тексты пяти книг: стихи – «Голубиная книга»: Русские народные духовные стихи XI–XIX вв. Московский рабочий, 1991; легенды – «Народные русские легенды А. Н. Афанасьева» Наука, Новосибирск, 1990; сказки – «Народные русские сказки А. Н. Афанасьева»: в 3 т. М., Гослитиздат, 1957–1958.
«Гадательное стекло» русской сказки
Вступая в сказочный мир, мы словно возвращаемся в «те баснословные года» (Тютчев), когда сказки нам рассказывали старшие. Но если мы ищем в них только погасшего душевного тепла, то уже на пороге нас может постигнуть разочарование. Сказка учит, развлекает, веселит, пугает, баламутит воображение, но не всегда греет или старается приласкать. В младенчестве сказки приходят к нам уже обработанными, обструганными, без сучков и шероховатостей, грозящих занозами. Когда-то они предназначались вовсе не детям, но взрослым, детства еще не утратившим. Или желавшим к нему вернувшимся. Сказка стирала границы между взрослостью и детством, обыденным и «баснословным».
Когда «сказка сказывается», она не только что-то рассказывает. Прежде всего она создает внутреннее пространство своего «сказа», собирая круг посвященных слушателей. Это область чудесного, в которую, как в детство, хотят окунуться. Оттого, как говорят исследователи, она никогда не исполняется лишь для себя. «Если сказочник рассказывает сказку в одиночестве, – говорит академик Д. С. Лихачев, – то он, очевидно, воображает все же перед собой слушателей. Его рассказ есть в известной степени и игра, но в отличие от игры лирической песни – игра не для себя, а для других. Лирическая песня поется о настоящем, сказка же рассказывает о прошлом, о том, что было когда-то и где-то»1.
Такое прошлое не уходит, но как будто затаивается в нас. Оно сохраняется в общей или общинной памяти. Сказка – как непреходящее воспоминание. Причем воспоминание о том, чего не было и быть не могло в земном текущем времени. Оно приходит из иной, необыкновенной реальности. Реальность эта может быть бытовой, но может быть и священной, когда повествует о делах Божиих в мире. Так Голубиная книга (первая из «сказов» нашего сборника), падает прямо с неба («со небес та книга повыпадала») и рассказывает о начале творения. «Да с начала века животленного сотворил Бог небо со землею, сотворил Бог Адама со Евою…». Священная история, хранящая в себе всю премудрость и все тайны, о которых мы знаем из Библии, переходит в повествование, когда эти тайны не просто сообщаются, 1 но поются. Пение, когда-то звучавшее и словно растворившееся в сказке – не только способ передачи особого знания, но суть его. Дела Божии нельзя передать простым пересказом, но поющим соучастием в них. В Голубиной книге 40 царей, 40 королей с королевичами и 40 калик и начинают вопрошать царя Давыда Евсеевича. Они задают ему «детские» вопросы, ибо только через них может сказаться священная тайна творения:
От чего зачался наш белой свет?
От чего зачалося солнце праведно?
От чего зачался светел месяц?
От чего зачалася заря утрення?
От чего зачалася и вечерняя?
От чего зачалася темная ночь?
От чего зачалися часты звезды?
Объяснение Давыда Евсеевича достойно псалма его царственного прототипа:
А и белой свет – от лица Божья,
Солнцо праведно – от очей его,
Светел месяц – от темечка,
Темная ночь – от затылечка,
Заря утрення и вечерняя – от бровей Божьих,
Часты звезды – от кудрей Божьих!
