Kitobni o'qish: «Узник вечной свободы»
Пролог
Верите ли Вы в вечную любовь?
Искренне надеюсь, что нет. Ибо она – утопия. Столь же глупа и неблагодарна вера в нее, как в мифический золотой город, где люди живут в достатке, согласии и честной взаимной дружбе.
Испокон веков властелины листа бумаги, тканого холста или папируса внушали податливым юнцам идею о любовном тяготении, неослабевающем, будто бы только крепнущем с течением лет. Одурманенные сладким зельем юнцы влюблялись неистово и жертвенно, надеясь быть неразлучными со своими возлюбленными до конца дней. Чем глубже они погружались в пучину литературного дурмана, тем тяжелее переносили внезапную разлуку. Горькие слезы капали из их глаз, и тайные для мира грустные стихи появлялись на страницах дневников…
Испокон веков мечта о вечной любви бередит раны человеческих сердец, истерзанных ядовитым чувством. Безмолвные крики писателей с книжных страниц призывают поверить в нее, ласкают воображение безоблачными отношениями героев. Грешат этим и сочинители вампирских саг.
Бессмертная любовь вампира – не правда ли, звучит заманчиво для нежной барышни? Только представьте – обоюдная любовь длиной в столетия. Мало кто откажется от соблазна. Разве что я откажусь. Ибо точно знаю – вечной любви не существует. Наверное, странно слышать подобное от вампира, коим являюсь без малого двести лет.
Хочу показать Вам изнанку тайного мира, стать частью которого не пожелаю никому, и научить воспринимать прекрасное состояние влюбленности как скоротечное, но возвращающееся снова и снова в причудливых обличьях. Вам не следует убивать склонность к упоительному чувству. Ваша жизнь коротка и, надеюсь, не так жестока, как наша. Я же навеки разучился любить кого-то, кроме себя самого, и доверять кому-либо.
Впрочем, были времена, когда я любил глубоко и страстно, хоть и не загадывал в столь деликатном деле на века вперед. Я хотел быть счастливым с единственной избранницей, но дни, месяцы, годы летели слишком быстро, чувства остывали – одно и то же лицо, один и тот же запах начинали приедаться, раздражать. Пылкие и в меру скромные любовницы становились жертвами – не всегда моими, иногда их съедал самый прожорливый в мире хищник – время, или губили независимые от меня обстоятельства.
Юным прелестницам следует запомнить, что для вампира жена – не только отрада и утешение, но и запас продовольствия на черный день. При недостатке крови семейная ссора мгновенно перерастает в смертельную битву, где побеждает сильнейший.
Интересно, встречали ли вы в учебниках, записках прославленных деятелей искусства или в пыльных архивах хоть единичное упоминание о князе Тихоне Игнатьевиче Таранском, современнике великого Пушкина? Уверен, данная личность вам незнакома. Охотники на вампиров позаботились о том, чтобы моя жизнь была стерта со страниц истории. Они лишили меня титула, поместья, даже самой последней гордости – человеческого имени. Внимательно следили за тем, чтобы я не объявился где-нибудь под чужой личиной.
Охотникам не удалось затравить меня, как дикого зверя. Мне пришлось долго бороться за право существования, но я выжил и даже нашел неплохое пристанище. Относительно недавно моя жизнь стала спокойной, благополучной. Надолго ли, не знаю. Но пока мне вполне уютно в комфортабельном жилище. Да и голод беспокоит редко, не так сильно, чтобы отвлекать от живописного обрамления воспоминаний. А после сытного ужина, литров этак пяти свежей крови, во время отдыха на мягком широком диване мне являются эфемерные музы. Они воскрешают пейзажи и образы прошлого. Так уж хитро устроена наша память – вампиры ничего не забывают.
Малость непривычно, что под пальцами не скрипит гусиное перо, а стучат клавиши ноутбука, но я старательно укрощаю очередной дар двадцать первого столетия. С сенсорными экранами смартфонов и планшетов было сложнее, в них часто впивались выскользнувшие от напряжения когти.
