Kitobni o'qish: «Достоевский во Франции. Защита и прославление русского гения. 1942–2021»
Памяти Гурия Константиновича Щенникова
ВВЕДЕНИЕ
Эта монография появилась благодаря научной инициативе «Российского фонда фундаментальных исследований», организовавшего конкурс по теме «Источники и методы в изучении наследия Ф. М. Достоевского в русской и мировой культуре» в связи с подготовкой к празднованию двухсотлетия со дня рождения русского писателя, который во Франции пользуется славой самого читаемого зарубежного автора мировой литературы1: наше предприятие восходит именно к этому начинанию. Вот почему авторы выражают глубокую благодарность организаторам конкурса, а также глубокое сожаление по поводу того, что фонд тем временем прекратил свое существование.
Однако наша книга порождена также чрезвычайными условиями человеческого существования, которые были введены правительствами многих стран в надежде защитить граждан от смертоносной эпидемии, в силу чего ушли в прошлое иные свободы, в том числе вольные странствия по европейским городам и весям. Столкнувшись с первой волной болезни в феврале 2019 года в XIII округе Парижа, имеющем заслуженную репутацию локального Чайна-тауна, участники научного коллектива, сформированного для реализации проекта «Междисциплинарная рецепция творчества Ф. М. Достоевского во Франции 1968–2018 годов: филология, философия, психоанализ», вынуждены были прервать работу во французских библиотеках или отказаться от запланированных научных командировок. Впредь наши исследования, направленные на изучение рецепции творчества русского писателя во французских гуманитарных науках, проводились исключительно в российских пенатах, что, разумеется, никоим образом не облегчало решение поставленных научных задач. Тем не менее, несмотря на определенные коррективы, которые вносило чрезвычайное положение в научное планирование, это испытание не обернулось самоизоляцией ученых нашей группы. Напротив, вынужденное пребывание в четырех стенах лишь усиливало стремление к роскоши человеческого общения: на удаленных коллоквиумах мы радовались при виде знакомых лиц, знакомились с новыми коллегами, продолжали полемизировать с давними оппонентами; благодаря доступности электронных ресурсов крупнейших библиотек и бескорыстной помощи друзей и коллег во Франции мы компенсировали нехватку научных материалов, в том числе новейших публикаций по теме наших исследований и довольно редких изданий, которые копировались для нас ближними и дальними во французской стороне. Мы всем благодарны за помощь.
Наша книга представляет собой также результат довольно рискованного интеллектуального эксперимента, состоявшего в опыте создания межинституционального сетевого творческого коллектива, в состав которого вошли филологи, принадлежащие к различным научным школам, институтам, поколениям. Строго говоря, ничто или почти ничто не объединяло нас до этого начинания, посвященного изучению рецепции творчества Достоевского во французских гуманитарных науках. Вместе с тем ничто или почти ничто не связывало нас в плане институциональной иерархии, кроме общих исследовательских задач и интересов. Нельзя сказать, что эксперимент прошел без сучка и задоринки: не все из участников первоначального состава научного коллектива смогли остаться на уровне тех требований, которые диктовались нам логикой проекта и условиями его реализации. Наверное, те, кто смог дойти до завершающего этапа, могут поставить себе в заслугу достижение умственной взаимности, отличающей истинное сообщество, которое способно объединять даже тех, у кого, на первый взгляд, нет ничего общего.
Монография, предлагаемая вниманию читателей, сложилась из наших работ, бóльшая часть из которых прошла апробацию в ходе научных конференций или в виде публикаций в авторитетных российских и зарубежных филологических изданиях, вот почему авторы выражают искреннюю признательность организаторам конференций, редакторам журналов и иным коллегам, внимание и критика которых была важным подспорьем в нашей работе.
Книга делится на три части, которые различаются не столько по тематике, сколько по направленности методов, задействованных в отдельных работах, вот почему избранные виды изложения материала – этюды, эскизы и вариации – не только не исключают определенных тематических повторов от главы к главе, но и предполагают репризу одной из форм авторского критического мышления, связанного договором участия в реализации коллективного научного проекта.