И вот Голубиная книга словно выдает нам секрет: когда Бог создает мир, Он погружает в него лицо. Свет, солнце, месяц, ночь, заря становятся Его иконами. И о делах Его вещает свет. Сказочник превращает в песенный сказ неисчерпаемую тайну творения, которая здесь, в какой-то глубине народного сознания сливается с тайной воплощения. Сказка не спорит с Библией, но так слышит ее, так перепевает. И если она уходит в незапамятное, хоть и близкое прошлое, то в песне она обращается к непреходящему, к настоящему. Строгая правда веры становится красотой чудесного, которое верит по-своему, производит мир от Бога и наполняет мир Им, образ Которого напоминает удивительного великана. Голубиная книга, когда она воспринималась по-детски и непосредственно, была дозволена, а когда к ней подошли по-взрослому, воспитательно, репрессивно, то запретили как языческую. Потом она стала почтенным фольклором и предметом ученого исследования. А название ее, как говорят источники, идет от слова «глубинная», раскрывающая глуби мудрости и мироздания, но интуиция языка свела воедино глубину с голубицей, найдя в них неожиданное родство: глубь подлинного, сущностного знания о мире не горька, а ласкова, кротка сердцем, нежна цветом, подобна голубизне неба, голубице, символе Духа Святого. Вероятно, сказители этой книги не очень отличали библейскую веру от своей, домашней, певческой, сохранившей какие-то пласты двоеверия, залежи язычества, но уже пронизанного изнутри светом Христовым, делая ее тем самым более понятной или, скажем, в народном понимании, более правдивой.
Правда в этих сказках своя, чаще всего она сливается с порывом милосердия, но иногда и спорит с ним. Всего важнее победа над злом. Правда всегда непременно побеждает Кривду, гордый богач наказывается разбойниками, своими же крестьянами, и в конце концов женой, которая приказывает зарыть его живым в землю, Марко богатый – а богатство в сказке дается только в награду за честность, храбрость и бескорыстие, у кого этого нет, оно отнимается, – остается вечным перевозчиком у Змея, жадная старуха, прообраз ненасытной жены в Сказке о рыбаке и рыбке, вместе с мужем превращается в медведицу и медведя. Даже Богородица Мария сурово наказывает провинившегося. Правда Божия в сознании сказочников доказывает себя, как правило, силой, противостающей явному злу. Однако для победы правды всегда требуется вмешательство чудесного.
Чудесное живет и в сказке и в мифе, хотя между ними и есть различие. «Сказка знает такой мир, где все шиворот-навыворот – страну-наизнанку: там телега тащит осла, там кубы катятся, там носят воду решетом, варят уху из еще не пойманной рыбы и шьют одежды из шкур еще не убитых зверей. Но чудеса страны-наизнанку – сплошь обнаженный сарказм. Мифу же для создания чудесных существ и предметов, для совершения чудесных действий не нужно прибегать к сарказму, к скрытой карикатуре и иронии. Налицо полная серьезность2. Юмористический, улыбчивый задний фон очень существенен в русской сказке, он смягчает многие жестокости, ибо сказка отнюдь не сентиментальна, но все, что там происходит – всерьез и не очень. В сказке не живут, как живут в мифе, скорее ею расцвечивают жизнь.
Иногда она приходит во сне и устанавливает свои законы в жизни, и тогда упраздняются границы между церковным, священным, спасительным и мирским, житейским, бытовым. И там и здесь действуют особые законы, забытые законы детства. Это детство Христово, и в него, по словам Иисуса, нужно обратиться, чтобы войти в Царство Божие. Иным словом, стать братцем Христовым. Сказка сказывается для того, чтобы вернуть взрослому живущего в нем «братца-ребенка», сделать его мыслящим по-детски и по-детски спасающимся. Иисус, призвав дитя, поставил его посреди них и сказал: истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете как дети, не войдете в Царство Небесное (Мф 18:2). Это, может быть, один из самых загадочных текстов Евангелия и менее всего комментируемых. Как обратиться в дитя, когда ты отяжелен опытом, нагружен попечениями житейскими, страстями, страхами, борьбой за жизнь, соперничеством с другими, заботой о социальном статусе и погоней за собственным «я»? Сказка не объяснит, но покажет как. Она поможет читателю или слушателю стать подражателем Христу, обрести глубинное родство с Ним. И тогда и Он сам, Тот, Кто бродит по земле, встретит тебя в «рабском виде». Но только младенческий взгляд способен узнать его. Однако для того, чтобы этот взгляд в себе засветить, нужно самому измениться, пройти через испытания, которых всегда вдоволь как в реальном мире, так и в сказочном.
