Kitobni o'qish: «Диалоги снаружи и внутри»
Серия: Антология Живой Литературы (АЖЛ)
Серия основана в 2013 году
Том 2
Издательство приглашает поэтов и авторов короткой прозы к участию в конкурсе на публикацию в серии АЖЛ. Заявки принимаются по адресу skifiabook@mail.ru.
Подробности конкурса: издательский сайт www.skifiabook.ru.
Все тексты печатаются в авторской редакции.
К читателю
Уважаемый читатель, спасибо за внимание к нашей книге. К книге, в которой представлены авторы современной поэзии.
У поэзии сейчас нелегкие времена. Нет, она никуда не исчезла, она просто не собирает стадионы, за ней не выстраиваются очереди у книжных полок, ее не транслируют на коммерческих радиостанциях. Она не гонится наперегонки с техническим прогрессом и не пытается разменять искренность на несколько минут центрального телевидения.
Тем не менее поэзия осталась, как никуда не делись ни вечные вопросы, ни ощущение гармонии (дисгармонии) этой жизни, как никуда не делось чувственное восприятие действительности.
Поэтов не стало меньше, чем в прошлые времена. Рискну предположить, что поэзия, в лучших своих проявлениях, даже не стала хуже, чем в «серебряное» или «золотое» время. Она просто стала чуть тише, чуть интимнее. Чуть более «для своих». Для тех, кто умеет поэзию слышать.
Наверное, это потому, что поэзия, как и чувства, есть Дар, определенная энергия, которую человек зачем-то получил. И этот Дар требует, чтобы Поэт выполнил свое предназначение, отдал полученную энергию людям. Как сказал Н.И. Калягин: «Поэзии не бывает без вдохновения, а вдохновение – это то, что вдыхается в человека извне, то, что приходит не спросясь и уходит, когда не ждешь».
Поэт немыслим без своего слушателя, без своего читателя. Поэтому спасибо, уважаемый читатель, что ты есть. Надеюсь, что в этой книге найдутся Миры, которые затронут твою душу.
С уважением,
Игорь Знаешев,
главный редактор издательства «Скифия»
Предисловие
Что отличает человека от других живых существ?
Вертикальное положение тела? Деревья гораздо вертикальнее нас. Количество извилин? У слона и кита их гораздо больше. Специализация полушарий? И что это дает?..
Мы говорим! И не только о еде, укрытии и размножении. Мы говорим о «лишнем», с точки зрения камней, деревьев и кошек (при всем моем к ним уважении). Мы ведем беспрерывные диалоги.
Причем не только снаружи, но и внутри.
Редактор тома, Нари Ади-Карана
P. S. Наша книжная серия продолжается. Если вы хотите предложить свои поэтические или прозаические работы к публикации – мы будем рады.
Просто вышлите свои произведения с небольшим рассказом о себе по адресу skifiabook@mail.ru с пометкой «заявка на участие в Антологии Живой Литературы» – мы обязательно вам ответим!
Штрихи
Анатолий Ларионов. д. Старица, Калужская обл
Родился 18 сентября 1949 г. Член Союза писателей Москвы. Издал пять книг: «По замкнутому кругу» (2004), «Автограф» (2004), «Найти себя» (2008), «Чайный блюз» (2008), «Пограничная зона» (2009).
© Ларионов А., 2015
Найти себя
А. Храменкову
Найти себя подстрочником, строкой,
хоть буковкой, хотя бы звуком малым!
Все это было в детстве под рукой —
огромный мир! И вдруг его не стало.
Он заблудился в собственном лесу
не ставших откровениями истин.
И сам себя я на руках несу
туда сквозь шепот уцелевших листьев.
Не обольщусь, безвременья следы
за собственные вехи принимая.
И, пробуя червивые плоды,
я только крепче кулаки сжимаю.
Как это горько, в будущем своем
остановившись посреди дороги,
вернуть тот мир и, задыхаясь, в нем
найти себя. И не узнать в итоге.
Памяти Осипа Мандельштама
И море Черное, витийствуя, шумит
и с тяжким грохотом подходит
к изголовью.