В первой части, названной «Квазибиографические этюды», в более или менее свободной форме биобиблиографического очерка рассмотрены дни и труды авторов наиболее значительных исследований о русском писателе, появившихся во Франции в 1942–2021 годах: нам важно было составить своего рода галерею портретов выдающихся подвижников французской науки, связавших свою жизнь с изучением творческого наследия Достоевского. Разумеется, каждый из представленных здесь исследователей пестовал свой образ русского писателя, не всегда отвечавший сложившимся представлениям о нем как в русской, так и во французской культуре. Но объединяет эти работы одна общая характеристика: все или почти все были движимы стремлением увидеть в Достоевском что-то такое, что прежде было либо не на виду, либо скрыто пристрастными толкователями-покивателями, хранящими только им ведомую истину.
В работах второй части, где доминирует метод критико-аналитического обзора конкретных научных источников, решаются более сложные задачи. С одной стороны, в «Компаративных эскизах» нам важно было представить творчество Достоевского в отражениях, сохранившихся в сочинениях самых видных его французских читателей – М. Пруста, А. Мальро, Н. Саррот и др. – и рассмотренных в новейших работах литературоведов Франции. Иначе говоря, нам важно было показать творчество русского романиста в компаративной перспективе, которую сам исследуемый материал порой разворачивает в обратном направлении: инверсия в сравнительном исследовании литератур позволяет увидеть не только сторону Достоевского в Прусте, но и сторону Пруста в Достоевском. Впрочем, случается, что инверсивное литературоведение во Франции оборачивается и чистой воды мистификацией, не лишенной, однако, гносеологического потенциала: таков «Толстоевский» П. Байара. С другой стороны, здесь важно было показать те манеры видеть Россию и Достоевского, что характерны для Франции и ее писателей, вместе с тем – как сама литературная Россия смотрит на Европу, в том числе глазами Достоевского, правда, в преломлениях работ французских исследователей: таковы труды М. Кадо, М. Никё и других французских литературоведов, исследовавших скрещенья Востока и Запада в мысли русского романиста.
В «Тематических вариациях» метод критического обзора научных источников дополняется самостоятельными опытами литературной антропологии, связанными с аналитическими установками, восходящими к работам французских литературоведов, психоаналитиков и философов. Здесь, работая на почве чужеродной научной культуры, мы искали не столько оригинальности, сколько различия, а главное – схождений и расхождений тех углов зрения, что преобладают в российской науке о Достоевском, с теми подходами, что разрабатываются в современных гуманитарных науках во Франции. В этом отношении исключительно показательной является работа, написанная специально для нашей книги французской исследовательницей-славистской В. Фейбуа, которая взялась рассмотреть исторические превращения параллели Рембрандт – Достоевский во французской критике и литературе на протяжении почти столетия – от А. Сюареса и М. Пруста до А. Безансона и М. Эспаня. Вместе с тем нам важно было продемонстрировать возможности иновидения тех проблем, которые действительно решал в своем творчестве русский писатель и в отношении которых существуют те или иные формы консенсуса в российском литературоведении. «Безумие», «Двойник», «Деньги», «Идиот», «Нигилизм», «Подполье» – все эти темы хорошо изучены, но французский флер, которым они подернуты в работах ученых Франции, интересен, с нашей точки зрения, не столько как декоративный или экзотический элемент, сколько как форма иной семантической ауры, иной семантической констелляции, в свете которой обычное, привычное, родное приобретает такой вид, что может обернуться «беспокойной чужестранностью», если прибегнуть к буквальному переводу французского выражения, использованного для описательного переложения понятия З. Фрейда «Das Unheimlich», в котором русские переводчики увидели скорее «жуткое» или «зловещее»2.
В определенном смысле фигура Достоевского, включенная в композицию известной картины М. Эрнста «Встреча друзей» (1922), выражает эту чужестранность родного, представленную иногде и способную покоробить или потревожить чувства истого ревнителя ценностей русской культуры. Не вдаваясь в детальную историческую интерпретацию этого фигуративного манифеста, заметим, что бутафорский Достоевский, введенный в фантастическое сюрреалистическое собрание, призван здесь, скорее всего, как аллегория литературы как таковой, против которой было направлено искусство сюрреализма. Уточним в этой связи, что речь идет об отрицании в литературе всего того, что противоречит собственно поэзии («Все прочее – литература», согласно формуле П. Верлена), в том числе сотворение всякого рода идолов, кумиров, ритуалов, от которого, как известно, не застраховано литературное творчество. Если вспомнить также, что в ходе юбилейных торжеств по случаю столетия Достоевского, которыми кипел Париж 1921–1922 годов, русский писатель на глазах превращался в местного литературного божка, то, наверное, можно понять сюрреалистов, решивших, по-видимому, через бутафорскую фигуру «русского гения» защитить и прославить ту поэзию, что непременно остается в литературе, если убрать со сцены письма окололитературные декорации3.
