Kitobni o'qish: «Купите папиросы»
– Да! – я уже психовал, хотелось выкинуть телефон. Нет, Витька, вернее Виктор Михайлович – главный редактор в нашем уездном издательстве, отнюдь не плохой человек, вернее даже очень хороший – терпеливый. До сих пор не скинул меня со счетов, до сих пор пытается что-то мне подкинуть – вытянуть меня пытается. Но тема… Тема меня бесила до полного беспредела. История о малыше беспризорнике. Девочка со спичками – что тут можно добавить? Да, если честно – не читал я ее, не смотрел, но что с того – тема пережеванная, перемытая до последней косточки – все на полочках, да по стеллажикам разложенная задолго до меня, – Все понял. Хорошо. Постараюсь.
– Сроки, Женя, сроки не забывай! – сиплый, прокуренный голос Вити в трубке просто давил своей требовательностью, – Хоть замануху ты должен им для аванса кинуть. Обязан. Понял?
– Да понял я. Ну все, давай.
– Давай, – и он сбросил вызов.
Сунул телефон в карман, тут же хлопнул по нему, по карману, потом по другому, потом в карманы куртки полез – только зажигалка, а вот сигарет – нет. Глянул по сторонам – площадь, толпа народа, но ни одного ларька в округе, хотя есть магазины, но до них аж через подземный переход, на ту сторону шестиполосной дороги идти.
Только шаг сделал, как…
– Дяденька, купите папиросы.
Опустил взгляд и обмер. Форменный Гаврош. Я думал таких уже века два как не выпускают: пальтишко обтрепанное, грязное, штаны широкие, мешковатые, над грязной мордашкой худой козырек то ли кепки здоровенной, то ли картуза – даже не знаю, как назвать такой. Если его, мальчишку этого на полотно о французской революции запихнуть, то даже и незаметно было бы, что он совсем не здешний, и вообще – не из этой эпохи.
– Что? – спросил я.
– Купите папиросы, – отер нос широким рукавом пальто, – дяденька.
– Сигареты?
– Нет, у меня только папиросы, – он даже как то потускнел сразу, наверное решил, что брать не буду.
– Какие?
– Беломорканал.
– Советские что ли?
– Да.
– Возьму конечно. Почем?
– Полтора рубля за штуку.
– А пачка?
Он прямо расцвел, улыбнулся широко и искренне, и сразу стал похож на обычного, хоть и чуть перепачканного мальчугана, а не на нахохлившегося воробья.
– За двадцать пять.
– А почему не тридцать?
– Потому что опт.
– Дешево отдаешь, – полез в карман за деньгами, достал пятидесяти рублевую купюру, – давай две пачки.
Он занырнул чуть не по локоть в карман своего необъятного пальто, лицо его было серьезным, выудил оттуда две пачки папирос – тех самых, старых, добрых, без целлофановой обертки, сине белых, с картой.
– Спасибо, – открыл картонную пачку, – сам то куришь?
– Мне нельзя, я маленький.
– Мамка запрещает, – вырвалось у меня на автомате и тут же я пожалел о своих словах. Кто знает, почему он здесь, почему не в школе за партой в чистой отутюженной форме, почему торгует тут, на улице в такой одежонке затрапезной, почему на хлеб себе сигаретами… тьфу ты – папиросами зарабатывает?
– Нет, она мне ничего не запрещала, – сказал он грустно, спрятал купюру в глубокие недра своего кармана и пошел прочь.
– Эй! Да подожди ты! – догнал, хотел за рукав ухватить, но увидел с какой готовностью во взгляде уставилась на нас здоровая тетка из толпы – только дай повод, разорется о карманниках, о шпане. Обогнал мальчишку, – Стой!
– Да.
– Слушай, – не знал, что сказать, – ты есть хочешь?
– Немного, – ответил спокойным голосом, вроде даже как-то скучно что ли, вот только глазенки его загорелись очень уж ярко, жадно.
