Kitobni o'qish: «Да не судимы будете. Дневники и воспоминания члена политбюро ЦК КПСС»
© П. Е. Шелест, наследники, 2016
© «Центрполиграф», 2016
© Художественное оформление, «Центрполиграф», 2016
Слово к читателю
Я, Шелест Петр Ефимович…
Сколько раз в жизни я испытывал какое-то особое чувство ответственности, написав эти слова. Сколько раз оглядывал прожитое и пережитое. Сколько раз ощущал на себе взгляды людей – близких и не очень, живых и уже ушедших в мир иной. Сколько раз? Да, сколько, сколько приходилось за многие годы писать автобиографии… Чуть ли не при каждом переходе с одной работы на другую. И всякий раз это был экзамен перед самим собой. Нет, не просто «перелистывание» лет, а их осмысление и оценка. Что в конечном счете на свете строже всего? Суд собственный. Свои выводы и оценки. Свои, но при условии, что ни солгать, ни приукрасить рука не поднимается. Даже когда наедине, один на один со своей памятью.
И вот передаю я в другие руки – в читательские – свою самую подробную, самую выстраданную автобиографию – книгу моей жизни. Книгу о виденном и сделанном, радостном и горьком, о вызывающем у меня и сегодня добрую улыбку памяти и о том, что и по прошествии десятков лет не дает мне покоя…
Перед читателем не мемуары. И этим я горд. И это меня тревожит, волнует. Ведь мемуары – особый жанр. В них все можно переписать задним числом – даже свою жизнь. А в данной книге – дневники, записи разных лет. Неправленые, неподстриженные. Они говорят о времени, о людях и обо мне так, как видел я в те годы, когда писал. В таком виде они и вошли в книгу. Поскольку уверен я – ни моя молодость буйная, подчас бесшабашная, ни зрелость не заслужили того, чтобы я сам вдруг начал чего-то стесняться, от чего-то захотел отказаться. Не все, конечно, из написанного вошло в книгу – слишком объемными оказались записи моих лет. Однако, сокращая даже важное, дорогое для себя, я оставил такими, как есть, страницы, суждения, имеющие, на мой взгляд, значение для истории и политики. Не произведено ни одного сокращения по каким-то иным соображениям, кроме объема.
Я смотрел и смотрю на свою жизнь открыто, с чистой совестью. Не все одобряю, не со всем соглашаюсь сегодня. Но не корю себя, давнего, так как действовал как разум и совесть подсказывали. Есть, безусловно, то, о чем жалею. И об этом тоже есть в книге. Но ошибки стали ясны – именно как ошибки – только по прошествии времени. Так какое же право у меня, знающего больше, увидевшего последствия, результаты когда-то начинавшегося, судить того Петра Шелеста, который действовал в своем времени? Действовал исходя из знаний и незнаний тех, пройденных лет? Нет у меня, нынешнего, такого права. Нет, поскольку только преступление совершивший и преступлению способствовавший должен, обязан судить себя. С преступлениями ведь ясно. Мораль и кредо вечные: не убий, не укради…
Есть, как известно, и суд истории. А он для человека, занимавшегося непосредственно политикой, да еще и большой, имеет значение огромное. Но вот что хотел бы сказать я читателю в данной связи.
Во-первых. События, свидетелем, участником (нередко и нерядовым) которых я был, уже получили оценку истории. Одни – окончательную. Другие – очередную, если хотите, конъюнктурную. Сколько же их было на моей памяти, оценок, называвшихся историческими, – не счесть. И сколько же раз, прикрываясь именем все того же суда истории, они пересматривались! Так что думаю я, убежден даже, что настоящий Суд Истории еще впереди. И надежда, и желание мое – пусть на Суде Истории, достойном такого написания, с большой буквы, будут и мои свидетельские показания.