Возвращаясь к «беспокойной чужестранности», аура которой может сопровождать рецепцию иноязычного автора в определенной национальной культуре, можно сказать, что именно в ситуации вариативного, поливалентного перевода, когда многозначность исходного понятия представляется в игре языковых различий, препятствующей диктатуре семантического тождества, складывался метод, которому мы следовали в своих работах, собранных в коллективную монографию; при этом, разумеется, каждый из участников научного коллектива придерживался его в меру своего вкуса к сложности и разумения чужеродного: словом, можно сказать, что наш труд представляет собой опыт «инверсивного культурного трансфера». Таким образом, если собственно теория «культурного трансфера» зародилась, как известно, «в середине 1980‐х годов в среде французских филологов-германистов, работавших над изданием хранящихся во Франции рукописей Генриха Гейне»4, то наша исследовательская ситуация была несколько иной: нам предстояло донести до русских читателей, как специалистов по творчеству Достоевского и русской литературе, так и дебютантов на пути познания логики словесности, то, что было порождено в иной интеллектуальной культуре самим русским гением, то есть не столько буквой текста того или иного русского автора, сколько духовно-смысловой аурой, творимой вокруг нее литературоведением в иноязычной культуре. Таким образом, сколь чужестранными ни казались бы иные отражения или толкования трудов и дней русского писателя, представленные в нашей книге, важно сознавать, что родились они не на пустом месте.
Авторы хотели бы выразить свою глубочайшую признательность институтам и людям, обеспечившим поддержку нашему начинанию административными решениями, человеческим вниманием или просто добрыми словами:
– Российскому фонду фундаментальных исследований и лично В. Н. Захарову;
– Санкт-Петербургскому государственному экономическому университету и лично И. А. Максимцеву, Е. А. Горбашко, Д. Н. Десятко;
– факультету свободных искусств и наук Санкт-Петербургского государственного университета и лично Д. Е. Раскову;
– Дому-музею Ф. М. Достоевского в Санкт-Петербурге и лично Б. Н. Тихомирову;
– Институту Русской литературу РАН (Пушкинский Дом) и лично С. А. Кибальнику, Т. А. Тарасовой, В. М. Димитриеву;
– Институту мировой литературы им. А. М. Горького и лично Т. А. Касаткиной;
– редколлегии журнала «Новое литературное обозрение» и лично И. Д. Прохоровой и А. И. Рейтблату;
– редколлегии журнала «Зборник матице српске за славистику» и лично Корнелии Ичин;
– организационному комитету научной конференции «Ф. М. Достоевский. Юмор, парадоксальность, демонтаж» (Генуэзский университет / Веронский университет, 27–28 мая 2021 года / Scientific organizing committee Laura Salmon (University of Genoa), Stefano Aloe (University of Verona), Daria Farafonova (University of Urbino);
– редколлегии журнала «Revue des études slaves» и лично Катрин Депретто.
Особую признательность нам хотелось бы выразить В. Е. Багно и Е. Д. Гальцовой за согласие выступить рецензентами нашей работы и за конструктивные замечания, которые помогли уточнить некоторые положения нашего замысла и устранить отдельные недоработки исполнения. Разумеется, оставшиеся в тексте несообразности и погрешности остаются всецело на совести авторов.
Ответственный редактор
Часть первая
Квазибиографические этюды
Глава первая
ПАВЕЛ НИКОЛАЕВИЧ ЕВДОКИМОВ
В 1942 году в университете небольшого города Экс-ан-Прованс, оккупированного немецкими войсками 11 ноября 1942 года, то есть в день рождения автора «Бесов» по новому стилю, выпускник Первого кадетского корпуса в Петербурге Павел Николаевич Евдокимов (1901–1970), защитил докторскую диссертацию «Достоевский и проблема зла», явившуюся по существу первой научной работой о Достоевском во Франции. Покинувший Россию вместе с тысячами других бравых кадетов и офицеров поверженной Белой гвардии и получивший в 20–30‐е годы философское образование в Сорбонне, богословское – в Свято-Сергиевском православном институте в Париже, Евдокимов по праву занимает первое место в галерее ученых Франции, чьими трудами русский гений был внесен в воображаемый пантеон французской культуры.