– Пойдем, я тебя хоть накормлю. Недалеко тут живу…
– Нет, Я к вам не пойду.
– Почему?
– Люди всякие бывают, – он отвернулся, будто боялся меня обидеть.
– Это да, правильно говоришь. Люди бывают всякие. Давай хоть булочку тебе куплю, – оглянулся на магазин через дорогу.
– А можно пирожок? – спросил он как самый настоящий ребенок без налета своей уличной мудрости.
– Где?
– Тут недалеко, – с готовностью ответил он, – тетя Ира продает, – и спешно добавил, – они недорогие, с ливером.
– Веди.
– Сейчас, только Бимку заберу.
– Кого?
Он уже мчался к краю площади, где на газоне сидел и терпеливо ждал хозяина, надо полагать, тот самый Бимка.
– Бим, Бимка, – закричал мальчуган и собаченок соскочил, завилял куцым хвостиком, припустился с газона к нему навстречу.
И вот он уже обратно бежит и черный лопоухий щенок, помесь спаниэля с кем-то лохматым и крупным, несятся рядом с ним вприпрыжку.
– Твой? – присел, погладил щенка по лобастой голове.
– Прибился, – по-взрослому ответил малыш.
– Где эти твои пирожки?
– А тут, в парке. У тети Иры самые вкусные, – не удержался, сглотнул.
– А ты давно беспризорничаешь?
– Да есть немного, – мы неторопливо шли сквозь пестрый людской поток, и щенок рядом с нами вышагивал смирно, будто выдрессированный. Интересно мы, наверное, со стороны смотримся.
– А с полицией у тебя проблемы часто бывают?
– Не, они меня знают. Детям я папиросы не продаю, не побираюсь. Взять с меня нечего. Участковый, дядя Коля, конфетами угощает.
– Хорошо устроился.
– Не жалуюсь.
– Удивительно.
– Почему?
– А тебе не говорили, что ты вообще удивительный ребенок?
Он не ответил, глянул на меня, улыбнулся и дальше зашагал по присыпанной жухлой, сырой листвой аллее парка.
Вот уже и тетю Иру его видно, вернее не тетю, а ларек ее горячего питания, два человека в очереди перед ним: старичок с тросточкой и студент с сумкой через плечо перекинутой. Мы пристроились за студентом, Бимка уселся чуть поодаль на газоне. Пес, как и сам мальчик, был необычным в своем поведении. Слишком дисциплинированный для щенка, не носится, круги не нарезает без толку, не скулит, не тявкает. Я даже попытался припомнить, попадалась ли нам по пути какая-нибудь живность, за которой он должен был погнаться: белки, что носились тут зачастую, или же кошка может дорогу перебежала – не вспомнил.
Тетя Ира – гром баба, весьма крупного телосложения, с по-будьдожьи обвисшими щеками, махала белыми руками-окороками перед лицом старичка, кричала, что сколько ей по указанию прописано майонеза на порцию отмерять, столько и выжимает, и что он, старый этот со своей мелочью, со своим рыжьем, лучше бы в аптеку шел, а не ей тут командовал, и делу бы ее не учил. Студенту сходу заявила, что микроволновка у нее не разогревает, а только размораживает, и потому студент ушел с холодным хотдогом, да еще и был сопровожден долгим ее, тети Иры, пристальным взглядом.
Когда очередь дошла до нас, я разве что не съежился под ее холодными, вернее – ледяными глазами.
– Что вам? – бросила она так, будто хотела послать меня далеко и надолго.
– Теть Ир, нам два пирожка с ливером, – малыш беспардонно уцепился за высокий прилавок, ногами, стоптанными штиблетами, влез на приступку белую, что окантовывала ларек – дикая наглость поведения, я уже конкретно съежился. Сейчас начнется!
– Ой! Ангелочек! Привет, – она расцвела, мгновенно переменилась в лице. Вот только что, всего мгновение назад, передо мной стояла злая, склочная баба, что и себя то любит разве что по красным дням календаря и вот тут же, будто кто нажал на выключатель, ее лицо вспыхнуло добротой, засияло, и стала она не противной и вроде бы даже не такой старой, как поначалу казалась. И будто даже в ней что то привлекательное появилось, женственное, а не сплошь бабское.