Во-вторых. Не принято как-то у нас говорить (а для меня это очень важно!), что в преддверии Суда Истории всегда свершается суд поколений, пришедших вослед. Моему поколению заступило на смену уже не одно. И вот думается мне: что же положат, что кладут они на чаши весов своей Фемиды? Разные люди были и среди моих сверстников. Среди тех, кого мы называли старшими, учителями, у которых были в учениках. Не только победы, но и поражения, трагедии, преступления ассоциируются в памяти поколений с моими современниками. Немало я повидал на своем веку. Не все и не всегда понимал. Но к чему же я, П. Е. Шелест, был причастен? За что я в ответе?
Так вот к чему и за что. Своей кровью платил за то, чтобы вырваться из холопства. Сам продирался сквозь тьму безграмотности и другим, как мог, помогал. Годы, десятки лет отдал тому, что было потом названо индустриальным могуществом Родины, военно-стратегическим паритетом Запада и Востока. Как понимал, на что силы и возможности были, боролся за чистоту моей партии, за счастье народа, за дело мира, справедливости и социализма. Всем, что было у меня, как говорят в народе – и кровью своей, и потом своим, – работал на нашу Великую Победу в той страшной войне с фашизмом. И в политике большой делал все, что считал тогда необходимым, чтобы увереннее, энергичнее развивалась страна.
Оказавшись на пенсии в то время, когда определилось брежневское время – застой, – в одном из вариантов книги главу о брежневском времени назвал «Крах». Я и сейчас так оцениваю тот период нашей социалистической истории. Только снял я теперь это название – «Крах». Тот крах подготовил новые крахи. Да какие! А как же иначе назвать развал великой страны, страшное обнищание народа, новый раздел на бедных и богатых? Как?
Мы, политики моего времени, были разными. Но все мы работали, боролись, добивались успехов и ошибались, вновь не щадя себя в поисках лучших путей, вариантов развития. Мы не смогли до конца очистить от извращений социалистические идеи. Мы были нередко жестокими, не всегда правыми. Но мы не позволяли никогда себе даже мысли о том, что дойдет страна до братоубийственных конфликтов и войн, что она может рухнуть. Рухнула. Да еще благодаря усилиям собственных доморощенных деятелей…
И все-таки верю я в лучшие времена. Пусть я их уже не увижу. Но верю. И в процветание моей родной Украины, народу которой я всю жизнь служил как сын, – верю.
Итак, перед читателем дневники, дневниковые записи. Они составляют девяносто процентов – и даже более – текста книги. Есть в ней, конечно, и мемуарные страницы, то, что было написано позже. Читатель сразу же поймет, где дневники, а где более поздние оценки и размышления. Думаю, однако, что «мемуарные проценты» не повлияли на историческую достоверность взгляда на время из того же времени, на события – изнутри тех же событий. Ибо не перестраивался я в угоду конъюнктуре, потому и на пенсии третий десяток лет «по состоянию здоровья». Покуда не признавал никогда сделок с совестью, моралью, и стоять на этом буду, пока бьется мое сердце – сердце украинца, советского человека, коммуниста.
Прочти, читатель, и пойми: таково было наше время, так я его понимал, таким и сам был. А закрыв книгу – подумай. Не спеши с выводами. История еще не разложила на чаши своих весов деяния настоящего. И верно говорится: «Не судите, да не судимы будете».
П. Шелест
Родом из Революции. «Без мечты человек не может жить»
Часто можно слышать: «судьба играет человеком» или «человек сам творец своего счастья». Но что такое судьба, никто не знает и ответа дать не может. Говорят: «Моя душа чувствует…» А что такое душа? На этот вопрос тоже нет вразумительного ответа. Если о судьбе-душе спросить философов, то они могут «попытаться» объяснить. Философы – это категория людей, которые могут все объяснить, даже то, чего сами не знают. Они объясняют все, кроме реальной жизни.