О. Мандельштам
И молния, придя этапом к горизонту,
и гром, творящий слух, приравненный судьбе,
и сонмы кораблей, ведущие из Понта
отсчет во времени, – все сходится к тебе!
И всяк, найдя свой свет, готов предать огласке
кровавых куполов архаику. И вот
спешат пробить свой час куранты башни Спасской,
и, как дитя, притих видавший виды флот.
Все сходится к тебе: и Рим, и Кремль! Воловью
покорность сбросил с плеч ахейский капитан.
«И с тяжким грохотом подходит к изголовью»
беспамятства лишенный океан.
Щенок
Из мокрых листьев коктейль взбивая,
жалобный лай отсыревшей нотой
бросился в сонный салон трамвая,
но был отброшен дверной икотой.
Рванулись рельсы в ночную слякоть,
теплый дом унося по шпалам.
…Он упал. И окраин мякоть
стекла молоком по лицам усталым.
Никто не подумал, что он без хлеба,
не испугался судьбы нелепой.
Одно утешение – облаять небо…
Господи, с чьей это жизни слепок?
После грозы
все вымерло вчера и кончилось вчера
в чернильных жилах вся катилась к морю туча
и на крючок была нанизана пчела
и среди прочих звезд была звездой падучей
и время запеклось сиреневой чертой
и горький майский мед сочился в неба чашу
и думала пчела согнувшись запятой
что вот последний шанс украсить глупость нашу
К портрету В. Д. Гудиашвили
Мало ли, много жизнь искажала…
К дому дорога долго бежала,
долго петляла, долго кружила.
Много ли, мало жизнь предложила?
Годы обочин, горя, крушений…
Вздулись, как корни, жилы на шее,
дернулись гневно, будто очнулись.
Тут и в отечестве встрепенулись.
«Смерть Пиросмани» – не для Парижа!
Кисть не обманет – Родину вижу!»
Цвета густого сурика – руки.
Тридцать шестого года излуки.
Грязь не пристала, не ослепила:
перелистала и – отступила.
По кругу
стрелки-стрелки секунданты бессонницы
мысли взрывают по кругу вращения
то ли текущее время хоронится
то ли становится мера священнее
кто их, зачем тянет ширмой мигреневой
вслед изнуряющей скачке пунктирной
по циферблату стихотворения
в этой пустой суматохе квартирной
взвешивай! в память с которой стирается
секундомерной агонии свита
может быть новая жизнь упирается
не осязая условий транзита
Капля
она растет как приговор вмещая
себя с трудом в незыблемую форму
дарованную ей самой природой
свернув пространство до законов плоти
и ими пресыщаясь в этой рабской
колеблющейся хрупкой оболочке
она созреет и слезой паденьем
гармонию привычную встревожит
но не изменит только миг и капля
разбита вдребезги и новые зачатья
поспешно примут те же формы рабской
свободы плоти жаждущей полета
и это будет продолжаться вечно
«Февраль. Дождями загрунтован…»
Февраль. Дождями загрунтован
до белой накипи газон.
И ожерелья хмурых окон
нелепый отражают сон:
сухой закон, года глухие,
по кухням – затяжной совет.
Из жизни дворники лихие
последний выметают свет.
А дождь уже со снегом дружен
и мертвый катится сезон,
и, как на праздник, отутюжен
лицо теряющий газон.
«Когда-нибудь, сорвав повязку с глаз…»
Когда-нибудь, сорвав повязку с глаз,
лишь оглянись! Там, в обмороке будней,
вся жизнь в огне безумных клятв и фраз
в круг вплетена, который наши судьбы
замкнули. Нить (а прежде то была
черта последняя) тоской мне горло сжала.
Отбросив два мешающих крыла,
ты эту нить, как зеркальце, держала.
Замри, прошу! В неведенье рука
пребыть должна.
Пусть вся в узлах, как в шрамах,
струится нить по лезвию стиха,—
я жив еще! И это как-то странно.
«Мой ангел нежный, не зови меня!..»
Мой ангел нежный, не зови меня!