Стать как дети – это значит научиться встречать чудо на каждом шагу и узнавать Бога там, где разве только святой, «чистый сердцем», может его признать. Узнавать и жалеть. В детском мире жалость играет куда более важную роль, чем во взрослом, где она стала состраданием. Но сострадание бывает холодно, отстраненно, жалость всегда близка и тепла. В народном языке совсем до недавнего времени жалость означала то же, что и любовь и часто говорилось «он жалеет» в значении «любит и милует». Дети любят жалостью; вот незнакомец заходит в дом, просит еды и ночлега, хозяин жалеет его, а таинственным гостем оказывается Сам Христос и оказавший милость вознаграждается сторично. За милость-жалость посылается и богатство, и дом, счастливое замужество всего-то за кусок хлеба или стакан воды.
Бедняк пасет трех своих овец вместе с овцами богача. Сначала у него забивают одну, потом другую, он печалится о них – не отголосок ли притчи о потерянной овце? – видно, что и ее очередь пришла, но с последней он уходит в горы, где его находит отец. А ночью под видом странников приходят Христос и Петр и отец зажарил единственную овцу для гостей, потом собранные кости превращаются (Иисусом) в целое стадо. За малый дар – целое богатство! Здесь вспоминается пророк Нафан, обличившей прелюбодея Давида притчей о единственной овце, украденной им, но в сказке притча переиначивается. Когда же богач пытается проделать то же самое – зарезал все стадо и угостил всех бедняков, чтобы получить больше, у него ничего не получается, так как делал он это напоказ, по-фарисейски (Награда и наказание).
Библейские сюжеты в книге часто переплетаются со сказочными. Вот Бедная вдова – словно ожившая тень вдовы Сарептской, накормившей пророка Илию, или притчи умножения хлебов! Бедная вдова принимает странников, а странниками были как раз Христос и апостолы. Кормить нечем – краюшка хлеба, и молока корова не принесла. Ничего, говорит Христос, давай, что есть. И наелись все одной краюшкой, еще ломтей сколько осталось! Вдова удивляется, а Христос говорит: ничего, бабушка, все от Бога! Утром и мука появилась, а не было, и блинов напекла… Ну, там на этом не кончается, там еще события, но это суть, и что вдове этой будет на том свете прекрасно, как в чудном саду, а богачу жадному как в болоте!
Иногда роль Спаса берет на себя святитель Николай (Святитель Николай – порука), и в этой сказке неожиданно проглядывает сюжет гоголевского Вия, но со счастливым концом, когда купеческий сын, читающий псалтырь над усопшей, освобождает ее от злых чар и потом на ней женится. Сказка вообще хороших людей старается «жалеть». Как жалеет она Алексея человека Божия, Римского святого, столь глубоко вписавшегося в русскую религиозность, память и душу, увидевшую в нем русского Христа, как когда-то она узнала Его в святых-непротивленцах, Борисе и Глебе. Алексей повторяет подвиг «обнищания», самоуничижения (Он, будучи образом Божиим, не почитал хищением быть равным Богу; но уничижил Себя Самого, приняв образ раба… Кол 2:6), отказавшись от земного счастья, отправляется нищенствовать. Лишь в конце жизни под видом странника является своим родителям. Уподобившись Христу, Алексей становится провожатым в Царство Божие. Он не требует повторения своего подвига, но лишь молитвенной памяти о нем, за которую даруется Царство Небесное.
Кто Олексия воспоминает,
На всяк день его, света, на молитвах,
Тот сбавлен будет вечныя муки,
Доставлен в Небесное Царство.