За последнее время в нашей пропаганде появились крылатые, высокопарные определения: «судьба миллионов, судьба поколения, судьба ровесников». В общем, о судьбе говорят даже высокопоставленные политики, но это, как правило, совсем оторванные от реальной жизни люди. Если они жизни не знают, так откуда им знать, что такое судьба? И все же мы говорим: «судьба». Очевидно, это стечение обстоятельств, причин и случайностей в жизни человека.
Даже если взять одно поколение в одинаковой социально-экономической среде, то и при этом жизнь людей, их судьбы не могут быть одинаковы. Человеческую жизнь при всех попытках невозможно унифицировать, привести к какому-то «общегосударственному стандарту» и одинаковому отношению к тому, что окружает человека.
В мире, в любом обществе нет такого мгновения, чтобы не лились слезы, не было бы смерти или не появлялась бы новая жизнь, не звучал бы смех, не было бы радости, восторгов и любви. Надо иметь большой такт и ум, чтобы научиться понимать человека и не мешать ему, даже когда он просто молчит. В жизни могут быть самые невероятные совпадения. Жизнь – это людской океан, и он имеет свои тайники. У всех людей есть свои сокровенные тайны и пятна на совести. Уже одним этим судьбы-биографии и сама жизнь не могут быть похожи одна на другую.
Каждый прожитый месяц, год, даже день, не говоря уже о десятках лет, – это ведь не просто анкетные данные, биографические сведения: родился тогда-то, крестился там-то, с такого-то года учился, а затем работал, служил там-то. Это сухо, скупо и обедняет саму человеческую жизнь. У каждого человека жизнь по-своему сложна, подчас очень трудна, а иногда трагична. И о каждой жизни можно написать целые тома.
Хочется каждый год своей жизни, с тех пор как я себя помню, отразить в главных ее моментах, переживаниях, действиях, написать о встречах с людьми.
Чем больше человек прожил, познал и увидел жизнь, тем чаще он вспоминает свое детство, юность, молодость. Очевидно, таков закон самой жизни.
Свое детство я помню рано, лет с четырех-пяти, причем многие моменты детства мне запомнились очень ярко и отчетливо. Наша семья была не очень большая, но довольно сложная.
Отец мой после смерти первой жены, от которой осталось двое детей – Яков и Агафия, женился второй раз на вдове Марии Демидовне Павлюк, будущей нашей матери, у которой был сын Семен – сверстник Якова.
Мать наша Мария была очень красивой женщиной и моложе отца на тридцать пять лет. Да и отец был с нерастраченными силами, вот и появились на свет божий еще четверо общих их детей – Мария, Петр, Митя и самая младшая Юлия. Когда я родился, отцу моему было уже за шестьдесят лет. Всю жизнь я его помню только стариком, но стариком красивым, стройным, подтянутым, крепким. У отца была седая окладистая борода, усы и большая шевелюра, зачесанная назад. Сколько я помню, он всегда и неизменно курил трубку и никогда с ней не расставался. Отец был строг, всегда замкнуто-сосредоточен, малоразговорчив, не любил балагурства. Если у него и были друзья, то только старые, проверенные товарищи по совместной долголетней службе в армии.
Дети по возрасту были разными, о чем можно судить по тому, что в день, когда я родился, мой брат по отцу Яков женился, так что справляли одновременно свадьбу Якова и мой день рождения. Когда я подрос, то стал замечать, что в семье часты были раздоры из-за того, что два взрослых сводных брата Яков и Семен не ладили между собой, хотя причины их ссор мне трудно было понять. Но помню, что Яков в скором времени уехал из дома и работал на железной дороге сперва рабочим, а затем старшим кондуктором на пассажирских поездах. Обязательно один раз в год он приезжал домой, к отцу. С нашей матерью у Якова были какие-то натянутые и довольно сдержанные отношения. Яков приезжал к нам в форменной одежде, с чемоданом и саквояжем, привозил всем гостинцы и подарки, и мы на него смотрели как на недосягаемого человека. Отец им гордился. По тому времени Яков был грамотным человеком, умел хорошо читать, писать, знал отлично арифметику. Яков так всю жизнь и проработал на железной дороге в разных должностях на станции Лихая Ростовской области. Мальчишкой я несколько раз был у него в гостях. Он был членом партии и последнее время перед выходом на пенсию работал на профсоюзной работе. Вслед за Яковом и Семен ушел на заработки в Таврию, да так там и пропал без вести. Помню, что мать часто упрекала отца за гибель Семена, и временами этот разговор носил острый характер.