Надеюсь, мое повествование не выйдет похожим на исповедь. Я не умею чистосердечно каяться и склонен к самооправданию. А в чем я прав, в чем виноват, решит читатель. Осудит он меня иль посочувствует – не суть важно. Главное, чтобы он не стал заложником книжного обмана, как я в далекое романтичное время.
Глава 1. Усадьба Лабелино
Представьте то, что вижу я всякий раз, как вспомню детство… Зеленые поля по берегам извилистой реки и скопище бревенчатых избенок, не разделенных ни забором, ни плетнем, на гладких бархатных холмах. За деревней темнеет кучерявый парк, к нему ведет широкая дорога, на ней видны следы подков и колеи от проезжающих экипажей.
Идем по парку долго – долго. Под сенью вековых деревьев время будто замедляет ход. Поют там соловьи, кружат шмели и пчелы над убеленной душистыми “бородками” черемухой, порхают бабочки: белянки и крапивницы. Но вот из занавеса расступившихся ветвей степенно выплывает отчий дом. Он двухэтажный, бледно-желтый, с резными белыми колоннами у высокой мраморной лестницы. Мы не поднимемся по ней и не зайдем в зеркальный вестибюль. Мы повернем налево, за угол, и обнаружим сокрытую в тени антоновских яблонь и сибирских вишен низенькую пристройку, отведенную под кухню.
Из печной трубы тянется дымок, готовится обед. Невидимо заглянем внутрь. По тесной кухне от стола к печи, обложенной расписными изразцами из фарфора, снует маленькая кругленькая кухарка Ульяна Никитична в сером платье, засаленном переднике и белом платочке.
– Скорее помешай стерляжью уху, – командует ее сгорбленный тощий муж – повар Антип Егорович. Прислонившись к стене, он колотит по столу деревянной ложкой. – Приправ щепотку бросить не забудь, укропа, особливо. Да что ты мешкаешь, как не с тобой толкую! – он громче стукнет по столу, держа в кулаке левую трясущуюся руку.
Сам он уже два года из-за старческой немощи не может помогать жене на кухне, и только руководит ее работой.
– Вот расстегаи заверну и нащиплю травы с пучка, – Никитична спокойно возвращается к столу и месит подоспевшее тесто. – Ужели подождать не можешь, экий шустрый?
За ее спиной висят косицы лука, чеснока, связки пряных трав. Не выдержав ворчания мужа, она отщипывает понемногу от каждой связки и добавляет приправу в котелок с ухой.
На кухню румяным колобком вкатывается пухлый мальчишка лет шести, запыхавшийся от ловли белянок.
– Чего изволите, Тихон Игнатьевич? – с лукавой улыбкой вопрошает кухарка и тряпкой протирает стол и табурет от стерляжьего жира, чтобы маленький господин мог присесть. – Конфектов или сахару?
– Комок сахару… и сказок пострашнее.
Ульяна Никитична была моим первым другом и самым дорогим человеком после родителей. Она баловала меня сладостями. А еще кухарка была мастерица до сказок. Ее байки я можно слушать без устали весь вечер. В отличие от сурового гувернера француза, она в минуты непослушания стращала меня не розгами, а таинственными историями о ведьмах, упырях, кикиморах и всякой разной нечисти. Слушая страшилки Никитичны, я иногда выбегал из кухни, словно меня преследовало чудовище. За дверью чувствовал себя в безопасности. Робко выглядывая из-за нее, я терпеливо дожидался счастливого конца, когда добро победит.
Угостив меня тремя кусочками сахара, Ульяна Никитична рассказывает историю о том, как заплутал в лесу грибник, а леший водил его кругами до рассвета и чуть было не завел в болото. Сметливый крестьянин сумел задобрить хозяина леса, оставив на пне кузовок с грибами, и вышел к соседней деревне.
Пока длится сказка, подходит время обеда. Повар с кухаркой выпроваживают меня в столовую. Я сажусь за накрытый белоснежной скатертью стол вполоборота к двери гостиной, где отдыхают родители.
