Kitobni o'qish: «От А до Я. Избранные рассказы русских писателей»

Mualliflar jamoasi
Shrift:

Леонид Андреев
«Набат»

I

В то жаркое и зловещее лето горело все. Горели целые города, села и деревни. Лес и поля больше уже не были их охраной: покорно вспыхивал сам беззащитный лес, и красной скатертью расстилался огонь по высохшим лугам. Днем в едком дыму пряталось багровое, тусклое солнце, а по ночам в разных концах неба вспыхивало безмолвное зарево, колебалось в молчаливой фантастической пляске, и странные, смутные тени от людей и деревьев ползали по земле, как неведомые гады. Собаки перестали брехать приветным чаем, издалека зовущим путника и сулящим ему кров и ласку, а протяжно и жалобно выли, или угрюмо молчали, забившись в подполье. И люди, как собаки, смотрели друг на друга злыми и испуганными глазами, и громко говорили о поджогах и таинственных поджигателях. В одной глухой деревне убили старика, который не мог сказать, куда он идет, а потом бабы плакали над убитым и жалели его седую бороду, слипшуюся от темной крови.

В то жаркое, зловещее лето я жил в одном помещичьем доме, где было много старых и молодых женщин. Днем мы работали, говорили и мало думали о пожарах, но, когда наступала ночь, нас охватывал страх. Владелец имения часто уезжал в город, тогда мы не спали по целым ночам и пугливым дозором обходили усадьбу, ища поджигателя. Мы прижимались друг к другу и говорили шепотом, а ночь была безмолвна, и темными, чуждыми массами подымались строения. Они казались нам незнакомыми, как будто раньше мы никогда не видели их, и страшно непрочными, точно ожидающими огня и уже готовыми к нему. Раз, в трещине стены, перед нами блеснуло что-то светлое. Это было небо, а мы подумали, что огонь, и женщины с криком бросились ко мне, тогда почти еще мальчику, прося защиты.

…А я сам от испуга перестал дышать и не мог тронуться с места…

Иногда глубокой ночью я вставал с горячей, разметанной постели и через окно вылезал в сад. Это был старый, величественно-угрюмый сад, на самую сильную бурю отвечавший только сдержанным гулом. Внизу он был темным и мертвенно-тихим, а вверху стоял неясный шорох и шум, похожий на далекий степенный говор. Прячась от кого-то, кто по пятам крался за мной и заглядывал через плечо, я пробирался в конец сада, где на высоком валу стоял плетень, а за плетнем далеко вниз разбегались поля, леса и скрытые мраком поселки. Высокие, мрачно-молчаливые липы расступались передо мною, – и между их толстыми черными стволами, в расселины плетня, в просветы между листьями я видел нечто страшное и необыкновенное, от чего беспокойной жутью наполнялось мое сердце и мелкой дрожью подергивались ноги. Я видел небо, но не темное, спокойное небо ночей, а розовое, какого никогда не бывает ни днем, ни ночью. Могучие липы стояли серьезно и молчаливо и, как люди, чего-то ждали, а небо неестественно розовело, и багряными судорогами пробегали по небу зловещие отсветы горящей внизу земли. Медленно всплывали и уходили вверх клубящиеся столбы, и в том, что они были так безмолвны, когда внизу все скрежетало, так неторопливы и величавы, когда внизу все металось, – была загадка и та же страшная неестественность, как и в розовой окраске неба.

Точно опомнившись, высокие липы все сразу начинали переговариваться вершинами и так же внезапно умолкали, надолго застывая в угрюмом ожидании. Становилось тихо, как на дне пропасти. Далеко за собой я чувствовал насторожившийся дом, полный испуганных людей, вокруг меня сторожко толпились липы, а впереди безмолвно колыхалось красно-розовое небо. И оттого, что я видел его не все целиком, а только в просветы между деревьями, становилось еще страшнее и непонятнее.

II

Была ночь, и я беспокойно дремал, когда в мое ухо вошел тупой и отрывистый звук, как будто шедший из-под пола, вошел и застыл в мозгу, как круглый камень. За ним ворвался другой, такой же короткий и тяжелый, и голове сделалось тяжело и больно, словно густыми каплями на нее падал расплавленный свинец. Капли буравили и прожигали мозг, их становилось все больше, и скоро частым дождем отрывистых, стремительных звуков они наполнили мою голову.

– Бам! Бам! Бам! – издалека выбрасывал кто-то высокий, сильный и нетерпеливый.