Сестра по отцу Агафия уехала в Харьков в домработницы и осталась там на постоянное жительство. Она вышла замуж за высококвалифицированного рабочего Владимира Коробко. Чета в Харькове имела небольшой, но очень уютный дом. На религиозные праздники, дни рождения отца и матери они приезжали к нам, привозили подарки, и все, в особенности дети, были рады их приезду. Наша мать называла Агафию «барыней», а ее мужа Владимира, рабочего человека, «панычем», и это потому, что они одевались по-городскому, были грамотные и разговаривали не по-хохлацки, а на русском языке, хотя это и был, по сути, страшный «суржик».
Старшая моя единокровная сестра Маруся мало бывала дома. В летнее время то ходила на заработки, то работала в Харькове на сезонных работах. Постоянно дома с родителями были я и мой младший брат Митя.
Родился я в 1908 году в селе Андреевка Змеевского уезда Харьковской губернии, что в 60 километрах от Харькова. Ныне это огромный рабочий поселок, а тогда это было большое село, свыше пяти тысяч дворов. На главной, Дворянской улице стояли хорошие дома, добротные постройки, жила здесь «аристократия», конечно, сельская – лавочники, содержатели пекарен, шинков, закусочных. В центре села удобно расположился огромный базар с большими кирпичными лавками, лабазами и огромными подвалами. На Верхней улице находилась паровая мельница, больница, тюрьма. В конце села на огромной площади, где периодически устраивались ярмарки с множеством людей, пришедших по делу и просто поротозейничать, шумно и задорно шла торговля разнообразными товарами. На ярмарке всегда было много цыган, которые бойко торговали лошадьми. Мы, мальчишки, любили ходить на ярмарку. Тут были цирковые представления с медведями, бродячими артистами, акробатами, фокусниками, гиревиками, карусели, музыка – одним словом, было шумно, интересно, весело. В нашем селе была гимназия, три начальные школы, две большие церкви, а следовательно, два прихода, два попа и дьякона, псаломщика и конечно же два прекрасных церковных хора.
По своему социальному составу село было довольно разнообразно: крестьяне, рабочие и служащие, работавшие в Харькове. Было много интеллигенции, большая рабочая прослойка. В этом сказывалась близость большого города – Харькова. Местная интеллигенция – это учителя, врачи, землемеры, работники железной дороги, телеграфисты, служащие почты, работники тюрьмы, служители культа, представители военных чинов, так как в Балаклее, Савинцах, Чугуеве, Малиновке располагались большие воинские подразделения и лагеря. Были торговцы и лавочники, кустари, мастеровые, кузнецы, сапожники, печники, столяры, портные, даже был известный фотограф с небольшим павильоном и выставкой лучших фотографий.
Многие жители села занимались сельским хозяйством, хотя собственной земли было мало. Но ее брали у помещиков, занимались отходничеством, работали в экономиях, на сахарных заводах, лесоразработках – вот так и составляли свой необходимый доход для жизни и пропитания. У многих крестьян были большие приусадебные участки, где сажали картофель, разные овощи, коноплю, лен, были даже укосы сена. Село утопало в зелени садов. В каждом дворе – по лошади как минимум, корова, свиньи, овцы, куры, гуси, утки, немало пчел. Одним словом, хлеб был свой, и к хлебу было тоже кое-что из своего хозяйства.
Зажиточных хозяйств в селе было мало, больше беднота. Кулацкие хозяйства находились на «отрубах» и на хуторах.