Твое дыхание мне обжигает память
и, как мальчишку, выдыхает в ночь
в безумии отчаянья. Я знаю
неутоленный страх. Он нас убьет.
Уж лучше мне ослепнуть от желанья,
чем дать ему окрепнуть. О, молчи!
Мой ангел нежный, мы не видим сами,
каких глубин коснулись и каких
глубин коснулось прошлое. За нами,
как хвост змеи – забот влачится шелк.
Он нам мешает в пустоте вмещаться
и счастлив там, где высохли цветы,
где докричаться значит – задохнуться,
где нам нельзя по голосам узнать
границ и кто участники побега.
Он нам мешает сделать вдох один,
сорвать замки и выйти, выйти в небо,
и раствориться в нем, и прорасти
одной вселенной. О, мой ангел нежный!
«До невесомости легка…»
до невесомости легка
невнятная пока
идет последняя строка
идет издалека
из детства
из чужой беды
из ранки у виска
из медом брызжущей среды
из мук черновика
идет непрошено как вор
как страх и как тоска
как неизбывный приговор
последняя строка
за ней молва
за ней зима
за ними пустота
и чтобы не сойти с ума
чуть в стороне мечта
еще ее дымится пульс
но полон рот песка
и спит, давно уткнувшись в пульт
смотритель маяка
и некому золу смести
с казенного листа
зажата молния в горсти
и дальше – немота
Старик
По ночам крошится воля – то пьяня, то леденя.
Засыпая память солью, жажда мучает меня.
С ней старик под руку бродит и не помнящий родства,
речь о будущем заводит просто так, из озорства.
Ясновидящий калека, жрец хронической тоски,
кто ты, тенью человека в сад проникший воровски?
Хладнокровный искуситель, изолгавшийся мудрец,
эха вирусоноситель, переживший иск истец,
преклоняющий колени у колодца без воды,
жалкий, скорбный, черствый гений окружающей среды.
Ты же сам смертельно болен страхом завтрашнего дня.
– Ну а ты собой доволен? – обрывает он меня.
Подмосковная баллада
Катуар. Начало марта.
Желтый снег в ночи увяз.
Два барака, как две карты,
вырастают в горький фарс.
Сесть за эти карты значит —
окунуться в долгий сон.
Два барака – две задачи.
Жизнь поставлена на кон.
Занавесочки цветные —
разноцветная тоска!
Цедят песенки блатные
два бича-истопника,
водку пьют, играют в кости…
Обворованы до пят,
раскладушечные гости
лишь отчаянно храпят.
Занавесочки-гордыни,
подмосковные шелка!
Два барака – две пустыни,
две судьбы-черновика.
От фундамента до крыши
из беспамятных времен
поднимается все выше
список выжженных имен.
Одиссей
день болтается на привязи
мой и раб и господин
я без умысла и примеси
одиночества один
что мне делать с обалделою
от безделья тетивой
проступившей нитью белою
на судьбе моей кривой
паруса давно распроданы
льдом подернуто весло
день без имени без родины
ах куда нас занесло
крики чаек одичалые
спохватившейся тоски
да в туманах за причалами
безутешные гудки
Пограничная зона
Ты опять позвонишь и, судьбой наполняя слова,
будешь долго молчать, но и я не начну молиться.
И опять в проводах будет страхи баюкать молва
и пунктирной строкой выпадать на пустые страницы.
Столько лет не у дел, выдыхая тоску и хандру,
я ползу вдоль стены миражом золоченого рая,
иногда просыпаясь, чтоб водки хватить поутру
и вчитаться в сюжет нереально родимого края.
А проценты растут, и условия ныне жестче.
У Харона в гостях изобилье кровавой икры.
И когда позвонишь, я из жижи привстану, Отче,
и спасибо скажу за бессчетные эти дары.
