Kitobni o'qish: «Ирис нежный. Повесть о Флоренции и первой любви»
У меня короткое дыхание. Может быть, поэтому я всегда предпочитала устный жанр – на уроках в школе и сейчас – когда стала экскурсоводом. Рассказать легче, чем записать, потому что есть много факторов, искупающих огрехи, – интонация, мимика, паузы, жесты. На письме же все должно быть выстроено в логической последовательности, по крайней мере, в прозе. Впрочем, есть спасительное бегство – стихи, глуповатая, по слову Пушкина, поэзия. В отличие от прозы, которая требует мыслей и мыслей. Поэтому до сих пор я ограничивалась стихами, короткими рассказами и научными статьями, которые здесь в счет как нон-фикшн.
Но вот теперь я решила написать повесть о тех событиях, которые когда-то произошли со мной в самом удивительном городе на земле и которые определили мою жизнь. Внешне ничего особенного не произошло: просто мы с бабушкой поехали во Флоренцию, и там я встретилась с Ваней и Боттичелли. Эта история до сих пор ясно и живо стоит перед глазами, я вспоминаю ее, как какой-нибудь Адсон из моего любимого романа. «Роза при имени прежнем», нет, не роза, а ирис, как удивительно точно назвал Флоренцию Блок.
Вся история этого города связана с цветами, а цветы я люблю очень. Не знаю, из чего родилась эта любовь, но одно из первых моих воспоминаний связано с цветком – рука моя, маленькая и пухлая, тянется к одуванчику, потом еще к одному, и еще. И, хотя я всегда понимала ценность одного цветка, то есть мне было достаточно этого количества, чтобы ощутить радость, все-таки в истинный восторг всегда приводили именно цветы охапками. Хорошо иметь веточку мимозы, иногда кидать на нее взгляд, отрываясь от работы за компьютером. Но лучше – мимозное дерево, мимозное облако. Для русского человека увидеть впервые настоящее, высокое дерево мимозы – это шок, который не проходит, не отступает даже по прошествии некоторого времени. В конце февраля, когда едешь по тосканским дорогам, то и дело видишь эти желтые пахучие шевелюры, колышимые ветром. Улыбаешься им и поражаешься, как чуду. И правда – чудо. У нас черные сугробы еще и не думали таять, а здесь такие солнышки на ножках. Причем никто не срезает веток, чтобы поставить дома, вот тебе дерево – любуйся.
Любуйся – это одно из главных слов в Италии, одно из главных требований, которое предъявляет она к путешественнику. Природа и искусство состязаются, а, может быть, сотрудничают в этом легком жанре – заставить, нет, даже не заставить, а просто добровольно отдать в безраздельное владение свое зрение, слух, обоняние, осязание и вкус этой волшебнице, этой Цирцее. Хотя нет, Италия – не Цирцея, ей от нас ничего не нужно. Она была и всегда будет. Будут цвести маки на тосканских лугах, веять сладкие ветры по весне, потому что в лесах цветет белая акация, нежно розоветь небо. Независимо ни от кого. Только от Бога, который одарил эту землю как никакую другую.
Цветы и Италия неотделимы друг от друга. Цветы являются самым нагляным выражением идеи яркости мира, может быть, поэтому итальянские художники так часто их рисовали. Роза, нарцисс или ирис – это тюбик с краской, идея чистого цвета, картина – букет, многоцветие, тройная радуга. Что лучше выразит яркость и красоту мира, чем они? Поэтому самой замечательной картиной для меня всегда была «Весна» Боттичелли. Этот цветочный ковер, сотканный из более двухсот видов растений, по которому шествует невероятно нежная девушка-весна в платье из цветов и которая своей гибкой рукой плавным движением рассыпает их, черпает беcконечно из своего передника, как из бездонного источника, как будто их еще недостаточно. Цветов много не бывает, как и радости. Я всегда говорю туристам, когда заканчиваю сложный разговор о значениях этой картины – политических, философских, если даже ничего этого не знать, можно просто стоять и практически вечно смотреть на эту радость, которую ему удалось изобразить. А ведь это очень много. Бесконечны разговоры о том, почему мы так любим Боттичелли, почему корзина у его могилы всегда полна записками, некоторые из них я читала, несмотря на то, что это нехорошо – читать чужие письма. Пишут трогательно, нежно именно об этом – о радости, которую он дарит. Есть художники, возможно, более великие, чем он – Леонардо, Микеланджело, но в их картинах есть все – совершенство, глубокое содержание, бесконечное мастерство, но радости – той, которая освещает нашу жизнь, нет. Эту мысль, правда, не о Боттичелли, а о своем любимом художнике некогда высказал Гумилев, побывавший во Флоренции вместе с женой в 1912 году, мысль о том, что совершенство страшно. Этим художником был фра Беато Анджелико, а мысль Гумилева была в том, что так трогают картины монаха-доминиканца потому, что на всем, что он сделал, печать любви земной и простоты смиренной. Но в конечном счете, думаю, речь шла о радости, которая так и льется с его картин.