Рядом со святостью кротости и обнищания – грех жадности и стяжания; здесь и мачехи, которые хотят извести падчериц, здесь и преисподняя, которая приготовлена богатому. Богатство неправедно, хотя Бог может одаривать им за смирение и праведность. Все сказки построены на неких архетипах, заложенных в нашем сознании, они лежат у корней нашего опыта и не размываются временем. Вот сказка о Марье Моревне, девице-богатырше; мы находим интересный анализ ее у К. Г. Юнга (Феноменология духа в сказках). Он определяет Кащея как злого духа, скованного цепями предводительницей небесного воинства – Марьей Моревной… Там тело погибшего поливается живой и мертвой водой, которая воскрешает всех героев. Мертвая вода восстанавливает тело, живая – воскрешает. Мертвая – которой омывали покойника, а живая – святая, т. е. освященная на Крещение, которую хранили в каждом доме. В принципе мертвая даже не нужна, это магический ритуал, не более, якобы от мертвой тело срастается, а от живой – оживает, воскресает. Герой вечно странствует, но путешествует не он, а его душа. «Путь героя сказки – это путь Духа», говорит где-то о. Павел Флоренский, ибо дух проходит через испытания, чтобы обрести Царство Божие внутри себя. Ибо сказано: Царство Небесное силой берётся (Мф 11:12). Но у того, кто хочет добыть его, часто находятся и помощники – добрые старцы или злые старухи, подвергающие испытаниям силы души, как и звери или силы природы.
То, что связывает сказки и Благую Весть – не просто чудо, но неизменная вера в него. Чудо неожиданного спасения, исцеления, воскресения. Каждая сказка – как вторжение какого-то необыкновенного и радостного события. Такая вера в чудо воспитывается с младенчества, которое следует в себе вновь открыть, в которое нужно обратиться, чтобы войти в Царство.
Выходя из библейской плавильни, сказки живут уже жизнью самостоятельной, становятся «светскими», вливаются в творчество великих писателей, сохраняя в себе искорку словесного огня. Вот Сказка о царе Салтане и царевиче Гвидоне Пушкина; это почти полный пересказ сказки По колено ноги в золоте, по локоть руки в серебре, само название говорит о чудесном, царственном происхождении героя. Такой сынок рождается у Ивана Царевича от любимой жены – с солнцем во лбу, месяцем на затылке. Но его забирает старшая сестра, а жену с подкидышем – ослепили и в бочку засмолили, и в море бросили. И вот по слову мальчика «по моему прошению, по щучьему велению, по Божьему благословению» (тут и молитва, и рыба, и благословение), пусть бочка остановится – остановилась, пусть расколется – раскололась, пусть маменька прозреет – все сбывается по «власть имеющему» слову, маменька снова зрячая, и выходят они на остров, там дворец и многое другое – по слову мальчика с солнцем во лбу. То есть в каком-то смысле отдаленный отклик на рождение Иисуса, Которого хотели погубить (младенцы, убиенные в Вифлееме) и Который творит словом Своим и город и сад.
Теперь мы видим, как бы сквозь тусклое стекло, гадательно, говорит апостол Павел в Первом Послании к общине Коринфа (13:12). Русская сказка – тусклое стекло, одно из многих, в том смысле, что правда Божия светит, пробивается в ней, хотя и увязает в разноцветных народных лубочных узорах. Это, конечно, никакое не благовестие, никакие сказки, даже сложенные все вместе, не заменят ни одного стиха Евангелия, но это «сказ» о братце Христовом. Причем не один, «братцев» ведь много. Братцы – праведники, которые наполняют эти бабушкины рассказы. И сами бабушки в них участвуют, ими по своему благовествуют. Истории рассказывают про Страшный суд, про Архангела Михаила, Адама и Еву, про ангела, служившего батраком на земле за то, что ослушался Бога. Но тот, кто идет против воли Божией, впускает дьявола, который набирает силу (Пустынник и дьявол), и сказка рассказывается как предупреждение: мол, блюдите, как опасно ходите (Еф 5:15). Но щедрость даже и после смерти помогает выйти из ада (Скрипач в аду). А иногда справедливость перелагается на милость (Господь и церковный староста). Проповедует важность поста (Двенадцать пятниц), связывая пост по пятницам с ключевыми вехами в истории спасения (убийство Авеля Каином, Воплощение Господа, распятие, канун Вознесения, канун Троицы, вознесение на небо пророка Илии, канун Преображения, канун Успения, канун усечения главы Иоанна Крестителя, канун Рождества, Крещение). И хотя отнюдь не все эти события выпадают на пятницу, но за ними стоит то, что православное богословие называет «освящением времени», когда время астрономическое вписывается в церковное и преображается в нем, чтобы жить по его законам.