Уже в то далекое время в нашем селе можно было видеть велосипеды, на которых большей частью щеголяли телеграфисты да сынки лавочников. Мы, мальчишки, гурьбой, подымая босиком пыль, старались перегнать «самокатчика». Приходилось видеть и автомобиль, на котором из города мог приехать «крупный человек» или помещик-сахарозаводчик Лисовицкий, имение и сахарный завод которого находились от села в 25–30 верстах.
Мой отец до 1905 года работал медником на сахарном заводе у Лисовицкого, но после какой-то забастовки, волынки или сходки был уволен. Некоторых участников забастовки привлекали к ответственности, били розгами, судили. Отца же только уволили, ибо он по тем временам был на «особом привилегированном положении» – он был кавалером Георгиевских крестов всех четырех степеней1. Это, очевидно, и спасло его от привлечения к ответственности и телесного наказания. И, сколько я помню отца, он до самой своей кончины занимался сельским хозяйством, но не совсем удачно: всегда была нужда.
Мой отец нам с братом моим младшим часто и много рассказывал о своей жизни и нелегком своем жизненном пути. Из его рассказов мы многое узнали о далекой нашей родословной. Наш дедушка, Шелест Дмитрий, тоже служил около двух десятков лет царю-батюшке, а когда вышел в отставку и остался без всяких средств к существованию, занялся «ремеслом» – возил из села Опошня Полтавской области горшки на паршивой кляче. Дед был такой силы, что когда арба с горшками застревала в непролазной грязи и кляча не могла вывезти груз, то он распрягал лошадь, впрягался сам и вывозил горшки из грязи. При этом говорил: «Куда ей, бедняге, потянуть этот груз, я еле сам его вытащил». В одну из поездок дедушка наш надорвался, получил грыжу и вскорости умер, оставив шесть душ детей. Отец наш остался малолетним сиротой и пошел батрачить, да так и был в батраках до самого призыва в армию. По рассказам отца, его прадед, Шелест Степан, был сотником в Запорожском войске. Видно, был храбрым воином, потому что похоронен с почестями и воинскими знаками в Холодном Яру под Чигирином.
С самых малых лет отец приучал нас к труду, и мы в доме и по хозяйству выполняли все посильные нам работы. Отец по тем временам был грамотным человеком, читал много, откуда-то доставал книги. Писал хорошо, мог даже написать «прошение». К нему обращались, если надо было произвести какие-либо расчеты и подсчеты – он отлично владел арифметикой. С самых малых лет он и нас с братом приучал к грамоте. Сперва мы в три-четыре года выучили буквы, цифры, а затем научились читать, писать и считать. Отец нам покупал хорошие, красочно оформленные буквари, книжки со сказками. Перед тем как меня отправить в школу, он купил известную книгу «Сеятель»2.
По хозяйству отец все сам мог делать: сложить печь, вырыть колодец, сделать колесо для повозки, отремонтировать плуг, борону, мог по нашей просьбе сделать для нас и неплохую балалайку. Мог сшить сапоги, вычинить кожу, отремонтировать конскую сбрую. Одним словом, отец мог все сам делать по хозяйству, и ему многие мужики завидовали и прибегали к его услугам.
Может возникнуть вопрос: откуда по тем временам наш отец был таким грамотеем? Грамоте этой его научила двадцатипятилетняя служба в царской армии. Нам отец рассказывал, как он в солдаты пошел вместо своего старшего брата Захара. Отцу нашему шел семнадцатый год, старший брат был уже женат, имел двоих детей. По годам он должен был идти в солдаты. Но собрались родственники, начали жалеть Захара, его детей, жену – как же он всех оставит. Родственники начали уговаривать младшего брата Ефима пойти послужить в солдатах вместо Захара. Поставили магарыч – выпили не одну кварту водки и отправили Ефима в солдаты. Отец, очевидно, был крепким, стройным и видным молодым человеком, его направили в кавалерию.