«В яме оркестру (теперь это видно) дана…»
в яме оркестру (теперь это видно) дана
мука ключа откровение нотной тетради
выпита жизнь и, похоже, до самого дна
всех этих «ля» и гармонии выдоха ради
кто там во фраке размашисто чертит круги
руки ломая, пытаясь за воздух держаться
в яме оркестру (теперь это видно) шаги —
каждый из тьмы, не должны на игре отражаться
выпали ноты убогой несушке в подол
что с ними делать она не признает и спьяну
ах, дирижер режиссер волонтер валидол
из перехода в метро – погребальную яму
Ностальгия
кажется мне вот немного еще поживу
все переменится, мир станет ярче теплее
белая лошадь под окнами щиплет траву
бродит старик по оставленной богом аллее
тянутся к солнцу скупые следы как мосты
в соде зрачков отражается то, что за взглядом
белая лошадь не прячет своей наготы
и поделом что никто не присутствует рядом
кто-то пророчит искусство мертво впереди
снег за окном и исчезли русалки с фасада
только старик продолжает беззвучно идти
по золотой чешуе монастырского сада
Чайный блюз
Сашеньке
мы сегодня одни тает август варенье горчит
и в подвале у нас поселилась домашняя кошка
J. J. Cale концерт как из прошлого тихо звучит
и по кругу почти ходит старая чайная ложка
терпкий чай ароматом снимает усталость в строке
и блаженствует дух в очищающей неге купаясь
и серебряный бог в окольцованной тайно руке
оживает на миг верхних нот осторожно касаясь
Придорожный миндаль
Пока не зацвел – неприметен миндаль. До поры
и мы для кого-то – подобия черной дыры.
Икона над словом. Дотянешься – мир и покой.
И хочется верить. И страшно от мысли такой.
Но, кажется, канет к закату идущий закат.
Живые снежинки – летим сквозь судьбу наугад.
И солнечным светом ажурная пенится шаль.
И сердце поет. И цветет придорожный миндаль.
«я вижу холм, где память обо мне…»
я вижу холм, где память обо мне
еще не оцифрована в огне
коллекционном
где упав на спину
катает глину личный скарабей
Miles Davis нам играет на трубе
воздушную сшивая паутину
и памятью расплавленный закат
стекает на бумажный циферблат
на свежий холм
и дальше на равнину
куда еще не долетел песок
и жжет трава, сканируя висок
и солнца луч срезает пуповину
Мою колыбель раскачивал ветер
Инесса Ганкина. Беларусь, г. Минск
Ганкина Инесса Ароновна – родилась и всю жизнь прожила в Минске, окончила физико-математический класс, технологический институт по специальности автоматизация, успешно работала системным программистом всю эпоху застоя. Первые тексты появились еще в школе, но прекрасно осознавала внутреннее несовпадение себя с коммунистической идеологией, поэтому писала «в стол».
С начала перестройки «вышла из подполья», подборки выходят в периодических изданиях Республики Беларусь и США. Автор двух поэтических сборников, член Союза белорусских писателей.
В 90-е годы получила образование психолога и культуролога, с удовольствием работаю в гимназии, преподаю гуманитарные предметы.
Очень важная часть моей жизни – путешествия, музеи, театры и другие яркие впечатления. Часто тексты появляются как эмоциональный отклик на встречу с «другими»: страной, человеком, историей, артефактом культуры.
© Ганкина И., 2015
«Винный запах падающих яблок…»
Винный запах падающих яблок,
холм в овраг ныряет торопливо,
хоть спешить нам вовсе не престало,
лопается кожица у сливы.
Как душа таинственна у плода —
косточка или податливая мякоть,
говорят, ленивая свобода
бесконечна, а плакучей ивы
ветви гладят душу или тело,
все равно – смеяться или плакать.
И полны последнего предела
крест и полумесяц, торопливо
убегает пыльная дорога.
Милость выколачивать у Бога —
ах, убогость мелочной науки —
заслужить прощенье у разлуки.
Косточка царапается, в душу
шрамом, зарастающим наружу.
«Не нарушу, не обезоружу», —
бормочу, а голос тише, тише,
а душа, как косточка у вишни,
измельчала, слишком измельчала.
Хорошо, начнем игру сначала.
Винный запах падающих яблок…
«Маленький джем, за столиками…»
Маленький джем, за столиками
почти пристойно.