Труды и дни Евдокимова, известного во Франции как Поль Евдокимов, с младых лет овеяны чудодейственными легендами, верно хранимыми в семейном предании и взывающими не столько к заботе об истине истории, сколько к тому благоговейному вниманию, которого требует старая икона, мерцающая в красном углу5. Действительно, видный религиозный философ, книги которого в настоящее время доходят до читателей России («Искусство иконы», 2005; «Православие», 2002; «Женщина и спасение мира», 1999), появился на свет 2 августа 1901 года в Петербурге в семье полковника царской армии, который в 1907 году был застрелен солдатом-мятежником. Мать будущего богослова, будучи глубоко верующей женщиной и противницей смертной казни, настояла на том, чтобы смертный приговор убийце был заменен каторгой. В воспитании, которое она дала сыну, главенствовали два начала – идеал русского воинского братства, прививавшийся Павлу в Первом кадетском корпусе, и идеал монашеского служения, который он познавал вместе с матерью в паломничествах по святым обителям России. Согласно семейному преданию, в самом начале революции гадалка напророчила молодому кадету, что от смерти спасет его рыжий солдат, что и сбылось, когда Евдокимов, вступивший в Киеве, куда они бежали с матерью в 1918 году, в Белую армию, попал в плен к красным и был приговорен к расстрелу: юношу пожалел безвестный рыжий большевик, дав ему скрыться в лесу. Потом был русский исход – сначала Константинополь, где бывший кадет работал в ресторане, сохранив на всю жизнь страсть к кулинарному искусству, затем Париж, где он выживал, не гнушаясь никакими работами – от ночного полотера на железнодорожных вокзалах до разнорабочего на заводе «Ситроен». Но в то же самое время он продолжал свое образование, начало которому было положено в Киевской духовной академии в смутные революционные времена: основательно штудировал в Сорбонне классическую и современную европейскую философию, параллельно углубляя богословское образование в Православном богословском институте преподобного Сергия Радонежского, где сблизился с протоиреем Сергием Булгаковым и Н. А. Бердяевым, оказавшими существенное умственное и человеческое влияние на последующее интеллектуальное становление Евдокимова, как можно судить уже по первой крупной работе – докторской диссертации «Достоевский и проблема зла». В Черные годы немецкой оккупации (1940–1944), которые по-разному переживались коренными французами, Евдокимов не замкнулся в келье оторванного от действительности книжника, с 1941 года принимая активное участие в организации помощи иностранным беженцам, наводнившим тогда южные регионы Франции. В это трагическое время в его мировоззрении утверждаются идеи необходимости единения христианских церквей, которые будут определять его духовную, научную и преподавательскую деятельность в будущем:
В конце Второй мировой войны я занимался центром приема беженцев. В нем находили приют разнородные элементы, жертвы недавних событий, находившиеся в ожидании трудных решений. Девочки-матери, прусский офицер, клоун-коммунист и множество прочих «отбросов общества», кандидаты в самоубийцы, очерствевшие души, всего человек сорок различных национальностей, весьма разношерстная публика6.
Наверное, в этом «доме мертвых душ» Евдокимов утверждается в своем выборе деятельной проповеди христианства, сглаживающей острые углы конфессиональных разногласий. По окончании войны он преподает в экуменическом богословском институте близ Женевы. В 1953 году становится профессором морального богословия в Сергиевском институте; с 1967 года – профессором Высшего института экуменических исследований при Католическом институте в Париже. Ту роль, которую сыграл Павел Николаевич Евдокимов в сохранении и распространении идей православия в Европе, трудно переоценить: памятниками этого подвижничества остаются многочисленные богословские труды выдающегося русско-французского мыслителя.