Обед готов. Напудренный лакей в потертой ливрее распахивает двери, и в столовую чинно входят под ручку хозяева усадьбы, князь Игнат Матвеевич Таранский – богатейший помещик Владимирской губернии, владелец пятисот пятидесяти крепостных душ, и княгиня Агриппина Порфирьевна, наследница знатного купеческого рода. Оба они тучны, но одеваются с городским изыском – не признают халатов и просторных блуз. Отец в столовую выходит, как в гости – непременно во фраке, а мать надевает одно из лучших платьев нежной расцветки – кремовое или бледно-зеленое, расшитое шелковыми цветами и золотой тесьмой, и прячет длинные густые локоны под кружевной чепец.
Я больше похож на мать – у меня ее круглое лицо, большие серые глаза и черные как смоль волосы. Как и она, я часто улыбаюсь, иногда без видимой причины, каким-то своим мыслям, необязательно веселым.
Агриппина Порфирьевна встречает гостей, даже едва знакомых, с распахнутой душой. Она их окружит родственной любовью, прикажет подать к столу все лучшее из домашних закромов и застелить для них постели до скрипу взбитыми гагачьими перинами. Всю жизнь свою она как на духу расскажет им, без утайки. Благо нет у нас в доме той соринки, которую опасно вынести за порог.
Мой отец немного выше и крупнее своей жены. Для пышности он завивает рыжеватые бакенбарды, а темно-русые волосы зачесывает к затылку, скрывая первую проплешину. Он может выглядеть суровым, особенно если уличит приказчика Илью Кузьмича в мухлеже с выручкой от продажи муки или овса на городском базаре, может даже стегануть хлыстом по персидскому ковру для острастки и пригрозить подравшимся мужикам поркой. Но всем в округе известна его мягкотелость и быстрая отходчивость. Деревенские мужики и бабы давно знают – барин с барыней пожурят, постращают, но не обидят. Ни один крестьянин не сболтнет о них дурного за чаркой в трактире, а только Бога поблагодарит за добрых господ.
Вслед за родителями семенит моя сестра Елена в розовом с белыми цветочками платьице. Мы зовем ее по-деревенски Аленой с подачи матери, так больше нравится и нам, и ей самой. Она старше меня на два года и пока остается самой стройной в семье. Должно быть, из-за вредности и склонности к придиркам. У нее еще без корсета заметна талия.
Расположившись в широком кресле, мать жестом подманивает меня и, наклонившись, щиплет мои щеки, приговаривая: “Ах, какой же ты хорошенький, дитятко мое, какой кругленький! Щечки – что наливные яблочки на дереве”.
Бантик моих губ расплывается в нежной улыбке. Я с любовью смотрю в большие и светлые мамины глаза, пока Никитична не подает к столу горячую стерляжью уху, а к ней рыбные расстегаи. Чуть позже кухарка приносит горшок гречневой каши с морковной подливой и курицей, за кашей следуют самые важные гости – два жареных индюка и телячий бок. С незначительным опозданием поспевает осетр, приготовленный на пару в луковой одежке. Потом настает время едва помещающихся на широкой тарелке кулебяк с грибами, гусиными потрохами и налимьей печенью, за ними идут пироги с вареньем, а на десерт к чаю – сочные сливочные пирожные и марципаны.
Мы едва успеваем передохнуть после обеда, как приходит время ужина. На столе возвышается новая громада изысканных яств. Пир тянется допоздна…
С тех пор прошло немало лет, но я по-прежнему обожаю вкусно и сытно поесть. Хоть нос мне намажьте осиновой смолой из вредности, не могу постичь, как можно страдать от обжорства. Я помню, что значит терпеть ужасный голод – было время, когда неделями на язык не попадало ни кровинки, и сердце едва не останавливалось, и омертвляющий холод сковывал ослабевшее тело. Но страдать от изобилия пищи я, простите, не умею. Видимо, и не научусь никогда.