Радость Боттичелли другая. Если у Беато это радость соединения с Богом, осознание того, что Бог есть и Он добр, и добр созданный им мир, то у Боттичелли радость полноты бытия, радость созерцания красоты – женщин, природы, мужчин, любование их умом, их силой. И печаль, которая приходит тогда, когда эту радость отнимают. Отнимает смерть, фанатизм, изменившиеся политические обстоятельства и ты сам – изменивший и изменившийся.
Каждый видит, конечно, свое в его картинах. Для кого-то его печаль больше радости, для кого-то есть только она – красота, которая сама радость и есть. Когда-то этот трогательный и нежный человек вручил мне меня, помог мне понять, кто я есть и что хочу делать в этом мире. А его родной город, как и ему когда-то, подарил мне встречу с любовью.
«Посмотри сюда, милая».
Голос бабушки отрывает меня от созерцания нарисованной на огромной доске женщины в удивительном платье – по ткани щедро разбросаны цветы, эта картина тревожит меня – что-то непонятное, почему у женщины рядом изо рта выходит какая-то ветка – единственный неприятный момент во всей картине, напоминающий кошмары и съемки с места происшествия. Я делюсь своими впечатлениями с бабушкой, которая уже бодро подбежала ко мне с противоположного конца большого зала, где размещена часть коллекции Боттичелли. Бабушка и я не слышим, как фыркает молодая женщина на картине, та, что слева, как говорит соседке: «Нет, Вы представьте себе, – горячится она, – съемка с места происшествия, что за странная фантазия? Кое-что действительно произошло, но не здесь». Взгляд ее туманится и становится грустным. На минуту она забывается, но потом снова принимается разбрасывать цветы, которые переполняют картину, выливаются через край, затапливают цветным потоком залы Уффици, туристы бродят по колено в них, изнемогают от душного цветочного запаха, некоторые выхватывают отдельные цветки из этого потока, берут на память. Обнаженная Венера в другом зале обиженно поджала губы, и завидует соседке, слышится ее возмущенный шепот: «Вы подумайте, простая богиня цветения, Флора какая-то, а я – Венера, и все внимание ей». Она бросает взгляд вниз, делает движение, как бы стремясь поправить складки одежды, но видит, что никакой одежды нет. Венера смущенно прикрывается руками. Голос бабушки обрывает мою разбушевавшуюся фантазию:
«Ну, что ты, милая. Надо просто понимать замысел художника и литературную основу картины. Надо уметь читать ее. Вот, смотри – просто это ветер Борей преследует нимфу Хлориду, хочет сделать ее своей женой, а когда это случается (щеки бабушки начинают слегка розоветь, как воздух на другой картине Боттичелли), он в благодарность обращается к богам, чтобы они превратили ее в богиню цветения Флору. Понимаешь теперь, в чем прелесть и необычность этого изображения – редчайший случай – Боттичелли гениально показывает превращение одного и того же персонажа во времени, а связью между ними как раз и служит эта цветущая ветка».
Бабушка всегда называет меня милая или деточка (хотя мне уже 16 лет), но почему-то не по имени, а мне так оно нравится – Ирина, мне чудится в нем что-то энергичное, как клич, выкрик. Да, да, я знаю, что в переводе с греческого мое имя означает «мир и покой». Тогда родители мои определенно ошиблись, более беспокойного человека, чем я, мне кажется, не сущесвует. Даже если внешне я этого никак не показываю, внутри у меня все порой клокочет и булькает, как лава какого-нибудь мини-вулкана, мини-Этны, мини-Везувия. Беспокойнее меня, наверно, только бабушка – худенькая, с тоненькими ножками и ручками, немного а ла итальяна, потому что, как я успела заметить, у здешних синьор при наличии всех обильных женских форм могут быть совершенно тоненькие ножки. Но у бабушки итальянских изобильных форм нет. Она худенькая и элегантная. Иногда я украдкой смотрю на нее – любуюсь, иногда смеюсь над ее старомодным пафосом. Вот и сейчас, стоит, ничего не видя вокруг, подбородок поднят, рука прижата ко рту, в глазах блестят слезы.
