Kitobni o'qish: «Бы…»
У ярко-рыжего котика, который живет на площадке между первым и вторым этажом и которого мы кормим всем подъездом, есть на животе волшебная кнопка. Если нажать на нее, котик издаст протяжное «мур-р-р-р» и перевернется на спинку. Тогда можно вдоволь гладить его мягкое белое пузо, а он будет тарахтеть и пытаться ухватить руку толстыми лапами. У меня всегда получалось отыскать эту кнопку с первого раза, а Андрею это не удавалось никак. Он все тыкал и тыкал толстика в живот, растерянно вопрошал «Ну как же его перевернуть, а?», пока не получал лапой от недовольного фамильярностью подъездного жителя. Обычно они расставались разочарованные друг в друге, и Андрей еще пару минут был обижен, рассматривал царапину на руке и жаловался: «Вот зверюга! Но хорош же, а! Ну как такого не погладить?»
Я поднялась на площадку, котик дружелюбно понюхал мою ладонь и с готовностью подставил брюшко. Мне было грустно, устало и не до его нежностей, но обманывать доверчивую ласку не хотелось. Поэтому я запустила пальцы в мех и почувствовала, как в котиковых недрах завелся моторчик. Я гладила кота и смотрела в окно. Там спорили между собой летнее тепло и близящаяся осень – лето пока побеждало, и солнце, скатываясь с моих пальцев, путалось в кошачьей шерсти. На кинотеатре через дорогу висела афиша на сегодня. Красавица с призывным декольте и пистолетом в руке подпирала головой дату: «23 августа». Андрея нет со мной уже год, два месяца и… Сколько, три? Да, и три дня. Да ладно бы – со мной нет. Его вообще нигде больше нет.
Я погладила котика еще раз, он протяжно муркнул и зарылся мордочкой в лапки, чтобы досмотреть свой кошачий сон. А меня ждали лифт, входная дверь, пустая квартира и не допитый утром кофе в яркой кружке на столе – все как обычно, все так, как много дней уже было со мной, только без Андрея. Сначала мне казалось, что я никогда не привыкну к тишине его рабочего кабинета, в котором никто бодро не стучит по компьютерной клавиатуре. Потом незаметно смирилась и даже перестала заглядывать по вечерам в его комнату в глупой надежде, что Андрей там, просто задремал и потому притих. Я привыкла. Но все равно с каждым днем скучала все больше и больше.
Я пошла на кухню, выплеснула холодный и уже невкусный кофе и заварила себе чай: прямо в чашке, с доброй щепоткой заварки. Андрей всегда недоверчиво нюхал мою чашку и пожимал плечами: «Как ты это пьешь? Не отравишься?» Сам он предпочитал светленький жиденький чаек – и четыре ложки сахара. Положишь три (потому что «белая смерть» и так далее) – сморщится: «Невкусно же!» Как-то раз, спустя три месяца после того… в общем, после всего я, в отчаянной попытке вернуть хоть что-то, заварила себе такой чай. Любовно размешивала четыре ложечки сахара, и мысль о том, что Андрею было бы вкусно, меня как-то успокаивала. Но пить этот сироп я все-таки не смогла, а вылить было жалко, и чашка с безвозвратно остывшим чаем еще пару дней стояла на столе – я все время натыкалась на нее взглядом, когда завтракала. Потом я разозлилась на себя за сентиментальность – глупость какая, Андрея уже не вернешь! – и одним махом выплеснула этот чай в раковину. И, глядя, как рыжие сладкие капли бегут по ее стенкам, расплакалась – впервые со дня похорон. Обиженно всхлипывая и размазывая слезы по щекам. Потому что он меня бросил, бросил вместе со своей любимой кружкой, заслуженной синей тарелкой с отколотым краешком, голубым пижонским пиджаком, теплым свитером в шкафу, у которого все шерстинки пахнут им, Андреем, одинокой подушкой справа на кровати и много еще чем, что было раньше нашим и живым, а стало чужим и плоским. Очень некстати вспомнилось, как Андрей, издеваясь над моей нелюбовью к сахару, глотал из чашки, закусывал пирожным и нежно говорил «Слааааденько»: вид у него при этом был ужасно хитрый – и я никогда не могла удержаться, чтобы не поцеловать его в липкие губы. Тогда я проплакала весь день, а потом спала, зареванная и уставшая, и была совершенно счастлива, потому что мне снился живой веселый Андрей, – и, кажется, это был последний раз, когда я плакала и когда он мне снился. Иногда я мазохистски на ночь смотрела наши с ним фотографии и в подробностях вспоминала всего его, чтобы во сне все-таки случилось чудо и он пришел: живой, в своем пушистом свитере или костюме, смеющийся или серьезный, заспанный с утра и мрачный или рабоче-деловой – да все равно, какой, главное, чтобы живой хотя бы на ночь. Но чуда не случалось. Мне было все труднее вспоминать, с какой интонацией он задумчиво тянул «Понимаешь, какая штука…», когда я его спрашивала о чем-то, или как он смешно чпокал губами, прежде чем сказать «хрень какая-то».