– Здравствуйте, – ответил мальчик, – как у вас дела, как торговля?
– Да все помаленьку, все помаленьку, – в голосе звучали материнские нотки, – что тебе? С ливером? Как всегда.
– Да, нам… – начал я.
– Мужчина, подождите, – голос ее переменился, вновь нотки холодной стали зазвучали.
– Мы вместе, – сказал малыш.
– Один пирожок? – переспросила тетя Ира, будто забыла уже, про просьбу малыша.
– Два, – и он в дополнение показал врастопырку два чумазых пальца, – нас двое.
– Четыре, пожалуйста, – вклинился я в разговор.
– Четыре, так четыре, – повернулась к холодильникам, что были у нее за спиной, – подогреть?
– У вас же… – начал я, вспомнив про бедного студента, что ушел с холодным хотдогом, но осекся, замолчал. Просто у тети Иры не очень хороший характер – так и запишем, сделаем себе пометочку.
– А почем они? – тихо спросил у малыша.
– По двенадцать рублей. Самые дешевые. У вас деньги есть? – и он с готовностью, будто не радовался моему полтиннику, как манне небесной несколько минут назад, полез в карман.
– Есть конечно, – положил руку ему на плечо – какое заскорузлое у него оказывается пальтишко – свалявшееся, катышки как проволока – острые и жесткие.
Еще полтинник, конечно же, найдется – не великие это деньги, вот только… вот только вообще напряг с наличкой – выходит вся. Дома, если хорошо пошукать, найдется пара тройка тысяч, но на этом все, да если еще бутылки сдать. Вспомнил про батарею пустых бутылок на кухне у хрущевского холодильника, и сразу подумалось о том, что небрит, страшен, глаза красные с бодуна, да еще и фонит, наверное, не слабо. И я – вот такой красивый звал этого мальчугана к себе домой. Да и чем бы я его там кормил? Бич пакетами разве что, может еще пара яиц в холодильнике осталась – все, а больше и нет ничего.
Нашел полтинник, получил сдачу в два рубля и целофанновый пакет с горячими пирожками.
– Держи, вручил пакет мальчишке.
– Кушайте на здоровье, приятного аппетита, – добавила тетя Ира, и еще раз меня резанула эта мгновенная ее перемена к обычной, нет, даже скорее доброй женщине. И перемена эта не была наигранной, вынужденной, натянутой – она и вправду таяла сердцем, менялась. Что за струнку в ее душе нашел мальчишка, да и во мне же он что-то откопал, что стою сейчас вот тут, пирожки вот ему купил, а раньше милостыню нищим подавал разве что перед сессией – на удачу.
Мы отошли от ларька, я хотел пристроится на ближайшую лавочку, но малыш пошел дальше – в тенистую аллейку и я следом. Он прошел мимо обжитых лавочек, мимо галдящей толпы, что стояла у кассы на аттракционы и дальше – куда-то на окраину парка, где уже не было ни ларьков, ни аллеек толковых. Потом он свернул с дорожки на протоптанную тропинку, что тянулась вдоль кованного с чугунных прутьев забора, пошел по ней и – лавочка в укромном уголке, и даже урна рядом с ней имелась. Сколько раз в этом парке бывал, никогда даже не догадывался, что есть тут такое укромное, спрятанное от всех глаз, местечко.
– Я всегда тут пирожки кушаю, – сказал мальчик, – чтобы людей не пугать.
– Что? Ах, да, – забыл уже, что малыш этот – беспризорник, что выглядит он мягко говоря непрезентабельно – забылось.
– Вы садитесь, тут чисто, – и он сам уселся на лавочку, достал пирожок, протянул мне.