***
Наверное, сейчас не вполне очевидны значение и смысл книги «Достоевский и проблема зла», первое издание которой, напомним, вышло в Лионе в 1942 году и представляло собой текст докторской диссертации, защищенной в университете Экс-ан-Прованса. С тех пор книга дважды переиздавалась – в 1979 году в издательстве «Desclée De Brouwer» и в 2014 году в издательском доме «Éditions de Corlevour» под редакцией с предисловием известного деятеля французского православия Оливье Клемана (1921–2009). Разумеется, эти переиздания свидетельствуют об определенном интересе франкоязычной читательской аудитории к данной работе; тем не менее приходится думать, что в плане собственно философской рецепции творчества Достоевского во Франции книга Евдокимова остается недооцененной, скорее всего по той причине, что сам образ мысли русского писателя, который был представлен в этой книге, оказался слишком сложным, слишком разнородным, а главное – слишком несвоевременным как для 40–60‐х годов XX века, так и для начала нашего столетия. Действительно, книга «Достоевский и проблема зла» основана на колоссальной книжной культуре автора, включавшей в себя, с одной стороны, богословские, литературоведческие и философские работы русских авторов пореволюционной эпохи, по большей части малоизвестные французскому читателю, с другой – труды по новейшей и классической европейской философии, само присутствие которых в размышлениях о творчестве русского романиста отнюдь не облегчало задачу восприятия интеллектуального начинания Евдокимова во Франции второй половины XX века. Как это ни парадоксально, но приходится думать, что именно своеобразное философское единение русского и западного образов мысли, достигнутое исследователем в размышлениях о «проблеме зла» в творчестве Достоевского, оказалось главным камнем преткновения как для французских славистов, для которых эта работа представала слишком западнической, слишком европейской, так и для французских философов, для которых сама русская философия, принципиально литературоцентричная, оставалась слишком экзотическим интеллектуальным продуктом. Думается, что истинное значение этой книги определяется оригинальным сплавом жестких осколков исторического времени, представленного через напряженное и самобытное философское размышление, и тех вершин вечности, к которым был устремлен в своем творчестве Достоевский, а вслед за ним Евдокимов в своих литературно-теологических построениях.
Несмотря на то что в самой книге почти не встречаются прямые отсылки к трагической ситуации, в которой она создавалась, работа Евдокимова дышит этой фантасмагорической эпохой, где «всемство» подпольного парадоксалиста отчетливо перекликается с Dasein М. Хайдеггера и «Примитивной мифологией» Л. Леви-Брюля; где прекраснодушные идеи философов Просвещения и Французской революции, некогда разделявшие «отцов и детей», поверяются политической теологией Шигалева и практикой «прямого действия» Петра Верховенского: «Compellere intrare: Liberté, Égalité, Fraternité ou… la Mort»; где Иван Карамазов, не принимающий мировой гармонии, сходится с русскими большевиками, созидающими рай на земле:
Судя о вещах в духе Достоевского, последняя идея русского большевизма предстает как обращенный к небесам вызов – практический способ поставить величайшие проблемы: «Есть ли Бог? Является ли человек дитем Божьим? Что такое жизнь человеческая – история усовершенствования обезьяны или притча о блудном сыне?»7.
Вместе с тем, оценивая в общем эту работу, следует обратить внимание на то, что раньше Евдокимов практически ничего не публиковал, что это сочинение написано вполне сложившимся человеком – в 1942 году ему 41 год, и в этом плане работу можно и должно рассматривать как своеобразную исповедь сына или пасынка русской революции, выброшенного силой исторического события на чужбину. Сам исследователь дает повод к такому подходу, когда в начале работы цитирует слова Н. А. Бердяева о той вине, которую он как русский мыслитель несет за русскую революцию. В этом смысле работа Евдокимова – это исповедь целого поколения русских мальчиков, принявших испытание чужбиной как некое искупление за ту безответственность отцов и детей, которые вместе, но чаще порознь, поставили Россию к краю бездны, откуда с тех пор берет начало ее бытие. Пророчество, которым завершалась работа Евдокимова, остается в определенном смысле созвучным нашему времени:
В сознании Достоевского революция принадлежит к религиозной категории; она есть падение, грех. Уже Раскольников дает нам понять, что преступление и наказание суть грех и искупление. И тогда контр-Революция предстает перед нами не как реванш, но как творческое искупление; это нам показывает единственный и вечный смысл нашего существования, открывает перед нами необъятные горизонты и предоставляет доступ к реинтеграции оскверненных ценностей Духа8.