В 1877 году Россия объявила Турции войну. С гусарским полком отправился и наш отец освобождать Балканы. Только в XIX веке народно-освободительные войны положили конец турецкому владычеству, и главную роль здесь сыграла Россия, русский солдат, который изгнал турок из Армении, с Кавказа, из Крыма, а затем и с Балкан. По вечерам часто и подолгу увлекательно отец нам, малышам, рассказывал о войне с турками, об освобождении Болгарии. Он говорил нам об ожесточенных боях под Плевной, на Шипке. Приводил эпизоды боевых действий и жестокости турок с мирным населением Болгарии. А когда он рассказывал о том, как эскадрон гусар под его командованием отбил у турок пленных женщин-болгарок и детей, мы слушали затаив дыхание, с биением сердца, со слезами на глазах. Нам временами было страшно, и мы представляли себе «этих турок». Много он рассказывал о генералах Скобелеве и Гурко, которых, как он говорил, ему приходилось видеть непосредственно на поле боя.
Мы тогда еще не имели понятия, где эта далекая Болгария, кто такие генералы Скобелев и Гурко, но в нашем детском воображении все рассказываемое отцом сводилось, сливалось в какую-то особую картину. А своего отца мы видели как героя, в боях защищавшего болгар-братушек, как называл их отец, малый народ, его детей и матерей от басурман. А наш отец действительно был героем в Турецкую кампанию. Четыре Георгиевских креста всех степеней – это говорит о многом. Был полным Георгиевским кавалером. Отец нам подробно рассказывал, когда, где, за какие боевые заслуги и действия его награждали «Георгиями». Но все это позабылось, да в ту пору мы толком и не могли ничего понять.
После окончания войны с турками и освобождения Болгарии отец оставался в Болгарии еще шестнадцать лет – обучал, как он говорил, «болгарских ополченцев» – там создавалась болгарская армия.
Спустя несколько десятков лет после смерти отца мне посчастливилось несколько раз побывать в Болгарии, и каждый раз я с замиранием сердца смотрел многочисленные памятники в честь русского солдата-освободителя. Неоднократно я бывал в исторических музеях Болгарии, где ярко отражены дружба и боевое сотрудничество болгар и русских. Видел документы, которые говорили о создании болгарского ополчения, и заслуги в этом русского офицера и солдата. Посещая Плевну, Шипку, смотря на бюсты генералов Скобелева и Гурко, я каждый раз вспоминал рассказы отца о Болгарии, болгарском народе, об освободительной миссии русского солдата. И мне казалось, что на болгарской земле я слышал голос своего отца – теперь уже, как взрослый, я вел с ним разговор на равных. И каждый раз, вспоминая мужество и геройство русского солдата в освобождении болгарского народа из-под турецкого ига, я вспоминаю своего отца и горжусь им как героем Русско-турецкой войны. Отец «дослужился» до воинского звания унтер-офицера, прослужив в царской армии более двадцати лет. Это была большая, многолетняя, суровая и трудная школа жизни, оставившая свой отпечаток на всю жизнь.
Отец наш был простой как человек и гордый как солдат, дисциплинированный, собранный и обязательный. Суров и мягок, доброжелателен к людям, требователен и справедлив. Трудолюбивый и заботливый, доверчивый и разборчивый, мне казалось, что он во всем проявляет смелость, находчивость, осмотрительность, осторожность, бдительность и неподкупность.
На селе у нас было несколько фамилий Шелест, и каждая носила уличную кличку. Какой Шелест? Следовал ответ: сапожник, музыкант, машинист, печник, портной, плотник, рыбак, кондуктор, телеграфист и т. д. Но когда речь заходила о нашей фамилии, то говорили: «Шелест – Георгиевский унтер-офицер». Отец гордился этим, а мы, малыши, почему-то обижались, очевидно не понимая до конца смысла и содержания слов «унтер-офицер» да еще «Георгиевский». Отец наш имел огромный авторитет, и не только среди односельчан, а и во всей округе. Его уважали и побаивались даже урядники и старшины. Стар и мал с отцом первыми здоровались: «Добрый день, Ефим Дмитриевич» – и он почти неизменно старому и малому отвечал по-строевому: «Здравия желаю». Георгиевские кресты отец надевал только по особо торжественным случаям, праздникам, когда происходил сход села. Отцу неоднократно предлагали занять какую-нибудь административную должность в селе, но он каждый раз отказывался от этого «почета».