Наши соседи князья Тузины, довольно бедные и весьма скупые на угощение для гостей, были малоежками. Они и самих себя включили в список тех, на ком можно экономить. Жили они на черством хлебе, щах и соленьях, только в большой церковный праздник мог появиться у них на столе жареный гусь или молочный поросенок. На вид Митрофан Евсеевич и Агафья Федоровна Тузины всегда казались нездоровыми – худосочные, угрюмые, сутулые, с потухшим взглядом, который воспламенялся лишь тогда, когда в тарелке гостя оказывался слишком большой, по их мнению, мясной кусок.
С их сыном Павлом, долговязым белобрысым мальчишкой, родившимся позже меня на полгода, я дружил и находил его хорошим собеседником. Как и я, он любил читать и отлично умел играть в шахматы. Мы с Павлом убегали в лес, на речку, играли с деревенской ребятней в солдат, лапту и прятки. Много вместе с ними шкодили: гоняли по дворам кур, запускали в погреба котов, чтобы те отведали сметаны, пытались объезжать баранов и козлов. За это нам потом доставалось от родителей – Павлу телесно, а мне словесно. Поэтому я меньше боялся наказания и часто становился зачинщиком очередного озорства.
Детство мое было прекрасной, благодатной порой. Несмотря на то, что гувернер Журнье всячески старался его омрачить. В лучшую погоду он силком затаскивал меня за письменный стол, на котором лежала стопка учебников выше моей головы. Я много времени проводил на природе, читал любимые книги о дальних странах и увлекательных приключениях, забравшись в огромное дупло старой липы. Часами я мог просидеть на горке над рекой, любуясь рябью на воде, зелеными лугами и далеким лесом.
Недаром мой славный прадед генерал Алексей Таранский, получивший от царя эти земли за доблестную военную службу, выйдя из экипажа на вершине той самой горки, восторженно воскликнул: “La belle!”, то есть “Какая красота!”. При этом генерал так размашисто всплеснул руками, что с головы стоявшего рядом кучера слетела шапка и упала в реку.
К усадьбе название Лабелино приклеилось не сразу и не по велению прадеда, а по безграмотности кучера, незнакомого с французским языком. Лабелино – пошло гулять неведомое словечко по деревням и селам, названия которых были одно непристойнее другого: Глухая Топь, Пьяниловка, Отребьевка, Лихолюдово, Свара, Бурдяное. Их жители единодушно пожелали, чтобы объединенное поместье называлось непонятным, но благозвучным словом. Дьяк поместной церкви составил от лица народа письменное прошение новому хозяину земель “О присвоении усадьбе благородного наименования”. Мой прадед удивился необычному прошению, но артачиться не стал.
“Пьяниловок и Отребьевок на Руси полным-полно, а Лабелино в новинку будет. Да и слово хоть чужеземное, однако русский слух не режет, как родное”, – подумал генерал.
Спустя несколько дней у пригородной дороги появился указатель с надписью: “Лабелино”. Жители устроили возле него шумный праздник с плясками и хороводами.
Глава 2. Декабристы
Пора беспечности закончилась на удивление быстро. Прохладным августовским вечером отец преподнес мне плохой сюрприз. Вот уж не ожидал я от него такой жестокости. Выходит, к крепостным он был добрее, чем к любимому наследнику.
– Хочу я, чтоб ты стал достойным человеком, Тихон Игнатьевич, – призвав меня в обитый фиолетовым шелком кабинет, сказал отец, стоя у окна и поглаживая левую бакенбарду. – Особую чтоб грамоту познал – любовь к Отечеству! Родине мог послужить, подобно своему великому прадеду генералу Таранскому. Отправишься ты в Петербург, в кадеты. На завтра Ерофей готовит для тебя лучший экипаж.
– Помилуйте, батюшка! В кадетах пропаду! – я рухнул на колени. – Какая мне муштра? Какие марши? Какой мне бег на дальность? Я погибну, бездыханный упаду на плац, – я обрисовал руками обширность туловища, доказывая его непригодность ко всякого рода гонкам, прыжкам и закидыванию ног выше подбородка.