– Спасибо, не хочу, – я уставился вперед, туда, где под елью белка что-то быстро искала в желтой жухлой траве, смешно и юрко вскидывая красивую мордочку, озираясь. Весь шум парка, музыка, что лилась из колонок над аллеями, крики радостные от аттракционов – все это доносилось будто издалека, из параллельного застенного мира. Как оказывается там шумно, пока ходишь средь людей – не замечаешь, но здесь, на контрасте, в этом лесном тягучем прелом запахе листвы, травы и хвои тишина становится осязаемой, материальной.
– А можно я тогда все пирожки заберу? – тихо, даже чуть испуганно, спросил малыш.
– Конечно.
– Спасибо, – он отломил треть пирожка, с ладони дал щенку. Тот с готовностью, но с непривычной для уличных собак аккуратностью, взял угощение. Малыш не торопился есть сам: он отщипывал жирное тесто от прирожка и бросал на вытоптанный перед лавочкой пятачок. Откуда-то, хотя вроде и не откуда им было взяться, налетели голуби, вокруг них, таких больших, зобатых сизарей, коротко и быстро перескакивали воробьи. И все это без обычной для такой кормежки толкотни, быстрых перебежек голубиных от крошки к крошке – смирно, спокойно и каждой твари доставалось по кусочку промасленного теста. Краем глаза заметил движение, повернул голову и обмер: с дерева, что в полуметре от лавочки, зависнув на лапках-коготках, на нас смотрела глазенками бусинками белка и пушистые кисточки на ее ушках трепетно и потешно вздрагивали. Наши взгляды встретились, но нет, она не убежала, не полезла вверх, махнув на прощание своим шикарным пушистым хвостом. Она соскочила на землю, повернула головку так, этак, а после, будто и не было тут никого, забыв про свою природную пугливость, запрыгнула на лавку, уцепилась лапками за мои мятые джинсы и вот уже она у меня на коленках и смотрит на мальчика. А тот, словно и не замечая такого чуда, отщипывает еще кусочек и, не глядя, не радуясь по-детски ярко такой пушистой невидали, протягивает ей ладонь и белка берет! Берет своими крохотными пальчиками этот щипок и прямо у меня на коленках начинает есть! А я дышать забыл и смотрел, не моргая: и Бим, и птицы, и белки, что потянулись из леса, с елей к нам – все это будто так и должно, будто всегда так и было, только я вот, тварь злобная, никогда такого не видал.
А малыш обкорнал остатки пирожка едва ли не до ливера, так что тот уже темнел сквозь ноздреватое тесто, закинул масляными пальцами его себе в рот, достал следующий. И вновь щипки, и снова братия лесная ждет, и щенок ушастый черный лег около лавки, положив умную мордаху на лапы, и разве что только бровями шевелит, на юрких белок поглядывал, на птичек, но с места не двигался – смотрел. Идиллия.
Малыш закончил со вторым пирожком, отер руки о штаны, и тут же вся живность разлетелась, разбежалась кто куда.
– Опять салфетку не положила, – будто передо мной извиняясь, сказал он.
– Характер такой, – ответил я.
– Привычка, – сказал малыш, спросил, – можно эти, – продемонстрировал пакет, – домой заберу?
– Конечно.
Мы замолчали, сидели, слушали тишину. Разве что Бим, что лежал в ногах, изредка фыркал, всхрапывал, будто пыль ему в нос попадала, или принюхивался. Я все хотел спросить про белок, про то, почему не опасались они нас, но почему-то не спрашивал.
– Ты где живешь? Тебя проводить?
– Не надо.
– Хорошо. Мне пора, – демонстративно оперся руками о колени, встал, хотел протянуть руку для рукопожатия, сказать: «ну все, бывай», но вместо этого спросил, – ты всегда там, на площади обитаешься?
– Да. Почти.
– А завтра будешь?
– Да.
– Я приду? – сказал и осекся, испугался своего вопроса. Не должен вот так взрослый выпрашивать разрешения у малого – наводит на нехорошие мысли, будто я извращенец какой.