На сходках вокруг него группировались люди, в какой-то мере оппозиционно настроенные против местных властей. Особенно его уважала и благоволила к нему молодежь. За Георгиевские кресты отец получал какое-то вознаграждение, это было большим экономическим подспорьем для нашей семьи и скудного отцовского хозяйства. Еще в дошкольные годы я хорошо помню, как на полученные деньги за кресты отец закупил лес в Мохначиских лесах, и мужики зимой на санях перевозили лес в деревню. Весной лес распилили, а к осени уже была построена хорошая изба в пять окон. Впоследствии этот дом в голодном 1921 году был обменен на какую-то развалюху с придачей 12 пудов пшеницы. Это было сделано, чтобы семья не погибла от голода. Но и это не спасло положения: семья недоедала в двадцать первом, а уж в 1922 году голодала страшно.
Шести лет, в 1913 году, я пошел в школу. Отцу и матери так хотелось, чтобы это случилось скорее, в особенности матери, очевидно, потому, что она сама была неграмотной и ей хотелось, чтобы я пораньше научился грамоте – не упускал бы зря время. Школа от нашего дома была где-то в двух верстах, мне не составляло труда ходить туда. В школу я пошел с большой охотой и к ней был неплохо подготовлен – мог читать и считать. Четырехлетняя школа наша называлась «земской»3.
Это было хорошее одноэтажное кирпичное здание, покрытое оцинкованным железом. В школе были четыре классные комнаты, просторные, с отличным освещением, учительская комната, кабинет природоведения, кабинет директора школы. При школе были хорошие квартиры для учителей, огород на 2,5–3 гектара, на котором мы, учащиеся школы, под руководством учителей и сторожа школы – отставного солдата Зарубы проводили все полевые работы. Вот это и была наша трудовая практика. Были надворные постройки: хороший сарай для хранения сельхоз-инвентаря, дров и угля для отопления школы. Во дворе школы находился колодец питьевой воды с ручным насосом. Всю территорию школы ограждал добротный забор, а хозяйство содержалось в образцовом порядке. И это при одном стороже-завхозе и одной уборщице. Тогда не возникало вопроса о нашем трудовом воспитании – ведь мы в эти годы в меру своих сил трудились дома и в школе, и это было законом.
Состав школьников по возрасту был довольно разношерстный: от таких, как я, первоклассников, до великовозрастных «дядь». Были ребята, которым исполнилось 15–16 лет. Некоторые из них «просиживали» в одном классе по одному-двум годам сверх установленного срока. Они-то, «великовозрастные», и верховодили над нами, малышами, часто измывались, а боялись только сторожа школы, ибо он им не давал никакого спуску.
Коллектив учителей был очень хороший, среди них несколько молодых девушек-учительниц. В особенности две из них, сестры Наташа и Юлия, выделялись своей красотой, душевно относились к нам, малышам, сельским ребятишкам. Мы их просто любили, как старших сестер.
Среди учительского состава и его школьного совета был и поп – отец Тихон, который преподавал нам Закон Божий. Под его руководством мы всем классом исполняли божественное песнопение, в том числе и «Боже, царя храни». Отец Тихон в школе имел большое и особое влияние, ибо в те дни, когда он появился в школе, все учителя к его приходу, вернее говоря, приезду – он всегда приезжал на пролетке с кучером – усердно готовились. Отца Тихона все побаивались, и на школьном совете и при переводных экзаменах из класса в класс он имел решающее слово.