– Не падай духом. Ты подтянешься, окрепнешь, – отец был беспощаден. – Не так давно закончилась война, и нынче время неспокойно. Того и гляди, отыщется другой Наполеон и надо будет исполнять священный долг. Позор тому, кто не сумеет защитить Отчизну. Да и не будь войны, подумай-ка, сынок, везде в почете офицеры. Зовут их в лучшие дома столицы на балы. А мне тебя надо женить еще, да выгодно. Отказов я не принимаю. Будь любезен, соберись, и завтречка с рассветом – в путь.
С родительским поместьем я прощался, как с жизнью – рыдал в парке на скамейке. Всю ночь не спал, да и наяву словно мучился в кошмаре. Наутро я был вовсе сам не свой. Мать провожала меня, утирая ситцевым платочком слезы, а отец нарочито хмурился, скрывая жалость и тревогу.
В 1821 году я поступил в Первый кадетский корпус, что по сей день находится на Васильевском острове. Директором его тогда был Михаил Степанович Перский, человек, преданный своему делу, справедливый и доброжелательно относившийся к юным подопечным. Однокурсники подобрались разумные, хорошо воспитанные. Приняли они меня довольно сносно. Ожидал я худшего. Не скрою, поначалу без подтруниваний и легких упреков не обошлось, но меня выручило умение вести интересные беседы. Перед сном я мог часами заговаривать зубы ребятам, черпая темы для рассказов из прочитанных дома книг и деревенских приключений, мог смело дискутировать о высоких материях, о различном видении мироустройства и общественной жизни известными философами, писателями и поэтами. Благодаря чему я получил необидное прозвище “Деревенский философ”.
На испытаниях, которых было возмутительно много – от строевой подготовки и физкультурных занятий до подвижных игр – мне приходилось трудновато, но нельзя сказать, что невыносимо тяжело. Я рос активным и любознательным ребенком, привыкшим совать нос во все двери и кусты, а не лежебокой. Барское сибаритство меня не прельщало. Я не любил сидеть без дела. Постоянно возникающие идеи требовали немедленного воплощения в жизнь. Поэтому если Вы, любезный читатель, успели сравнить меня с литературным героем Обломовым, забудьте неуместное сопоставление навсегда.
Отец был прав, со временем я подтянулся, окреп физически. Тренироваться стало проще. Что касается духовного развития, меня увлек мятежный дух, витавший в стенах кадетского корпуса.
Случилось пообщаться мне с Кондратием Рылеевым во время его краткого визита в альма-матер. Точнее, я, как на уроке, больше слушал умные речи, нежели говорил сам. Пришел он к Перскому, но уделил внимание и нам, кадетам. Прочел короткие стихи, была среди них сатира “К временщику”. Над ней мы смеялись – напрасно. Рылеев посмотрел на нас с такой строгостью, какую только могли отобразить его необычайно крупные при миниатюрном лице глаза с поволокой, похожие на черные очи кавказской красавицы.
– Что ты думаешь о нынешнем положении крестьян, господин будущий офицер? – внезапно обратился он ко мне, приветственно подав руку. – Ты, как видится, провинциальный житель. Вскормленный блинами со сметаной.
– Так точно, государь, – подобравшись, ответил я.
– Не зови меня так, кадет. Я в государи не стремлюсь, хоть нынешним самодержцем крайне недоволен. Скажи мне, много ли крестьян в хозяйстве твоего отца?
– Порядка пятисот пятидесяти душ.
– А как они живут? Ты не ответил.
– Недурственно, я полагаю, без обид. Отец мой не поднимет руку на собаку, что говорить о человеке!
– Так твой отец считает крепостных людьми? Прекрасно! Как славно, что я заговорил с тобой.
– Кем еще прикажете считать крещеный люд?
– Как жаль, что большинство помещиков не таковы, как твой отец. Они разлучают семьи, продают детей от матери в другие губернии. Мне мерзко вспоминать о тех, кто лупит беспощадно крепостных и даже забивает до смерти.
– Слыхал я о таких, и мне сие противно, – тихонько вздохнул я.