Впервые бабушка попала в Италию несколько десятилетий назад, когда был жив еще Советский Союз, а дедушка мой был «партийным функционером», работал в обкоме партии, и они в составе советской делегации ездили навестить итальянских коммунистов. И вот тогда-то ее любовь к Италии, которую она взращивала всю жизнь на занятиях со студентами (бабушка преподавала на родном худграфе Историю искусств), расцвела мощным цветом и стала выплескиваться и на меня с тех пор, как я стала что-то соображать. Мне постоянно показывались художественные альбомы, меня водили на выставки, мы с бабушкой читали о великих художниках. Но все это не рождало во мне надлежащего отклика, то есть не проходило бесследно, но это был не тот эффект, на который рассчитывала бабушка. Я не чувствовала Италии, не понимала ее прелести, в том числе и прелести языка, предпочитая в те годы – о ужас – сухость и оперативность английского.
И тогда у бабушки родился ЗАМЫСЕЛ. Повезти меня в Италию и там, на месте, поразить, убить меня ее красотой. Зачем ей это было нужно? Она всей душой желала, чтобы я поступила в МГУ на искусствоведение. Я сопротивлялась, потому что была ленива, и мне не хотелось уезжать из моего тихого и уютного города, где мне было обеспечено поступление в педагогический институт и дальнейшая безбедная и развеселая студенческая жизнь.
Я жила с бабушкой. Дедушка наш умер в прошлом году, а родители пару лет назад уехали в Москву на заработки. Сначала было решено, что я останусь у бабушки только на время, пока они обзаведутся своим жильем, наладят быт. Но....потом так и повелось, что я осталась жить в нашем провинциальном городе, ездила к родителям в Москву или они приезжали к нам, и тогда мы ходили обедать в лучший ресторан в городе. Походы эти были для нас с бабушкой часто мучительны, когда с апломбом новых столичных жителей мои родители начинали придирчиво узнавать о составе блюд, насмехаться над тем, что в меню написано таглиателли вместо тальятелли, в общем, демонстировать вновь приобретенный якобы столичный лоск, как это часто бывает с жителями провинциальных городов, которые категорически перестают их устраивать, как только они перебираются в столицу, не понятно, как они вобще до этого здесь жили.
Бабушка решила воспользоваться приездом родителей весной, перед майскими, чтобы реализовать свой коварный план, в который я была посвящена лишь частично, то есть я знала, что бабушка хочет поехать со мной в Италию, но подоплеки этого события я не понимала. Итак, за ужином, который происходил в нашей тесноватой общей комнате, которую бабуля на старый манер называла гостиной, она вдруг сказала: «Знаете, не хочу я умереть, не показав девочке Флоренцию». В воздухе повисло молчание, вызванное разными причинами. Я еле сдерживала смех от того, что бабушка советовалась со мной, как бы убедительней преподнести родителям свою просьбу, потому что – понятное дело – денег у нас с бабушкой на поездку не было – надо было просить у родителей. Папа окаменел потому, что сама мысль о бабушкиной смерти приводила его в ужас. А мама сделала паузу, чтобы немного успокоиться – свекровь временами сильно ее раздражала, и такое заявление не могло не подать благодатного повода. «И?» – наконец сказал отец, поднимая на нее свои светло-голубые, ее глаза. «И – дайте нам денег», – сказала бабушка. «Ну, допустим, – сказал отец, – а как же вы одни? Почему не с нами?» «Алексей, – сказала бабушка, – не будем ломать комедию, всем за этим столом прекрасно известно, что вы предпочитаете Турцию. И вовсе не из-за ее художественных сокровищ». Мама захохотала, так как, несмотря на все ее недостатки – излишнюю вспыльчивость, например, она могла оценить смешную ситуацию и отреагировать на нее должным образом. «Ну, ладно, – сказал отец, – когда ж отправитесь?». «А вот на майских и поедем, да, милая?» – это уже бабушка обращалась ко мне, чтобы проверить, как я отреагирую, но я-то заранее знала обо всем и отреагировала соответствующе – то есть обрадовалась.
II.