Капли пота на лысине,
маэстро, брависсимо!
Девочка теребит волосы,
кто-то мурлычет вполголоса.
Музыкант образует знак вопроса,
вместе с саксофоном
уплывает лет восемьдесят,
в Минске нью-йоркская осень.
Как уплотнился мир
до пятачка, на котором
столпились Петербург и Париж.
Осторожно, сгоришь!
Между зрителем и актером
расстояние сигаретного дыма.
Не пролетайте мимо
музыки, затертой до дыр,
полной столетней печали,
не пожимайте плечами.
А впрочем, спокойной ночи,
пустеют столики.
И последняя нота
провожает до поворота,
а потом сворачивается у входа
бездомной собакой. «Ты чья?» —
спрашивает прохожий участливо.
Музыкант спит в отеле,
а они все ждут хозяина —
последние ноты каплями пота
стекают по лысине у века.
Утро сметет все —
осторожно, крошки!
Дождя неизменна тема,
на лице человека тень
от надежд и сомнений.
Музыка выступает как
сыпь на коже.
«Мою колыбель раскачивал ветер…»
Мою колыбель раскачивал ветер,
неустойчиво теплый сменялся суровым,
казался безмерно далеким пятьдесят третий,
хоть порою сквозило стужей сорок восьмого.
Поколение выживших, выполняя заветы,
плодилось и размножалось. Над керогазом
сохли пеленки, а обсуждали при этом
спутник, проткнувший небо антенным жалом.
Полстолетия вместило столько поколений
компьютерных, что не хватит пальцев.
Окружены информацией, пролетающей мимо,
мы стоим на пороге будущего, где пялится
из пробирки геном Буратино.
С головами, повернутыми строго против
движения времени и фортуны,
мы стоим на ветру, и нездешний профиль,
и мелодии странность колышет струны.
Полстолетия вместило столько сомнений
и надежд, что, пожалуй, не стоит плакать.
Радуга
1
Радуга, утки садятся на воду,
косые лучи, замки из облаков.
Подростки кузнечиками
выпрыгивают из асфальта.
Мне не родня ни утки, ни скейты.
Небо пахнет акварелью,
как детство молоком.
2
Радость радуги через небо – дуга цвета.
Белый являет свою сущность,
Любовь разлагается на атомы,
все краски хороши, кроме…
Черный зонт плывет сквозь радугу,
здравствуй, завтра, где мы еще не были.
Радужная лужа окружена лягушками,
дня последняя капля высыхает сама,
окна вытерты насухо,
вечер все приведет к серому тону.
«Р» перекатывается в горле радостью,
картавит речью,
реальность реки растворяется в вечере,
переходящем в рассвет.
«Сумасшествие птичье с утра…»
Сумасшествие птичье с утра,
аромат свежескошенных трав,
это будет и завтра, ты прав.
Мы одни остаемся без прав,
из сейчас прорастает вчера,
у сегодня изменчивый нрав.
Вкус росы знают только цветы,
вкус слезы – может я, может – ты.
На висящем мосту пустоты,
придержи ты меня за рукав.
Красные каблуки
Сколько любви уходящей,
красные каблуки цокают,
в чаще мертвых растений
лампочки миром блестящим,
напоминают о годе новом,
что когда-то начинался весною.
Я забываю имена и даты…
Красные каблуки отбивают такт,
прощанье утрат, награды,
в виде белого танца розданы.
Красные каблуки в весенней распутице,
на тридцать женщин – трое мужчин.
Восьмое марта в безумии танца.
улыбнется подснежником, нежно.
Красные каблуки уносят за поворот.
Снег заметает следы судьбы.
«Слова пытаются выживать…»
Слова пытаются выживать
в подвалах и на антресолях.
Слова выходят голосовать
за свободу дыхания. Что ли
вы не слышите, как пьяны
шампанским каштаны.
Розовеет вишня
восточной невинностью.
Слова замешивают в тесте,
на дрожжах лирической дрожи.
Опасно есть с ножа, пока
острие поэзии снимает кожу
с любого языка.