Я открыл глаза и сразу понял, что это набат и что горит ближайшее село – Слободищи. В комнате было темно, и окно закрыто, но от страшного зова она вся, со своей мебелью, картинами и цветами, как будто вышла на улицу, и не чувствовалось ни стен, ни потолка. Не помню, как я оделся, и не знаю, почему я побежал один, а не с людьми. Или они меня забыли, или я не вспомнил об их существовании. Набат звал настойчиво и глухо, словно не из прозрачного воздуха падали звуки, а выбрасывала их неизмеримая толща земли, и я побежал.

В розовом сиянии неба померкли над головой звезды, и в саду было страшно светло, как не бывает ни днем, ни в царственные лунные ночи, а когда я подбежал к плетню, на меня сквозь просветы взглянуло что-то ярко-красное, бурливое, отчаянно мечущееся. Высокие липы, словно обрызганные кровью, трепетали круглыми листьями и боязливо заворачивали их назад, но голоса их не было слышно за короткими и сильными ударами раскачавшегося колокола. Теперь звуки были ясны и точны и летели с безумной быстротой, как рой раскаленных камней. Они не кружились в воздухе, как голуби тихого вечернего звона, они не расплывались в нем ласкающей волной торжественного благовеста – они летели прямо, как грозные глашатаи бедствия, у которых нет времени оглянуться назад, и глаза расширены от ужаса.

– Бам! Бам! Бам! – летели они с неудержимой стремительностью, и сильные обгоняли слабых, и все вместе впивались в землю и пронизывали небо.

Так же прямо, как и они, бежал я по большому вспаханному полю, тускло мерцавшему кровавыми отблесками, как чешуя огромного черного зверя. Над моей головой, на страшной высоте, плавно проносились одинокие яркие искры, а впереди был страшный деревенский пожар, в котором в одном костре гибнут дома, животные и люди. Там, за прихотливой линией черных деревьев, то круглых, то острых, как пики, взвивалось ослепительное пламя, загибало горделиво шею, как взбесившийся конь, прыгало, отбрасывало от себя в черное небо огненные клочки и хищно нагибалось вниз за новой добычей. В ушах моих шумело от быстрого бега, сердце билось быстро и громко, и, обгоняя его удары, прямо в голову и грудь били меня беспорядочные звуки набата. И было в них так много отчаяния, словно это не медный колокол звучал, а в предсмертных судорогах колотилось сердце самой многострадальной земли.

– Бам! Бам! Бам! – выбрасывало из себя раскаленное пожарище, и трудно было поверить, что эти властные и отчаянные крики издает церковная колокольня, такая маленькая и тонкая, такая спокойная и тихая, как девочка в розовом платье.

Я падал, опираясь руками на комья сухой земли, и они рассыпались под моими руками. Я подымался и снова бежал, а навстречу мне бежал огонь и призывные звуки набата. Уже слышно было, как трещит дерево, пожираемое огнем, и разноголосый людской крик с господствующими в нем нотами отчаяния и страха. И, когда стихало змеиное шипение огня, явственно выделялся продолжительный, стонущий звук. То выли бабы, и ревела в паническом страхе скотина.

Болото остановило меня. Широкое заросшее болото, далеко бежавшее направо и налево. Я вошел в воду по колена, потом по грудь, но болото засасывало меня, и я вернулся на берег. Напротив, совсем близко, бушевал огонь и выбрасывал в небо тучи золотистых искр, похожих на огненные листья гигантского дерева. В черной рамке камыша и осоки огненными блестящими зеркалами вставала болотная вода, – и набат звал, – отчаянно, в смертельной муке:

– Иди! Иди же!

III

Я метался по берегу, и сзади меня металась моя черная тень, а когда я нагибался к воде, допытываясь у нее дна, на меня из черной бездны глядел призрак огненного человека. В искаженных чертах его лица, в разметавшихся волосах, точно приподнятых на голове какой-то страшной силой, я не мог узнать самого себя.

– Да что же это? Господи! – молил я, протягивая руки.

А набат звал. Колокол уже не молил – он кричал, как человек, стонал и задыхался. Звуки потеряли свою правильность и громоздились друг на друга, быстро, без отзвука, умирая, рождаясь и снова умирая. И опять я наклонился к воде и рядом со своим отражением увидел другой огненный призрак, высокий, прямой и, к ужасу моему, все же похожий на человека.

– Кто это? – воскликнул я, оглядываясь.