Но сказка не была бы сказкой, если бы не обещала насущных благ, приют в Царстве Божием, но при том не перемежала бы их с наказаниями. Коли муж с женой не соблюдают сих святых пятниц, сын их будет вор и разбойник. А вот происходит чудесное Крещение (Как Господь крестил младенца), когда отец мальчика по бедности никак не мог найти крестного своему сыну, и сам Господь стал крестным его, оказал ему ад и рай, и мальчик сделался потом подвижником. В этой сказке есть свое новозаветное послание: во всяком Крещении участвует Господь, и когда Крещение раскрывается в жизни, крещеный делается святым. Вот Богородица Мария беседует со Своим Сыном во сне (Сон Богородицы) и предрекает грядущую славу Свою и «ублажение». В этом сне отражается, собирается знание о богородичном присутствии в православной Церкви. Но вместе с тем это именно сказка, ибо четкой границы между пространством сказочным и церковным не существует.
«Пространство сказки необычайно велико, – пишет Д. С. Лихачев, – оно безгранично, бесконечно, но одновременно связывается действием, не самостоятельно, но имеет отношение к реальному пространству…, (которое) не соотносится с тем пространством, в котором живет сказочник и где слушают сказку слушатели. Оно совсем особое, иное, как пространство сна»3.
Кто этот сон святой знает, – (обещает Христов братец)
Да кто этот сон рассуждает,
Да кто этот сон исполняет, —
Наследует Царствие Небесное.
Священник Владимир Зелинский
«И что за слово Христово без примера?»: евангельская этика в народной легенде «Христов братец» и русская литература XIX века
(«Идиот», «Братья Карамазовы» Ф. М. Достоевского, «Казак» А. П. Чехова)
В русском христианстве…одно человеколюбие, один Христов образ, – по крайней мере, это главное.
Ф. М. Достоевский
В Средние века были глубоко пережиты, приняты в сердце евангельские слова Спасителя о том, что творение милостыни бедному и страдающему есть помощь Ему самому и путь достижения Царствия Небесного: «…приидите, благословенные Отца Моего, наследуйте Царство, уготованное вам от создания мира: ибо алкал Я, и вы дали Мне есть; жаждал, и вы напоили Меня; был странником, и вы приняли Меня; был наг, и вы одели Меня; был болен, и вы посетили Меня; в темнице был, и вы пришли ко Мне. <…> так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне» (Мф. 25: 34–36, 40). Это каритативное служение любви отражало самую суть христианства – кеносис4 жертвенной Любви Христовой, бесконечного Милосердия «Сына Человеческого». Это служение стало критерием суда Божьего: «И пойдут сии в муку вечную, а праведники в жизнь вечную» (Мф. 25: 46).
Заповеданное Христом каритативное служение ближнему нашло отражение в многочисленных житиях и народных легендах, где человек испытывается случайной встречей с Христом в образе нищего или прокаженного. Особенно популярен этот сюжет был в средневековой Европе. В латинской повести «Об Иисусе Христе, избитом в образе нищего, над которым сжалился один брат-конверс» явление Христа в образе нищего объясняется Его глубочайшим смирением и обосновывается библейским словом: «Смирение Иисуса Христа так велико, что иногда Он является в образе болящего. Однако чаще всего Он принимает образ прокаженного. Что первое истинно, свидетельствуют Его собственные слова в Евангелии: “Болен был, и вы посетили Меня”. А о втором говорит пророк Исайя: “Он взял на себя наши болезни и понес наши страдания, а мы думали, что Он был подобен прокаженному, поражаемый Богом” и далее5. Тому можно найти много примеров в “Диалоге” святого Григория6».
