Kitobni o'qish: «Автобиографическое введение», sahifa 4

Shrift:

Другой товарищ наш, Смирнов, встретил также молодую смерть на этом злополучном приступе. Милый образ его возбуждает во мне особенно сочувственное и умилительное воспоминание. Все было в нем привлекательно: красивая наружность, выразительные глаза, в лице свежесть и румянец цветущей молодости, стройный, статный рост, золотистого оттенка волосы. Внутренние качества превышали внешние: любезный нрав, радушная откровенность, чистая и возвышенная душа, целомудрие и какое-то нравственное благоухание веяло от него. Он, без сомнения, был чистейшее существо из многолюдного нашего кружка. Был он веселого настроения, но и мечтателен с поэтическим оттенком. Он влюблен был в поэзию Оссиана и вместе с тем в кавалергардский мундир. Любимою мечтою его, задушевным желанием было определиться в этот полк тотчас по выходе из пансиона. С глазами зависти смотрел он на молодого, красивого Чернышева, впоследствии князя и военного министра, которого встречали мы в Аничковской церкви, куда ходили мы по воскресеньям и праздникам. Смирнов имел склонность к рисованию. В свободные от уроков часы любил он рисовать сцены из оссиановских поэм. Но Фингалы и другие герои, плывшие в облаках с арфою в руке, были всегда и обязательно облечены в толпую кавалергардскую амуницию. Он с первого раза полюбил меня нежною и руководительною любовию старшего брата. Я также полюбил его с нежностию, но и подчиненностию. Наставления, предостережения его носили отпечаток чистой нравственности, заботливости и дружества. Из него, без сомнения, вышел бы замечательный человек, образец всего чистого и прекрасного в сфере нравственней и житейской деятельности. Собственно для меня был бы он другим Жуковским. Лучшей и вернейшей похвалы, сердечнейших поминок о нем придумать не могу, как сближением имени его с именем для меня дорогим и незабвенным.

В этой среде избранных товарищей ум мой и вообще настроение мое развивались и созревали не по годам, может быть, в некотором отношении, даже слишком рано. Но это, кажется, так в русской натуре: или бесплодие, или скороспелки. Литература, особенно русская, была не чужда этому кружку. Пушкина еще не было, Жуковского еще почти не было, Крылова также. Державин, Карамзин, Дмитриев были нашими любимыми руководителями и просветителями. Я был еще профан или новичок-послушник в этой области. Многие из товарищей знали наизусть лучшие строфы Державина, басни, а еще более сказки Дмитриева. Все это пробуждало мои литературные наклонности. Внешние голоса доходили также до наших монастырских келий. По воскресеньям и большим праздникам воспитанники отпускались к родным и к лицам, известным начальству нашему. У меня в Петербурге близких родственников не было. По большой части оставался я, подобно другим безродным товарищам, дома. В утешение водили нас в близкий Летний сад. Летом ректор, патер Чиж, который особенно любил и как-то отличал меня, иногда брал меня и на дачу, в семейство голландского купца, который имел магазин в доме, принадлежавшем римской церкви. Там кроме особого и лакомого угощения забавлялся я игрою в кегли. Вечером, когда возвращались домой счастливцы, которые провели день в семейном кругу или в большом свете, вестям и рассказам не было конца. К ним я жадно прислушивался. Зародыши будущего мирянина и светского человека пробуждались во мне. Это также было нечто вроде школы житейской и литературной. Дети и отроки вообще чутки и зорки. Например, мы из окон подметили, что в известный час, почти ежедневно, император проезжал верхом по переулку вдоль дома нашего. Навстречу, как по заведенному порядку, выезжала карета. И лошадь государя и карета, в которой сидела красивая дама, останавливались друг пред другом. По-видимому, на несколько минут завязывался разговор. Разумеется, все это подглядывали мы осторожно и тайком. Тогда не были еще в ходу исторические романы. Вальтер Скотт не проложил им еще пути в литературе. Но мы, как-то самоучкою, дошли до понятия, что могут быть исторические и державные романы.