Фотографии на память
Путешествие остается в воспоминаниях. Пролистывая прошедшие впечатления, одним нажатием кнопки воскрешая формы и краски далекой страны, мы с легкой печалью оглядываемся назад. Там, вдалеке, остались ароматы восточного базара, гортанное звучание речи, смесь племен, красок и звуков. Израиль разноцветен, как человечество, вышедшее на одну площадь. Зарисовки не претендуют на многое и подобны фотографиям на память.
1. Тель-Авив, Яффа
Город, по ступеням сбегающий к морю,
Яффа фыркает кошкой.
Выгибающая спину арка времен Рамзеса
не более чем декорация к Торе.
Муэдзин соревнуется сам с собою,
в заунывной мелодии ломтик дыни
качается в небе лодкой.
Рыба, не ставшая селедкой
в бочке, пахнет свежею солью.
И проплывает вдоль набережной,
фрегатом с поднятыми парусами,
время, отражающее себя в людях,
тысячекратно повторенное эхом,
время с головой, отрубленною на блюде,
время плача и смеха.
2. Эйлат
Павлиньи перья пальмы пахнут морем,
шуршит песок, и шишка-ствол
густеет африканскою смолою.
Гортанный говор и журчанье струек,
курортный гомон полон поцелуев.
Морская рябь пестра – многоязычна
плывет толпа, надутая величьем,
сквозь шопинг, словно парусник по водам.
Лишь кошка независимо и дико,
бредет на стыке вечности и мига,
походкою пружинящей и гордой,
являя миру полную свободу.
3. Рош-ха-Никра
Электричество делает путешествие безопасным.
Море в скалах безнадежно устало рокочет,
наверное, хочет рассказать бесконечно малым
смертным о черепахах, тяжело роняющих яйца в почву,
о снах летучих мышей, в пеленках перепончатых крыльев.
Я говорю «ау» тысячекратному эху,
Пенелопа в мобильник роняет минуты смеха.
В точке пересечения трех континентов,
Европа впадает в Азию, Африка дышит хамсином.
Еврейская радуга собрала в фокусе человечество,
сама не признавшись в этом,
на качелях Бога взлетая, между величием и бессильем.
4. Иерусалим
Кошки ходят неслышно, и птицы поют о своем.
Им шабат – не шабат, первый день и седьмой равноценны.
Эти плоские крыши настроят живые антенны,
а горбатые крыши две свечки зажгут за столом.
Гость незваный и званый пленится субботним теплом,
будет время неспешно бежать голубым ручейком
и вливаться в Кедрон смоляной и густеющей пеной.
Гость незваный и званый, пора собирать чемодан,
первый день предъявляет сурово свои полномочья,
начиная движение с ночи, зеленым ростком
расцветает душа, начиная движение с ночи.
5. Иерусалим
Гефсиманского сада оливы попятились вспять
и живут за решеткой, по мелочи распродавая
остролистую зелень за шекель, а благодать —
приживалкой в углу, словно нищий в холодном трамвае.
Крепко заперто место последней молитвы Христа,
монастырь стережет, огрызаясь, как злая собака.
Что ты ищешь здесь, путник? Поделена и залита
кровью, потом, слезами земля. Ожидается драка
за надгробье, за ломтик луны и за тень от креста,
в первый день, в день шестой и в седьмой, ожидается драка.
6. Минск
Сердцевина у яблока, семечко, центр Земли —
этот вздыбленный город, торгующий духом и телом.
Этот Ноев ковчег, покоривший иные пределы,
всеземной караван, утонувший в пустынной дали.
Дни, мелькая пылинками, в камни столетья вросли,
на фундаменте древнем возведены новые стены,
терпко пахнет базаром, возможно, грядут перемены.
Вереница народов вернулась на круги свои.
И в автобусной пробке въезжает в Иерусалим
долгожданный Спаситель, давно ожидаемый всеми.
Чуть потрепаны джинсы, кроссовки в пыли,
молчаливый подросток, чей клоунский рыжий парик
веселит даже кошек и, в общем, совсем не по теме,
он в Шагаловском небе беспечно и юно парит.