Как же было приятно планировать путешествие! Мы с бабушкой целыми днями сидели над моим айпадом, выбирая отель, заказывая билеты, для меня это стало первым самостоятельным путешестием в жизни. В том смысле, что я впервые заботилась о технической стороне дела. В предыдущих поездках всем занимались, конечно, родители. Мы с бабушкой выбрали небольшой трехзвездочный отель в центре, на виа Кальцайуоли. Было чудесно читать странные и поэтичные названия улиц – виа Фаэнца, виа Фьюме, виа Ларга, и знать, что скоро они станут реальностью. Лететь решили прямо во Флоренцию, хотя этот рейс был с пересадкой через Франкфурт. Бабушка хлопала в ладоши, как девочка, и восклицала: «Ты подумай, как звучит – аэропорт Перетола имени Америго Веспуччи». Мне смутно припоминались уроки географии, я подозрительно смотрела на бабушку: «Что, бабуля, он тоже был из Флоренции?» «Да, девочка, и поэтому его именем, которое теперь, кстати, носит Америка, назван флорентийский аэропорт». У бабушки выходило так, что все великие люди во Флоренции родились или, по крайней мере, в этом городе жили, или имели к ней какое-то отношение. Но, в общем, я понимала, что она права, даже два-три имени из обширного бабушкиного списка составили бы славу любого города: Леонардо, Микеланджело, Галилей. «Ты забыла еще Джотто, Данте, Боттичелли», – как бы прочитав мои мысли, вставляла бабушка. В результате всего этого мне стали сниться удивительные сны. Например, мы приезжаем с бабушкой в гостиницу, заходим на рецепш, спиной к нам у стойки стоит человек с длинными седыми волосами, в берете, услышав звук колокольчика, он оборачивается, и я вижу перед собой ласково улыбающегося Леонардо. Он открывает огромный талмуд и произносит: «Так как говорите вас зовут? Синьоры Токарские?» Мы с бабушкой дружно киваем. Улыбка сползает с лица Леонардо, и он произносит: «Нет таких». Я просыпаюсь. За незашторенным окном льет свет луна. Диск почти полный. Лунный свет серебрит весеннюю грязь под окнами, верхушку березы, которую мы посадили с дедом, когда мне было пять лет. Тихо иду за водой на кухню, слушая бабушкино дыхание. Она не храпит, только тихонько посапывает, интересно, что ей снится? Самолет? Гостиница? Флорентийские улицы или дедушка, с которым она была во Флоренции в последний и единственный раз?
Дедушка, по рассказам бабули, реагировал на Флоренцию странно. Ему было постоянно обидно в Италии, что эта вот земля, благодатная, теплая, зацветающая по весне нарциссами и в октябре фиалками, досталась итальянцам, а не русским людям. «Почему им, а не нам?», – все время вопрошал он бабушку. И потом – ему было обидно, что люди в Италии живут лучше. Он не мог не признать этого. Когда их повели на экскурсию в универсам Coop, с ним чуть ли не случился сердечный приступ, он увидел изобильные мясные прилавки, разноцветные, как из рога изобилия, горы фруктов и овощей, ряды бутылок с вином. Бабушка говорит, что до сих пор перед глазами у нее стоит его растерянное лицо. Он сердился на жену, которой не было дела до всего этого, она четко знала, за чем едет в Италию – за красотой, за Уффици, за Боттичелли и Леонардо.
На ласточке мы добрались до Москвы. Нас встретили встревоженные родители – в первый раз мы отправлялись с бабушкой в путешествие самостоятельно. Вопреки логике папа совал нам в руки пирожки и жареное мясо. «Вот, в аэропорту поедите». «Папа, когда? У нас и времени-то не будет» Но добрый и упитанный мой отец ничего не хотел слышать. Не смогли мы с бабушкой поесть не по причине недостатка времени, а потому что обе волновались, очень. У нас с бабушкой есть такая особенность: когда мы с ней чем-то взволнованны, мы не можем принимать пищу, совсем. Она рассказывала мне, как почти ничего не ела в первые дни романа с дедушкой.