Здесь прощусь с товарищами веселого возраста жизни моей. Мы вместе расцветали. Такая пора оставляет по себе в сердечной памяти глубоко грустное, но и сладостное впечатление. Скажу с Гете и Жуковским:

 
Не говори с тоской: их нет!
А с благодарностию: были.
 

Простившись с друзьями, не могу воздержаться от сердечной потребности помянуть также добрым словом и теплое гнездо, которое некогда нас собрало и приютило. И здесь, вероятно, тешу я себя одного, да и то с каким-то самоотвержением. Здесь вступаю на жгучую почву, но я давно опален и обстрелян. Огня не боюсь. Знаю, что в настоящее время иезуиты не в чести, не только на Западе, но и у нас, вероятно более из подражания. Мы довольно склонны развертывать зонтики свои (на нашем богатом языке нет, между прочим, слова parapluie, Begenschirm), когда идет дождь, например, в Париже, Пословица говорит: лежачего не бьют. Кажется, тем паче не следовало бы бить отсутствующего, или даже не бывалого, а мы все-таки бьем по пустому месту. Не пускаюсь в отыскание и в исследование иезуитских действий и влияний на Римском церковном Западе. Это не мое дело. Но спрошу: где у нас эти пугала, эти опасные и грозные иезуиты, которые, как тени и призраки, пробегают еще по страницам печати нашей? Где, за редкими, совершенно личными исключениями, искать их в последнем столетии истории нашей? Где вредные для государственного объединения нашего обращения, или совращения с пути православия единоверцев ваших? Когда и были они, то много ли их? Скажем: за глаза несколько десятков, считая в них и женщин. Стоит ли из этого горячиться и бить в набат, как при пожаре, или нашествии неприятеля? Стоит ли говорить и писать об этом? Это капля в море, или капля, выцеженная из моря. А сколько пролито было чернил ради этой капли. В числе их были и умные и бойкие, но на какой конец? Мудрено объяснить. Не вступаюсь за отщепенцев, не берусь оправдывать их. Готов я согласиться, что некоторые отреклись от Церкви по легкомыслию, по неведению сущности Церкви нашей; другие, если можно употребить подобное выражение в таком случае, обратились по моде. Знаю женщин, которые оримлянились, когда было поветрие на обращение, и возвратились в лоно православной церкви, когда поветрие и мода миновались!

Но в их числе есть и люди, которые поступили по совести, особенно из тех, которые после посвятили себя духовной и монашеской жизни. Есть и такие в среде отпадших братьев наших. Религиозная совесть имеет свои тайны, которые легко и необдуманно оценивать и в особенности порочить нельзя. Во всяком случае не дело христиански-евангельское закидывать каменьями и отпадших и блуждающих братьев. Молитесь за них, если вам их жаль, но не поносите их. Остроумия и перунов ваших не расточайте на них.