– Согласен ли ты даровать крестьянам свободу? Готов ли бороться за отмену крепостного права? – Рылеев хитро усмехнулся, ожидая моего сомнения и долгой паузы.
– Готов! – без промедления воскликнул я.
– Молодец, кадет, – потрепав меня по плечу, одобрительно улыбнулся Рылеев. – А на замену самодержавия на республиканский строй как ты смотришь?
– Как на хорошее, нужное дело, – ответил я.
За первый учебный год я услышал и прочел столько критики в адрес царского режима, что собственноручно готов был свергнуть императора с престола. Я увлекался поэзией с раннего детства, но прежде моя лирика была посвящена природе и разным мелочам житейским, а теперь я взялся писать острую сатиру на власть.
При новой, случайной встрече с Рылеевым в зале первого этажа я дал ему прочесть несколько сатирических стихов об императоре Александре и полицейских шпионах. Кондратий Федорович внимательно изучил мои творения, разложил по полочкам все обнаруженные помарки и посоветовал до времени оставить небезопасное увлечение. Сказал, что мал я еще для того, чтоб головой рисковать.
Вскоре наступило то самое время, на которое намекал Рылеев. В тревожном 1825 году мне исполнилось пятнадцать лет, и я уже считал себя достаточно разумным и отважным для участия в государственном перевороте. Между тем годы шли, а я так и оставался пухлым мальчишкой с широко распахнутыми наивными глазами и добродушной улыбкой – немного застенчивым, а иногда и робким.
Особенно я робел при знакомстве с людьми, которых считал величайшими гениями эпохи. При виде их душа уходила в пятки. Так было при моем проникновении на собрание Северного общества, куда меня затащил Рылеев. Так было и пять лет спустя, на великосветском вечере у Пушкина, устроенного им в честь очередного выпуска “Литературной газеты”. Я туда явился по приглашению Дельвига, общение с которым давалось немного трудно. Барон слишком много говорил о своей готовности к великим свершениям, но слишком мало представлял ее доказательств, а то и вовсе при остреньком случае трусливо пятился в кусты.
Между этими двумя знаковыми встречами я едва не стал участником страшнейших событий. Декабристы относились ко мне и многим другим кадетам, поддерживавшим заговор, как к малым детям. Однако они верили в нашу преданность общему делу, понимали, что мы их не выдадим. Они увлеченно рассказывали нам о северных путешествиях, рискованных походах и сражениях на чужбине, но скромно молчали о самом главном – плане мятежа. Тем не менее время и место готовящегося восстания нам стало известно. Как говорят сейчас, информация просочилась.
Я не совсем понимал, чем император Константин будет лучше императора Николая. Не может родиться ангел в отце- и братоубийственной семье. Но под влиянием Северного общества я был согласен и на Константина. Может быть, он от испуга поостережется после императорской присяги угнетать народ. Чрезмерная жестокость, граничащая с изуверством Южного общества, предлагавшего вздернуть государя на виселице, пугала меня. Полковник Пестель был мне ненавистен. Уже тогда я прекрасно понимал, что нет ничего страшнее, чем власть в руках душегуба.
Моя воспламеняемая мятежной искрой душа безудержно рвалась на Сенатскую площадь в день восстания декабристов. Весь цвет преподавателей во главе с директором встал грудью на защиту ворот. Для них мы тоже были детьми, и они не хотели нашей гибели. “Убейте нас и ступайте на бунт через трупы!” – взывали уважаемые учителя, и мы остались в корпусе.