Возле моего плеча стоял человек и молча смотрел на пожар. Лицо его было бледно, и мокрая, не засохшая еще кровь покрывала щеку и блестела, отражая огонь. Одет он был просто, по-крестьянски. Быть может, он уже находился здесь, когда я прибежал, задержанный, как и я, болотом. Быть может, пришел потом, но я не слыхал его прихода и не знал, кто он.

– Горит, – сказал он, не отводя глаз от пожара. В них прыгал отраженный огонь, и они казались большими и стеклянными.

– Кто ты? Откуда? – спросил я. – У тебя кровь.

Длинными, худыми пальцами он коснулся щеки, посмотрел на них и снова уставился на огонь.

– Горит, – повторил он, не обращая на меня внимания. – Все горит.

– Ты не знаешь, как пройти туда? – спрашивал я, отодвигаясь: я догадывался, что это один из сумасшедших, которых много породило то зловещее лето.

– Горит, – ответил он. – Ого-го-го! Горит, – закричал он и засмеялся, ласково глядя на меня и раскачивая головой. Участившийся набат внезапно смолк, и громче затрещало пламя. Оно двигалось, как живое, и длинными руками, словно в истоме, тянулось к умолкнувшей колокольне. Теперь, вблизи, она казалась высокой, и вместо розового на ней было уже красное платье.

Наверху темного отверстия, где находились колокола, показался робкий и спокойный огонек, похожий на пламя свечи, и бледным лучом отразился на их медных боках. И снова затрепетал колокол, посылая последние, безумно-отчаянные крики, и я снова заметался по берегу, а за мной металась моя черная тень.

– Я пойду! Пойду! – отвечал я кому-то, звавшему меня. А высокий человек спокойно сидел сзади меня, охватив руками колена, и громко пел, вторя колоколу:

– Бам!.. Бам!.. Бам!..

– Ты с ума сошел! – кричал я на него, а он пел все громче и веселее:

– Бам!.. Бам!.. Бам!..

– Замолчи! – умолял я.

А он улыбался и пел, раскачивая головой, и в стеклянных глазах его разгорался огонь. Он был страшнее пожара, этот безумный, и, повернувшись, я бросился бежать вдоль берега. Но не сделал я нескольких шагов, как рядом со мной бесшумно выросла его длинная фигура в развевающейся рубашке. Он бежал молча, как и я, длинными, не знающими устали шагами, и молча бежали по изрытому полю наши черные тени.

В предсмертных муках задыхался колокол и кричал, как человек, который не ждет уже помощи, и для которого уже нет надежды. И молча бежали мы куда-то во тьму, и возле нас насмешливо прыгали наши черные тени.

Петр Боборыкин «У плиты»

I

В довольно просторной, но низкой кухне – жарко и полно всяких испарений. На плите несколько кастрюль и «балафонов». В духовом шкафу «доходят» пирожки. Борщок через полчаса будет совсем «во вкусе». Цыплята в кастрюльке шипят. От них идет самый сильный запах – сухарями, жаренными в сливочном масле. На чистом столе приготовлено блюдо с затейливым перебором из теста, для овощей. Их четыре сорта: горошек, цветная капуста, фасоль, каштаны. Господа любят, чтобы подавалось по-старинному, покрасивее, с укладкой.

Часу с третьего Устинья без перерыва переходит от стола к плите, от плиты к крану, от крана к духовому шкафу. Чад и пыль от плиты все сильнее распирают ей голову. Краснота щек почти багровая. Пот лоснится по всему лицу и стоит крупными каплями на лбу. Она носит чепчик – приучили ее немцы, где она долго жила «на Острову». В просторной ситцевой кофте, подпоясанная фартуком, с засученными белыми, пухлыми руками – она двигается быстро, несмотря на свою полноту. Да и лет ей довольно: с осени пошел сорок четвертый. Из-под чепчика выбиваются, немного уже седеющие, курчавые темно-каштановые волосы. На один глаз – глаза у нее светло-серые – Устинья слегка косит. Вследствие постоянного отворачивания головы и лица от раскаленной плиты у нее напряжены все мышцы, брови сердито сдвинуты, у носовых крыльев складки толстой кожи пошли буграми. На правой щеке большая родинка с тремя волосками – то опустится, то поднимется. Устинья часто, при усилии, когда снимает тяжелую кастрюлю или что-нибудь толчет, раскрывает рот с одного бока и показывает два белых зуба.

То и дело обтирается она фартуком, хотя и знает, что это не очень чистоплотно. К жару она до сих пор, вот уже больше двадцати лет, не может привыкнуть настолько, чтобы совсем его не чувствовать, как другие кухарки. Она – «сырая», зато голове ее легче бывает от постоянной испарины.