Сюжет на евангельские слова Спасителя был известен и в Древней Руси. В проложной повести «О некоем игумене, которого испытал Христос в образе нищего» игумен (предпочитающий общаться не с нищим, а с богатыми и власть имущими мира сего) не проходит испытания встречи с Христом в образе нищего: «Услышав эту повесть, братия, не будем отводить взгляд от бедных, потому что Сам Христос Вседержитель ходит по земле в образе нищих. И подающие нищему, Христу в руки подают. А те, кто ест и пьет с богатыми, удовлетворяют своему желанию славы от мира сего».
Евангельские слова о том, что в образе нищего и убогого милостыню принимает Сам страдающий Христос стали вдохновляющим источником деятельного христианства, каритативного служения нищему, убогому, больному. Духовный путь св. Франциска Ассизского (1182–1226) начинается со случайной встречи с прокаженным. Увидев его на дороге, Франциск преодолел христианской любовью инстинктивное отвращение к прокаженному, сошел с коня, чтобы поцеловать его и дать ему милостыню, после чего прокаженный чудесным образом исчез (Второе Житие Фомы Челанского, V, 9). В служении прокаженным «горькое» отвращение Франциска стало «сладостью» для его души и тела (Завещание св. Франциска). Основывая братство, Франциск называет своих учеников «миноритами» – «меньшими братьями», тем самым отсылая к словам Христа о каритативном служении ближнему. Милосердие Франциска нашло свое выражение в христианском искусстве – на фреске Джотто «Франциск отдает свой плащ бедному рыцарю» (Сцена из Жития св. Франциска. 1290–1295. Верхняя церковь Сан-Франческо, Ассизи), изображающей Франциска, охваченного «пылким состраданием» (ит. compassione per affettuosa pieta) (Большая Легенда св. Бонавентуры, гл. 1, 2).
Словами Христа о служении ближнему было вдохновлено подвижничество и другой великой святой – Елизаветы Венгерской (Тюрингской, 1175–1235). Оставив после смерти мужа богатую княжескую жизнь, Елизавета приняла «серую рясу францисканцев» и стала служить в лечебнице больным беднякам и прокаженным: «Однажды, когда они мыли и кормили больных, Елизавета сказала своим служанкам: “О, как хорошо, что мы здесь. Мы умываем, купаем, кормим и поим нашего Господа Иисуса Христа”» (Житие св. Елизаветы Венгерской. Немецкое житие).
В середине XIX в. в России пробуждается глубокий интерес к народному религиозному сознанию, в котором евангельские и житийные сюжеты находили свое живое преломление. Ключевым событием для открытия этого «Евангелия от народа» стал выход сборника «Народные русские легенды, собранные А. Н. Афанасьевым» (М.: Издание К. Солдатенкова и Н. Щепкина, 1859)7. Официальная церковь и государственная власть не приняли этого удивительного свидетельства народной веры: даже подвергнутая жесткой цензуре книга вызвала негодование высшего духовенства и была запрещена8. Знаменательно, что церковные иерархи не узнали в странствующем нищем Христе народных легенд Христа Евангелия, что напоминает известную историю о митр. Филарете и докторе Ф. П. Гаазе. Последний ходатайствовал перед митрополитом о пересмотре дел осужденных (о помиловании или смягчении наказания), что вызвало недовольство Филарета, считавшего, что невинно осужденных не бывает: «Вспыльчивый и сангвинический Гааз вскочил со своего места. “Да вы о Христе позабыли, владыко!” – вскричал он, указывая тем и на черствость подобного заявления в устах архипастыря, и на евангельское событие – осуждение Невинного»9.