– Приходите, – малыш ничуть не удивился вопросу, будто его каждый день взрослые непонятные дядьки спрашивают: «ну что. Я к тебе заскочу?».
– Тогда… давай, до завтра.
– До завтра.
Я пошел прочь по той самой тропинке, уже почти до аллеи дошел, когда вспомнил – имя! Имя то я не спросил!
Хотел было пойти обратно, да передумал – завтра. Завтра поинтересуюсь. И еще – сигареты, вернее папиросы – так ведь и не покурил, да и вообще что-то забыл про курево. Хлопнул по карману, достал пачку, папиросу, прикурил – надо, надо было продуть и размять сначала, как то делали в фильмах. Не протягивается, не курится – гаснет.
– Тьфу ты, черт! – размял пальцами, дунул на воняющую табаком набитую часть – вроде там, в фильмах, так делали. Прикурил по новой – нормально, только вкус у табака куда как резче, позабористей.
Шел по улице, лужи перепрыгивал и думал: мальчишка то ведь – самое-то для истории. Как он вовремя подвернулся. Можно все выспросить, узнать, помнится его очень сильно, очень по-взрослому, зацепило когда про мать я сболтнул. Похоже он не просто так, не из вредности из дома ушел, да и ушел ли? Куда-то же он собирался, куда-то домой. Но в любом случае – с матерью там очень даже неплохая социальная трагедия намечается, и потом, можно даже ссылку дать на то, что события взяты из реальной жизни – это…
– Стоп! – рявкнул сам на себя и девушка, что рядом проходила аж взвизгнула, отпрыгнула, едва не угодив красивыми красными сапожками в неплохую такую придорожную лужу. Все. Стоп. Я говорю, я думаю не про какого-то отстраненного персонажа, не в новостях я его увидел. Я говорю про настоящего, про живого человечка, которому пришлось через все это пройти самому, своими ножками, своим разумом, душой свой детской он через эту трагедию прошкондыбал, своими слезами. И именно так, и именно таким макаром! И его драму не надо смаковать, не надо сгущать краски – это человек, это друг, это ребенок. У меня такой же сынишка где-то там, на другом конце города, на улице Ухтомского сейчас сидит-лежит-гуляет и я помню, как он ревел горючими слезами, как он прятал лицо, как сам прятался, считая себя виновником в нашем с Леной разводе, думая, что это из-за него папа с мамой разбегаются. И не важно, что папа пил и шлялся, и не важно, что пил папа из-за постоянных скандалов с мамой, или скандалы были из-за того что пил – важны были только эти тихие слезы маленького мальчика, маленького моего Сережки.
И уже домой не торопилось мне, и бродил по улицам, сворачивал вдруг и внезапно, и сидел на каких-то лавочках, оказывался вдруг в каких-то скверах, около не работающих по осенней стыли фонтанов – наступал вечер. А когда начало смеркаться, когда краски стали густеть и в промерзшем до стеклянной прозрачности небе поплыл рогатый месяц, я как-то сразу оказался около своего дома, около своего подъезда. Сел на лавочку, достал пачку – надо же, последняя папироса осталась – когда только успел выкурить? Руки сами по себе помяли папиросину, продул на автомате, закурил. Дым от этого табака едкий – глаза режет.
Пока курил – совсем стемнело, окна желтым уютом горят, за занавесками люди ходят. У них семьи, жены, дети, бабушки и может быть собаки с кошками, а я вот, теперь, один. Как и этот малыш и нет у нас никого, и не к кому идти.
Докурил, еще раз глянул на черное, с едва заметной лиловой проседью небо и зашел в подъезд.
Насчет яиц ошибся – не было их. Заварил бич-пакет и, пока лапша отстаивалась, набрал Виктора Михайловича – Витьку, в далеком прошлом нашем – одногрупника. Пока шел гудок, достал вторую пачку, стукнул торцем папиросы об пачку, размял, продул, закурил и только когда сморщился от дыма, попавшего в глаза, только тогда Витька взял трубку.
Bepul matn qismi tugad.