***
В ходе работы над этой главой нам не удалось обнаружить тогдашних откликов на книгу Евдокимова, вышедшую в военное лихолетье в далеком от Париже Лионе; возможно, они содержатся в мемуарах или эпистоляриях того времени, что оставляет надежду на продолжение разработки темы, тем более что сам автор представил несколько иную версию своих размышлений о Достоевском в более поздней книге «Гоголь и Достоевский, или Сошествие в ад» (1961)9, которая получила большую известность во Франции, нежели первое начинание русско-французского философа-богослова. Так или иначе, но со всей ответственностью можно сказать следующее: по силе воли к знанию, по широте умственных горизонтов, по строгости философских построений работа Евдокимова ничуть не уступает ни «Мифу о Сизифе» (1942) А. Камю, ни трактату Ж.‐П. Сартра «Бытие и ничто»» (1943), ни «Внутреннему опыту» (1943) Ж. Батая, ни «Homo viator» (1944) Г. Марселя: все эти книги входили в читательское сознание почти в одно и то же время, во всех этих книгах так или иначе была представлена фигура Достоевского.
Философская концепция, представленная в книге Евдокимова, основана на новейших достижениях не только философии, но и антропологии, психоанализа, социологии и тем самым существенно отличается от того интеллектуального феномена, который с легкой руки Сартра был обозначен как «французский экзистенциализм». Тем не менее сама проблема, к которой обратился русско-французский философ, а также метод рассуждения, подразумевающий предельную вовлеченность субъекта мысли в объект рефлексии, а главное, круг актуальных и классических европейских мыслителей, которые активно вовлекаются в ход и переходы философского рассуждения, превращают работу «Достоевский и проблема зла» в своего рода свод проблематики европейской философии существования 1930–1940 годов. При этом книга является важнейшим вкладом в постижение мысли русского писателя в свете размышлений об историософии России. Евдокимов свободно ориентируется в новейшей научной литературе о Достоевском, цитируя в подстрочных примечаниях русских исследователей, литературоведов и мыслителей пореволюционной эпохи – от С. А. Андреевского, М. М. Бахтина, А. Л. Бема, Н. А. Бердяева, Л. П. Гроссмана и А. С. Долинина до В. В. Розанова, Л. Шестова, Г. В. Флоровского, С. Л. Франка, равно как европейских литераторов, мыслителей и ученых, обращавшихся к творчеству русского писателя: Р. Гвардини, Т. Кампман, Ж. Мадоль, А. Сюарес, Э. Фор, С. Цвейг. Но размышление о «проблеме зла» в творчестве Достоевского не сводится к интерпретации отдельных идей, персонажей или сочинений писателя, сколь значимыми бы ни были последние: в своей работе Евдокимов целеустремленно выписывает грандиозную религиозно-историософскую фреску, где в ореоле творений Достоевского предстает картина взаимодействия Бога, человека и зла в Новом времени (после Французской Революции). Вот почему среди источников размышлений философа возникают аргументы античных мыслителей, постулаты Отцов церкви, умопостроения ведущих европейских мыслителей (Гегель, Декарт, Кант, Кьеркегор, Паскаль, Шеллинг, Фихте и др.), а также сочинения актуальных французских писателей, литераторов, философов (Р. Арон, А. Бергсон, Ж. Бернанос, М. Блондель, Ж. Валь, Ф. Мориак, Л.‐Ф. Селин, В. Янкелевич и др.). Словом, книга явилась невиданным сплавом русской книжной культуры и европейской философской образованности, резко выделяясь на фоне сочинений русских мыслителей Серебряного века, нередко сосредоточенных исключительно на «русских вопросах» и потому не особенно востребованных среди французской интеллектуальной элиты 1920–1930‐х годов.