Поп был еще молод, лет тридцать – тридцать пять, строг и требователен к нам. За незнание или даже за недостаточное знание урока Закона Божьего или молитвенника он беспощадно наказывал учеников: бил квадратной линейкой по пальцам рук, по лбу, мог ударить церковным ключом или дать такой щелчок, что искры из глаз сыпались. Не один раз перепадало и мне от отца Тихона, хотя я и учился прилежно, в том числе и Закону Божьему.
Мы все очень боялись попа. Когда он наказывал школьника, то приговаривал: «Балда Божья». Мы, в особенности постарше нас школьники, его между собой называли: «Поп – балда Тихон».
Я хорошо помню начало первой империалистической войны в 1914 году. Проводы мужиков в солдаты, плач жен, невест, матерей и детей, суровые лица стариков. Сбор на церковной площади, молебственная служба отца Тихона, а затем погрузка на станции в железнодорожные эшелоны. Многие ушли из нашего села навсегда, оставив сирот, вдов, стариков на произвол тяжелой судьбы. Помню, как начали возвращаться домой инвалиды войны – кто без ноги, а то и без обеих, кто без руки, без глаз и чахоточного вида, отравленные газом. Нам, детям, страшно и жутко было смотреть на искалеченных, непригодных к труду людей. Вернулся с войны без левой руки по локоть и родной брат нашей матери, дядя Ульян. Это был красивый молодой жизнерадостный человек. Вернулся он героем – на груди с Георгием, но хорошо, что этот герой был мастеровым человеком, плотником-столяром и приспособился работать правой рукой, поддерживая культей отсутствующей руки. Его работа давала ему возможность как-то жить. Мы, дети нашей семьи, очень любили дядю Ульяна за его веселый нрав, общительный характер, за теплое отношение к нам.
Однажды в нашем селе произошел особый случай. В одно утро над селом в небе появился дирижабль. Он вызвал панический страх. На нашей улице собралась огромная толпа народу, большинство женщин, детей, стариков – молодых подчистила рекрутчина. Многие вставали на колени, падали ниц, крестились, голосили и приговаривали, что это предзнаменование «конца белого света». Мы, мальчишки, в этой людской панике тоже основательно трусили. Но когда появился наш отец, бывалый солдат, видавший виды, он постарался успокоить односельчан, разъяснил им суть «явления», и они все разошлись по домам.
Как ни странно, прошло с той поры около семидесяти лет, а я отлично помню до мельчайших подробностей многие эпизоды школьной жизни, даже помню лицо моей учительницы Наталии Ивановны. Помню всю школу, ее обстановку и класс, в котором я занимался. Спустя почти сорок пять лет, будучи в своем селе, я посетил родную школу, беседовал с учителями, учениками, побывал в своем классе, посидел за партой, где проучился четыре года.
Теперь мне все показалось таким маленьким и немного обветшалым, но было очень приятно вспомнить детство и школьные годы. От себя лично я подарил школе портрет Т. Г. Шевченко, инкрустированный по дереву, и это было тем более кстати, так как школа теперь носила его имя. Коллектив учителей тепло поблагодарил за подарок и посещение. Не утерпел, попил я воды из того школьного колодца, из которого пил воду, еще будучи школьником.
Школу я уже кончал без попа – во всяком случае, его не было на экзаменах, без портретов царя и его царственной семьи. Экзамены выпускные я сдал на «отлично» и получил похвальный лист. Итак, я стал грамотным, чем особенно гордилась моя мать.
В селе появились пленные «австрийцы» – так называли здесь всех пленных, хотя среди них были и немцы, и мадьяры, и другие союзники Германии. Пленных давали крестьянам в помощь для сельскохозяйственных работ, и это в первую очередь солдаткам и вдовам. Немало «австрийцев» осталось жить в нашем селе, создав свои семьи. Детей, прижитых ими с нашими женщинами, называли «австрияками», но это было незлобливо. Наши пленные в Германии имели право на переписку, и я помню, что не один десяток писем под диктовку старших мне пришлось писать нашим односельчанам, находившимся в плену у «германцев».