Устинья заглянула еще раз в глиняную кастрюлю, где пузырился борщок, и в эмалированную, где шипели цыплята. И то, и другое почти что «в доходе», а господа наверно не сядут вовремя, непременно опоздают, потом будут недовольны. Она все у немцев же, на Острову, приучилась готовить по часам. Вот и теперь посмотрела она на стенные часики с розаном на циферблате и бережно поставила блюдо под овощи в шкаф, чтоб переборка из теста пропеклась и зарумянилась. Ее господа не едят, но Устинья делает тесто как следует, и после сама его ест, с остатками овощей, если день скоромный. Постов она довольно строго держится; но в среды и пятницы разрешает и на скоромное, да иначе и нельзя, из-за остальной прислуги. Горничные – модницы, и даже в великий пост, со второй недели, «жрут мясище».

Немцам на Острову Устинья многим обязана, и помнит это до сих пор – кое-когда навещает их, в большие праздники. Первым делом они ее грамоте выучили. Она было упиралась, да сама скоро сообразила, что грамота и счет, хоть сложение и вычитание – куда не бесполезны. Не обочтут, да удобнее и концы с концами хоронить на провизии. В первое время немка-барыня сама часто ходила по близости на рынок, к Андреевскому собору; а потом перестала, начала прихварывать. Устинья без стыда и совести никогда не воровала; но в лавках процент ей платили, да на мелочах урывала, так копеек по пяти с рубля. Она на это смотрела как на законную статью дохода. Кухарочное ремесло считала она самым тяжелым, не столько от ходьбы и усталости работы, сколько от плиты. Без головных болей она не бывала ни одной недели, и весь ее характер портился единственно от жара и чада. В девках, дома, в деревне, она была мягкая, как тесто, ласковая, тихая и словоохотливая. С тех пор, как в кухарки попала, стала хмуриться, больше все молчать, а внутри у нее, к тому часу, когда плита в полном разгаре – так и сверлит, так и сверлит. Тут не подвертывайся ей: пожалуй, из чумички и кипятком ошпарит.

К немцам Устинья поступила еще мужичкой, кое-что умела стряпать, что успела подсмотреть у настоящего повара, когда жила в судомойках, в русском трактире, куда и чиновники ходили есть шестигривенные обеды. Заглавия она легко запоминала и «препорцию». Но все-таки была она так себе, «кухарец», как называл ее один сиделец овощной, рублей на пять жалованья. Барыня немка по-русски чисто говорила, любила зайти в кухню и даже подолгу в ней побыть. Стала, вместе с грамотой, показывать Устинье, как готовить разные немецкие закуски, форшмаки, картофельные салаты, с селедкой, и всякого рода «хлебенное», к чему Устинья, еще в деревне, имела пристрастие, когда пекла там пироги, ватрушки, «конурки». На Острову она научилась даже делать «штрудель» из раскатанного теста с сухарями, корицей и яблоками, какого ни один и дорогой повар не умеет.

Грамотность повела и к чтению поваренных книг. Сначала она плохо схватывала самый язык этих книг и туго запоминала вес и количество «по печатному». У немки было несколько книг: Авдеева, Малаховец и еще тоненькая книжечка, где все больше польские блюда. Барыня ела мало, но семейство было большое и хлебосольное, совершенно на русский лад. Доходы начались порядочные, как только барыня перестала сама ходить на рынок. Практика для Устиньи разнообразная, и привычку она себе выработала готовить по часам. Потом, когда барыня сделалась совсем болезненной, расходы по столу уменьшились, зато надо было готовить и легкие вещи для слабого желудка, детям, старухе-теще особенно, а барину с приятелями – непременно такие же сытные и пряные блюда.

Незаметно, в три-четыре года, из Устиньи Наумовны вышла кухарка «за повара». Она видела, что ей цена – не пять и даже не семь рублей. А дела было все-таки много. Устинья этим воспользовалась без истории, прямо подыскала место на двенадцать рублей, объявила это господам. Они такой цены не дали, и кухарка ушла, но сохранила с этим семейством связь – не иначе поминала, как добрым словом немку-барыню.