В Предисловии к сборнику знаменитый собиратель вспоминал те же евангельские слова о творении милостыни бедному и страдающему как самому Христу: «Взалкахся бо – и дасте ми ясти, возжадахся – и напоисте мя, страненъ бѣхъ – и введосте мене, нагъ – и одѣясте мя, боленъ – и посѣтисте мене, въ темницѣ бѣхъ – и пріидосте ко мнѣ. <…> понеже сотвористе единому сихъ братій моихъ меньшихъ – мнѣ сотвористе». Этими словами Афанасьев раскрывал «чистейший нравственный характер», евангельскую этику народных легенд в России и в Европе: «По народным сказаниям, Спаситель вместе с апостолами и теперь, как некогда – во время земной своей жизни, ходит по земле, принимая на себя страннический вид убогого; испытуя людское милосердие, он наказует жестокосердых, жадных и скупых и награждает сострадательных и добрых. Это убеждение, проникнутое чистейшим нравственным характером, основано на том, что Спаситель о делах любви и милосердия к нищей братии проповедал, как о делах любви и милосердия к нему самому».
Именно этим духом странничества Христова проникнуты известные тютчевские строки, написанные в 1855 г.:
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь Небесный
Исходил, благословляя.
Но в предшествующей строфе поэт был не прав, подчеркивая только русский характер образа странствующего Христа:
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Конечно, не только русский взор понял и заметил свет нищеты Христовой, о чем свидетельствует большое количество европейских народных легенд на сюжет испытания Христом-странником человеческих сердец. Афанасьев привел в Предисловии параллельные русским немецкие народные легенды «Христос-странник», «Награда и наказание» и др. В них – то сияние нищеты, о котором Рильке сказал в своем францисканском «Часослове» (1903):
Denn Armut ist ein grofier Glanz aus Innen…
(Ведь нищета – великое сиянье изнутри [человека]).
Ключевой легендой афанасьевского сборника является пасхальный рассказ «Христов Братец», представляющий собой переложение так впечатливших народную душу слов Христа о служении страдающему ближнему («братьям Моим меньшим») как достижении Царствия Небесного и о том, что отказ от этого служения любви ведет в «муку вечную». Легенда начинается пасхальной встречей милостивого сына и немилостивой матери с Христом в образе нищего (сын угощает Его пасхальной трапезой, мать же отказывается с Ним разговляться), а заканчивается тем, что открывшийся сыну Христос показывает уготованное ему в раю место и его мать, мучающуюся в аду.
В этой легенде Христос, просящий10 сына обменяться с Ним крестами («Будь ты мне брат крестовый!»), предстает не всемогущим и величественным Царем, Судией, не всесильным Пантократором, а человеком, родным братом – и в этом глубочайший христианский гуманизм народной легенды, богочеловеческий смысл христианства, который так глубоко прочувствовало, пережило народное сердце и приняло его как суть Христова благовестия.
Важнейшим духовным и творческим источником народные легенды стали для Ф. М. Достоевского. Писатель вспоминал, что еще в детстве, не умея читать, заслушивался проникновенными и благоговейными народными пересказами житий святых из Четьи-Миней11, над которыми с умилением воздыхал не только простой народ, но даже разбойники в острогах: «…рассказы про “божественное” очень любит русский народ. <…> В этих рассказах, и в рассказах про святые места, заключается для русского народа, так сказать, нечто покаянное и очистительное» (Дневник Писателя, 1877). Рассказы эти для народного сознания – живой и вдохновляющий образец исполнения евангельских заповедей, определяющий этическое поведение народа, который «и сам выделяет из себя великих кающихся “Власов”, идущих с умилением, раздав всё имение свое, на смиренный и великий подвиг правды, работы и нищеты.» (Там же).
«И что за слово Христово без примера?» – вопрошает старец Зосима и рассказывает чудо о медведе из Жития преп. Сергия Радонежского как такой «пример» милующего сердца – пламенеющей жалостью любви (преп. Исаак Сирин) к премудрому и прекрасному Божьему творению. Именно этический поступок (а не только слово) для Достоевского – главный критерий истинного христианства и христианина, которые не могут быть совместимы, например, с социальным неравенством («Предположить только, что у Марии Египетской есть крепостные крестьяне и что она не хочет их отпустить на волю. Что за абсурд!» (Дневник Писателя, 1880)) или с инквизицией: «Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком <…> Нравственный образец и идеал есть у меня, дан, Христос. Спрашиваю: сжег ли бы он еретиков – нет. Ну так значит сжигание еретиков есть поступок безнравственный» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.). Писатель глубоко убежден, что в русском православии гуманизм, этика человеколюбия важнее церковного ритуализма и мистицизма: «Вникните в православие: это вовсе не одна только церковность и обрядность, это живое чувство <…>. В русском христианстве, по-настоящему, даже и мистицизма нет вовсе, в нем одно человеколюбие, один Христов образ, – по крайней мере, это главное» (Дневник Писателя, 1876).