Один из самых сильных пунктов концепции Евдокимова заключается в постановке проблемы позитивности Зла. Вообще говоря, русско-французский мыслитель, осмысляя наследие Достоевского, едва ли не первым в новейшей европейской философии формулирует идею о плодотворности Зла в связке с литературой, понимаемой в виде предельной формы познания человека: приблизительно в эти же годы Ж. Батай вступает на сходный интеллектуальный маршрут, опубликовав в 1957 году книгу с громким названием «Литература и зло». Разумеется, многое разделяет двух мыслителей: интеллектуальные традиции, персональные контексты, стили философствования. Но общей для обоих является некая умственная отвага, с которой оба выходят на путь постижения того, что обыкновенно ускользает от философского разума, всемерно противится усилиям рационализации, выходит за рамки дискурсивного, методического рассуждения, но остается в действительности живой движущей силой как человека, так и мировой истории. Важно и то, что оба, вслед за Достоевским, полагают чувство виновности самым человечным из человеческих переживаний. Но если французский мыслитель усматривает силу человека в негативности или ненависти, когда, например, он говорит о ненависти поэзии, имея в виду, что ненависть к поэзии может двигать поэзией, то Евдокимов ставит во главу угла искупление, которое, в отличие от негативности, не единосущно человеку, а требует постоянного внутреннего усилия, отказа от себя во имя другого. Кроме того, в отличие от сочинений Батая, Камю или Сартра, книга Евдокимова не грешит литературой, хотя его сочинение отличается изысканным французским языком, а выстраивается как требовательный, строгий разговор с литературой Достоевского, под знаком классической и новейшей европейской философии и от имени русской мысли, наследником которой он себя живо ощущает. Бердяев, которого цитирует Евдокимов, говорил, что Достоевский знал все, что познал Ницше, но он знал также нечто большее: можно сказать, что Евдокимов в своем постижении Достоевского узнал все, что знал Ницше, но знал и нечто другое, а именно то, что было сказано или написано о русском писателе в Европе 1920–1930‐х годов: от работ А. Жида и В. Л. Комаровича до монументального четырехтомного исследования французского философа-католика Ж. Мадоля «Достоевский и христианство» (1939). Характерно, что последнее сочинение становится одним из главных камней преткновения и одним из ведущих мотивов в разработке концепции Евдокимова: можно даже сказать, что он пишет свою книгу против исключительно католического представления проблематики творчества Достоевского, отличающего труд Мадоля, признавая вместе с тем, что речь идет об одном из лучших зарубежных комментариев к творениям русского писателя:
Однако русские не могут полностью согласиться с его выводами. Согласно Мадолю, творчество Достоевского представляет собой величайший провал, поскольку он как будто не ведал таинства благодати и конкретного милосердия Христа, как будто голос Достоевского раздавался на пороге Церкви, будто он вопил в пустыне вне ее лона. Возможно, наше исследование откроет другую сторону Достоевского10.
Другими словами, следует полагать, что Евдокимов выступает в защиту русского гения от католического видения его творчества, утвердившегося во Франции благодаря фундаментальной работе Мадоля.
В центре концепции Евдокимова находится понятие Сатанодицеи, pro Satana et contre Deo: оправдание не Бога, но Дьявола, но в этом оправдании, которое заключено в «Легенде о Великом Инквизиторе», Достоевский не только демонстрирует логику атеизма-либерализма-нигилизма-социализма, но и показывает, что человек, равно как литература, могут быть движимы Злом – страстью к постижению Зла, которую, напомним, разделял с автором «Братьев Карамазовых» автор «Цветов Зла» (1857) , его абсолютный современник, вплоть до безвременной кончины в 1867 году. Нам уже приходилось писать о соответствиях в жизни и творчестве двух писателей11; интересно что это сходство было подмечено Евдокимовым, наверное, впервые во французской традиции: фигура Бодлера не раз возникает в его размышлениях о роли зла в творчестве Достоевского. Автор «Цветов Зла» привлекает его скорее как своего рода «сверх-христианин» (le trop chrétien): как писатель, ищущий того, что по ту сторону сего мира, и потому убежденный в бессмертии12. Подчеркнем также, что в «Братьях Карамазовых» русский писатель не раз прибегает к понятию «сладострастия», характеризуя через него «карамазовскую природу»: наиболее верным среди различных французских переводов этого понятия кажется нам слово «la volupté», которое было одним из излюбленных слов величайшего французского поэта и через которое он, в частности, описывал персонажей маркиза де Сада и французских революционеров 1789 года, предвосхитивших сначала литературных «бесов» Достоевского, а впоследствии и реальных демонов русской революции: «Революция была делом рук сладострастников»13.