После того, ни к одним господам не чувствовала она ничего подобного. Плита держала ее в постоянном глухом раздражении. Она себя «сокращала», редко когда грубила, водки не пила, иногда бутылку пива. Ходьба на рынок только и освежала ее по утрам. Без рынка она бы совсем задохнулась. Рынок же доставлял ей доход, на который она теперь смотрела уже как на главную статью, а на жалованье – как на придаток. Не могла она подолгу оставаться на одном месте. Кухня, какая бы она ни была, начинала давить ее теснотой, однообразием своей обстановки, чадом, жарой и запахом. К делу она не имела настоящей любви, и готовила хорошо, действительно «за повара», потому что это ей далось и вошло в ее достоинство, в амбицию. Всяким замечанием она внутренне оскорблялась, и на русских барынь смотрела как на капризных детей, ничего не смыслящих, неспособных даже рассказать толковым языком, как изжарить бифштекс.

При поступлении к новым господам, Устинья прямо спрашивала: есть ли прием гостей и как велико семейство, и не скрывала того, что процент с зеленщиков и мясников для нее «первая статья». Если семейство маленькое и приема нет – она не соглашалась идти и на пятнадцать рублей, даже и на двадцать с кофеем, чаем, сахаром и разными другими «пустыми приманками», по ее выражению.

И ее брали! Она не воровала без меры, не пила, была довольно чиста «вокруг себя», чрезвычайно аккуратна насчет часов. Умела готовить решительно все, что входит и в домашний, и в званый обед, с придачей разных немецких, польских и даже коренных итальянских блюд – она им выучилась, живя у старого профессора пения, родом из Милана.

II

Без судомойки или «мужика» Устинья, в последние пять-шесть лет, не желала нигде жить. Она сурово отстаивала свое поварское достоинство, ни под каким предлогом не соглашалась чистить ножи и мыть посуду. В иных местах ходили дневальные бабы, в других нанимались младшие дворники или держали особенных «кухонных» мужиков.

Судомойку недавно разочли. Сама Устинья просила об этом. Выдалась «несуразная», да вдобавок еще неопрятная бабенка начала пошаливать: то форма пропадет, то фунта масла не досчитаешься. Да и работы нет такой, как у мужчины: копаются, нечистоплотны, с посудой обращаться непривычны, над ножами только потеют, а чистка – «горе».

Вчера старший дворник докладывал барыне, что у него есть на примете парень, самый подходящий. Устинья его еще не видела. Он должен был явиться перед обедом. Барыня сказала сегодня утром:

– Я в это входить не буду. Вам с ним иметь дело… Заставьте его поработать. И если он годится – переговорите насчет цены. Мы больше восьми рублей не дадим, с нашей едой, и за угол будем платить – в дворницкой. В квартире ему ночевать места, вы сами знаете, нет.

Устинью барыня вообще уважает. До сих пор не было еще между ними никаких историй, а живет она у этих господ уже около года. В первое время, барыня, просматривая счеты, находила не раз, что на провизию идет больше, чем шло прежде. Устинья слегка обиделась и предложила платить ей по стольку-то на день, по числу «персон», и на гостей полагать особенно. Господа на это не пошли – и дело обмялось. Выбор судомоек и кухонных мужиков везде предоставляли ей.

Обед совсем готов, кроме соуса к рыбе. Судак уже достаточно проварился в длинной жестяной кастрюле. За него Устинья поставит рубль семьдесят копеек, но заплатила она за него полтора целковых. Она с рыбы сама взимает процент, потому что не в ладах с содержателем того садка, где до сих пор брала рыбу и временно покупает где придется, и настоящего процента еще не имеет. Рыбу, чтобы она не переварилась, Устинья отставила, но еще надо приготовить соус.

С этим соусом следует отличиться – и с первого же раза. Барыня сама в кухне почти ничего не смыслит, но барин любит тонко поесть, и кое-когда, вдруг, что-нибудь такое выдумает, позовет ее и начнет растолковывать на свой лад – как составить особенную приправу к рыбе или к зелени. Получает он французскую газету, и там печатают, изо дня в день, обеденное меню, а что помудренее – там же объясняется.

Вот он третьего дня и передал Устинье, уже через барыню – соус делать к разварной рыбе вроде того, как к мотлету полагается: на красном вине и бульоне, с лучком и вареным, мелко накрошенным картофелем. Барыня принесла газету, по-русски перевела Устинье, да маловразумительно, однако они столковались. Мудреного тут нет ничего, только пропорция показана маленькая, человека на три, а здесь садится, каждый день, без гостей, семь человек. Устинья должна была сообразить. Случилось слово: «литр», – насчет пропорции красного вина. Барыня не сумела ей объяснить, больше ли это бутылки, или меньше, – справиться не у кого было – барин уехал со двора. Сообразила она и тут, что больше полутора стакана не следует вина, коли человек на семь – на восемь.