Вообще нельзя не заметить, что у нас бывают охотники создавать пред собою и пред обществом чудовищные страшилища, чтобы доставить себе удовольствие ратовать против них и протыкать их своими спасительными перьями. Эта способность пугать и запугивать, бывает иногда очень забавна, но бывает часто и вредна. В таком настроении духа противоречия неизбежны. Высокомерие и малодушие, трусливость и задорливость сталкиваются на каждом шагу. То ставят Россию так высоко, что она вне всех возможных покушений на нее, то уже так низко, что она, тщедушная, разлетится в прах, при малейшем враждебном дуновении. Мы уже не говорим, что врага шапками закидаем, но еще думаем, что можем Европу закидать словами. В политике и в литературе анахронизмы приводят к ошибочным заключениям. Пожалуй, найдутся у нас публицисты, которые начнут пугать нас набегами Печенегов. По мне иезуиты у нас те же Печенеги. Но, после долгого отступления, пора возвратиться мне к своим собственным иезуитам. Эти иезуиты, начиная от ректора, патера Чижа, были – по крайней мере, в мое, или наше время – просвещенные, внимательные и добросовестные наставники. Уровень преподавания их был возвышен. Желавшие учиться хорошо и основательно имели все способы к тому и хорошо обучились; примером служит, между прочим, Северин. Обращение наставников с воспитанниками было не излишне строгое: более родительское, семейное. Допускалась некоторая свобода мнений и речи. Однажды кто-то сказал, во время класса, что из всех иезуитов любит он наиболее Грессета. Известно, что этот французский поэт принадлежал иезуитскому ордену и вышел из него. Шутка остряка была и принята шуткою. Меня товарищи также вызывали на подобные выходки. «Вяземский, отпусти bon mots», – говаривали мне. Моих тогдашних bons mots я, по совести, не помню. Но упоминаю о том мимоходом: видно, я тогда уже промышлял и этою устною лиитературой, которую так любезно приписывал мне граф Орлов-Давыдов, в приветствии своем на пятидесятилетнем моем юбилее. В числе воспитанников был я далеко не из лучших; но, не знаю почему, был одним из числа любимейших духовным начальством. Совсем тем могу сказать утвердительно и добросовестно, что никогда не слыхал я ни слова, никогда не замечал малейшего намека, которые могли бы указать, что меня или других желали переманить на свою сторону. Никогда не было попытки внушить, что Римская Церковь выше и душеспасительней Православной. А ум мой и тогда был уже настолько догадлив, что он, понял бы самые извилистые и хитрые подступы. Никакого различия не было в обращения с воспитанниками обоих исповеданий. Паписты не пользовались пред нами никакими прерогативами и льготами. В костел нас не водили. По воскресным и праздничным дням бывали мы в Русской церкви. Великим постом мы говели, как следует. Правда, в течение года держались мы не Русских постных дней, то есть не середы и пятницы, а Римских. По пятницам и субботам угощали нас католическим пощением: говядины не было за общею трапезою. Но эта желудочная пропаганда, кажется, не могла иметь большого влияния на умы и религиозные чувства наши. Так было в мое время. Не отвечаю за то, что могло быть после. Говорили позднее, что иезуиты завербовали в свою веру молодого воспитанника князя Голицына, и к тому же племянника князя Александра Николаевича, обер-прокурора святейшего синода. Если оно так, то нельзя не сознаться, что пресловутая иезуитская хитрость и пронырлявость на этот раз ужасно опростоволосилась. Выбор их был очень неудачен. Как бы то ни было, это совращение, действительное или мнимое, послужило отчасти падению и изгнанию иезуитского ордена из России. Не тем будь он помянут, приятель наш, Александр Тургенев, был одним из деятельных орудий сего почти государственного переворота, de ce coup d'état à la Pombal. Изгнание их, или похищение в ночное время, сопровождалось довольно крутыми, и вовсе ненужными полицейскими мерами. Кроткое правление императора Александра I отступило в этом случае от легальности, а чем необходимее бывают меры строгости, тем более при исполнении оных требуется бдительное и точное соблюдение легальности, то есть законности. Поспешность насилия, заносчивая страстность не совместимы с законом. Не смотря на дружбу свою к Тургеневу, Карамзин не одобрял вообще ни этой меры, ни приемов, с которыми она совершилась. Консервативный Карамзин был в этом случае либеральнее приятеля своего, либерала Тургенева. По выходе из пансиона был я в переписке с патером Чижом.

Yosh cheklamasi:
12+
Litresda chiqarilgan sana:
02 iyul 2017
Yozilgan sana:
1878
Hajm:
90 Sahifa 1 tasvir
Mualliflik huquqi egasi:
Public Domain
Формат скачивания:
epub, fb2, fb3, ios.epub, mobi, pdf, txt, zip

Ushbu kitob bilan o'qiladi