Вечером к нам стали приносить раненых солдат Московского полка, чудом переправившихся через Неву. Коридорное эхо гулко стонало, молилось, бранилось. Боль многих людей сливалась в единый плач, сотрясающий стены Первого кадетского. Мне никогда прежде не было так страшно и так горько. Ребята сновали вверх – вниз по извилистым лестницам, неся тазы с водой, тряпки, лекарства. Я их почти не замечал, они вдруг превратились в тени. Я видел только свой тазик, свое состряпанное из рубашек перевязочное тряпье, свой флакон с марганцовкой… и чужую кровь, обильно льющуюся из рваных дыр от картечи. Наш доктор показал ребятам, как нужно находить железные осколки в кровавом месиве с помощью стального щупа и извлекать их наружу. Вытаскивая щупом и специальными щипцами кусочки железа из живота изрешеченного картечью молодого офицера с мягкими белыми усиками, звавшего в бреду то мать, то возлюбленную, я дважды чуть не свалился в обморок. Перед глазами плыло, я часто встряхивался и непрестанно говорил – то сам с собой, то с офицером, который меня не слышал. Я продолжал копаться в живой плоти стальным прутом, словно червяк в яблочной сердцевине, ища осколки. Найдя их, тянул крючковатым концом щупа вверх, зажмурившись, и выбрасывал в медный лоток. Я старался не слушать, что говорят остававшиеся в сознании солдаты. А говорили они о том, как люди давили друг друга в толчее под обстрелом, как проваливались под лед и тонули в Неве. Их слова просачивались в меня, сдавливая сердце.
Когда я бесчувственно падал на следующего раненого солдата, которому конь раздавил ногу, меня подхватил за плечо и хорошенько встряхнул старший товарищ Алексей.
– Крепись, Тихон, – друг заглянул мне в глаза, проверяя, не закатились ли они под свод. – Дать тебе воды?
– Нет, нет… Им не хватит, – на выдохе едва проговорил я. – Управлюсь… Ступай.
Я вновь приступил к отвратительной, но необходимой для спасения людей работе. Ясность сознания больше не покидала меня. Сил придавала лютая ненависть ко всем представителям царской династии. Отныне я точно знал – самодержавие нужно упразднить, и как можно скорее, а всех царей и царьков отправить на виселицу.
Мы накормили раненых ужином и уложили их на свои постели. За наиболее тяжело пострадавшими присматривали учителя. Ночь я провел, сидя на лестнице на одной ступени с Алешкой. Мы не разговаривали. Просто не могли. Только думали, что станет с государством Российским? И что ждет нас? Каторга? Ссылка? Сонливости не было и в помине.
Наутро в корпус пожаловал император Николай. Я слышал издали, как говорил он с Перским, как ругал его и нас за помощь бунтовщикам. Директор отвечал ему спокойно, с обычным своим достоинством: “Они так воспитаны, ваше величество: драться с неприятелем, но после победы призревать раненых как своих”, и Николай убрался ни с чем восвояси, как трусливый хорь.
Я мечтал превратиться по сказочному волшебству в огромного зверя, чтобы настигнуть и растерзать душегуба. Внутри меня все горело. Целый день я не мог говорить, есть и пить. К вечеру немного оправился от потрясения и первым делом взялся за запрещенную литературу – читал записки Бестужева.
Жизнь кадетов постепенно вернулась в обычное русло, и мятежное настроение стало еще сильнее, а потом “сверху” пришло указание навести в нашем корпусе порядок. То есть фактически превратить его в тюрьму. Все книги, кроме учебников, оказались под запретом, а библиотека на замке. Но я успел набраться опальных знаний. Я даже написал к тому времени свой первый философский труд под названием “Мир наоборот, или Ждет ли нас счастье впереди”, где изложил собственную концепцию переустройства русского государства.
На казни пятерых декабристов: Рылеева, Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола, Каховского и Пестеля, я не присутствовал – не хватило духа, но читал о ней с сердечной дрожью. Я представлял, как в скором времени вместе с верными соратниками веду на казнь начальника жандармов Бенкендорфа. Как ставят подлого душегуба на виселицу, надевают петлю ему на шею и отпускают полетать немного. Он задыхается, хрипит и бьется на веревке, словно рыба на крючке. Веревку обрезают, и он падает плашмя, глотает жадно воздух. Его пинками поднимают, вновь накидывают петлю, и снова он висит на ней, не чувствуя спасительной тверди под ногами. Не дав мерзавцу задохнуться, его снимают с виселицы, чтоб опять затем повесить. Так происходит много-много раз. Жандарм уже отчается молить о смерти, когда она всерьез придет за ним.