Только что Устинья стала приготовлять все, что нужно для этой новой поливки из французской газеты, как кухонную дверь с задней лестницы тихонько приотворили, и просунулась белокурая мужская голова.

– Чего надо? – окликнула она строгим голосом.

– Это я, матушка, мужик кухольный.

Вошел несмело и дверь оставил приотворенной мужичок лет двадцати пяти-шести, в синей сибирке, чисто одетый, в больших сапогах и на шее желтый платок. Росту среднего, немного сутуло держится, с узкими плечами, лица приятного, волосы светло-русые, тонкий нос и серые большие глаза. Бородка маленькая, клинушком.

Устинья быстро его оглядела. Мужичок показался подходящим. Лицо ей понравилось.

– В кухольные? – переспросила она.

– Точно так, матушка.

– Положение знаешь?

И этот вопрос был задан таким тоном, чтобы он сразу почувствовал, что она в кухне командир, и от нее он будет зависеть вполне.

– Знаю, матушка.

Произносил он высоким тенором, и выговор она сейчас же признала за свой, природный, волжский «верховой», от которого в Петербурге почти отучилась. Говорил на «он» – и очень мягко.

– Положение такое, – повторила она, – жалованья семь рублей.

– Влас Иваныч… – заикнулся парень, – сказывали, на восемь рублев.

– Семь, – повторила Устинья.

Лучше выторговать рубль, и после, если окажется старателен, прибавить еще рубль, как будто в награду за усердие и по своей протекции.

– Маловато… поштенная!

И слово «поштенная» напомнило ей деревню.

– Больше не дадут; харчи хорошие, чай будешь пить, за угол – в дворницкой – плата хозяйская. Чего тебе еще? – спросила она уже помягче.

Парень почесал в затылке, но тотчас же наклонил голову и, глянув на нее вбок своими выразительными серыми глазами, выговорил:

– Пущай-ин так будет, матушка.

Это слово «матушка» он произносил особенно мягко, точно он с барыней разговаривает.

– Да ты где живешь-то?

– Я-то? Здесь, по близости, в Спасском переулке, на Сенной.

– Мне ведь седни нужно к обеду.

Устинья из своих прежних, крестьянских слов удержала «седни», хотя при господах его не употребляла.

– Мы с полным удовольствием. Я останусь. А переберусь к вечеру – если так.

– Вот я еще посмотрю, – сказала Устинья, разводя в горшочке дичинный бульон, – как ты со службой своей справляться будешь.

– Известное дело, матушка.

Парень был подпоясан пестрым кушаком так, как подпоясываются разносчики. Он шапку положил на лавку и стал распоясываться. Под сибиркой у него оказались жилет и розовая рубаха, навыпуск. Устинья и на одежу его поглядела вбок, продолжая мастерить соус.

– Сейчас-то еще нет настоящей работы: а вот вынеси-ко там корзинку с мусором да подмети здесь.

– Слушаю.

Он снял сибирку, засучил рукава и собрался брать корзину.

– Тебя как звать?

– Епифаном.

– Откуда ты? Паспорт, небось, при тебе?

– При мне, матушка. Я – мижегородской, по казанскому тракту.

Епифаново «мижегородской» – с буквой «м» – пришлось по душе Устинье.

– Так мы земляки? – откликнулась она. – Про Горки село слыхал?

– Как не слыхать, матушка!.. Я – гробиловский. Шелеметевская вотчина была до воли.

Он даже и фамилию Шереметевых произносил с буквой «л» как истый нижегородец.

– А я из Горок, – сказала Устинья и в первый раз улыбнулась.

23 809,52 s`om
Yosh cheklamasi:
16+
Litresda chiqarilgan sana:
01 noyabr 2021
Yozilgan sana:
2021
Hajm:
350 Sahifa 1 tasvir
Yuklab olish formati:
seriyasiga kiradi "Золотая полка русского рассказа"
Seriyadagi barcha kitoblar
Matn
O'rtacha reyting 4,3, 3 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 4,4, 17 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 4,6, 15 ta baholash asosida
Matn
O'rtacha reyting 3,9, 16 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 5, 1 ta baholash asosida
Олтин Бешик
Mualliflar jamoasi
Matn PDF
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Маҳобҳорат
Mualliflar jamoasi
Matn PDF
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida
Matn PDF
O'rtacha reyting 0, 0 ta baholash asosida