Как известно, Достоевский считал, что русская церковь находится «в параличе с Петра Великого» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.), имея в виду синодальный период огосударствления церкви, превращения ее в бюрократический аппарат на службе государству12. Достоевский не боялся честно говорить об этом изъяне, искажении церкви, отмечая, что такое духовенство не способно ответить на вызовы времени (реформы, просвещение народа.): «.духовенство наше не отвечает на вопросы народа давно уже. Кроме иных, еще горящих огнем ревности о Христе священников, часто незаметных, никому не известных, именно потому что ничего не ищут для себя, а живут лишь для паствы, – кроме этих и, увы, весьма, кажется, немногих, остальные, если уж очень потребуются от них ответы, – ответят на вопросы, пожалуй, еще доносом на них. Другие до того отдаляют от себя паству несоразмерными ни с чем поборами, что к ним не придет никто спрашивать» (Дневник Писателя, 1877). И в черновиках романа «Братья Карамазовы» Достоевский произносит устами Зосимы горькую правду: «Что теперь для народа священник? Святое лицо, когда он во храме или у тайн. А дома у себя – он для народа стяжатель. Так нельзя жить. И веры не убережешь, пожалуй. Устанет народ веровать, воистину так. Что за слова Христовы без примера? А ты и слова-то Христовы ему за деньги продаешь. Г ибель народу, гибель и вере, но Бог спасет».
Именно народная легенда, в которой русская душа захвачена живым Христовым поступком, давала простому человеку опыт воплощения в обычной, мирской жизни евангельской этики любви к ближнему. И в этом народная легенда противостояла, с одной стороны, официальной церкви с ее государственной моралью и аскетическим отказом от мира, а с другой стороны, – глубинному национальному нигилизму и новому нигилизму социалистов: «Все нигилисты. Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Федоры Павловичи)» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.).
в печать и печатать заключающиеся в упомянутой книжонке рассказы, могут быть только потерявшие страх Божий и удобно могущие быть готовыми на всякое зло» (Там же. С. 42). Он также утверждал, что «книга собрана человеком, забывшим действие совести, а издана раскольником, не ведающим Бога [имеется в виду Солдатенков, который был старообрядцем. – А. М.]» (Цит. по: Бараг Л. Г., Новиков Н. В. А. Н. Афанасьев и его собрание народных сказок // Народные русские сказки А. Н. Афанасьева: В 3 т. М.: Наука, 1984–1985. Т. 1. 1984. С. 391).
По настоянию иерархов шеф жандармов В. А. Долгоруков в апреле 1860 г. отдал приказ о запрете книги, которая к тому времени была уже распродана (тираж в 1200 экз. разошелся в течение месяца). Цензор, разрешивший ее печатать, был уволен. С чувством горечи Афанасьев писал в письме от 21 мая 1860 г.: «Легенды мои запрещены III Отделением, во власти которого очутилась наша цензура, сделавшаяся в последнее время (особенно в Москве) крайне стеснительною» (Там же. С. 391–392). Напечатанные листы планируемого Афанасьевым в апреле 1860 г. второго издания «Народных легенд» были конфискованы и уничтожены. Сборник был переиздан лишь спустя 54 года в Москве – в 1914 и 1916 гг.
Издание «Легенд» стало одной из причин увольнения Афанасьева из Главного архива иностранных дел в 1862 г., что привело его к материальной нужде, продаже ценнейшей библиотеки и скоротечной чахотке, от которой он скончался в 1871 г. (Пропп В. Я. Предисловие // Народные русские сказки А. Н. Афанасьева: [в 3 т.]. М.: ГИХЛ, 1957. Т. 1. С. XIII).