К стойке регистрации стояли вместе с нами и итальянцы. Бабушка радостно прислушивалась к звукам их речи и вдруг, стараясь сохранять спокойствие, зашептала: «Ира, смотри, вон один из “Рикки и повери”, ну, вон, старый, с усами, ну, ты что – не знаешь?» Я посмотрела туда, куда показала мне бабушка: пожилой, лысеющий, довольно низенький итальянец оживленно о чем-то разговаривал с другим. Лицо мне его ничего не говорило, о чем я и сообщила бабушке. «Ну, как же? Знаменитая итальянская группа». «Бабушка, когда знаменитая? В прошлом веке?» Бабушка тихонько засмеялась: «Ну, да, ну, да, Ирочка, прости, я иногда забываю, сколько тебе лет». Бабушка нередко забывала и сколько лет ей. Это проявлялось в слишком живых не по возрасту реакциях, в хлопаньи в ладоши, хихиканье, в том, что она вела себя со мной, как подружка. Да так оно и было. При моем достаточно нелюдимом и стеснительном характере подруг у меня было мало, и самым лучшим собеседником и советчиком для меня оставалась бабушка. С удивлением и внутренним торжеством слушала я рассказы одноклассниц о том, как их не понимают родители, как бабушка гоняла одну из них полотенцем, а на другую ругалась непонятным ругательством: «Проститутка твою душу мать».
Бабушка специально попросила для меня место у окна. Она знала, что я люблю наблюдать из самолета за всем, происходящим за бортом. Знала, что меня приводят в восторг бесконечные секвенции облаков – то розовых, то голубых, то дымно-серых. Садились мы уже когда было темно. Маленький самолетик трясло и шатало, потому что над Флоренцией был сильный ветер. Швед, до этого читавший, отложил книгу и перекрестился. Но мне не было ни до чего дела – я разглядывала внизу огни Флоренции. «Нет ничего красивее ночного города с самолета, особенно если он лежит у моря», – думала я про себя, привыкшая к частым посадкам в Анталии. Но здесь никакого моря не было, вернее, было – в часе езды отсюда, как мы потом узнали.
Когда я вышла из самолета, теплый воздух, пахнущий цветами, окружил меня, нежно защекотал ноздри и влился в легкие. Я остановилась, пораженная. Я думала, что это просто такая фраза: «В воздухе были разлиты ароматы цветов». Оказалось, что это реальность, как и многое другое чудесное, с чем предстояло встретиться впоследствии. Пока же реальностью была очередь к такси, которая, к счастью, быстро рассосалась. Мы ехали по ночной Флоренции, сначала современной, с высотками, как у нас, а затем влились в лабиринт узких улиц. На них галдела разноязыкая толпа, чувствовалось, что людям хорошо и весело в этом городе. Мне захотелось к ним, но я знала, что мы с бабушкой не будем ни при каких обстоятельствах разгуливать по улицам – хоть флорентийским, хоть римским, хоть московским в такое время. И на миг я пожалела, что приехала во Флоренцию в ее компании, хотя тут же устыдилась этой мысли. Бабушка жадно вглядывалась в полутемные улицы, на ее лице горело нетерпение, оно все так и вытянулось, и без того тонкий нос еще более заострился. Было видно, несмотря на все ее воодушевление, как она устала. «Ничего-ничего, Ирочка, сейчас выспимся, отдохнем, а завтра…»
III.
Завтра началось чудесно: я проснулась в маленькой комнате, через узкую прорезь в тяжелых занавесках светило солнце. Не наше – скромное, как бы украдкой заходящее в дом, а настойчивое флорентийское солнце-вырвиглаз. Захотелось вскочить и раздернуть шторы, впустить его еще больше, подставить ему все, что есть, – руки, ноги, голову, купаться и нежиться в нем. Но я только потянулась и посмотрела на соседнюю кровать: бабушки не было. Из ванной неслись звуки аккуратных движений – чтобы не разбудить меня.
Через минуту бабушка вышла из ванной, уже накрашенная и причесанная.
– Вставай, Ирочка, мы же идем в Уффици!
В устах бабушки это прозвучало как минимум как «Мы идем на прием к английской королеве». Я быстро спрыгнула с кровати и побежала в ванную – к королеве, так к королеве!
За завтраком мы, правда, насладились сперва пищей вполне материальной, потому что съели по два чудесных хрустящих круассана и выпили по две чашки каппуччино. А потом пошли через солнечный город к Уффици, благо, что идти было недалеко – немного пройти по Кальцайуоли и пересечь площадь Синьории.
Когды мы вышли на нее, то первое, что меня поразило, – это небо, необыкновенной глубины и яркости и вонзавшаяся в это небо высокая башня с зубцами. Тесная по российским меркам площадь была буквально забита статуями, фонтанами, ну, и, конечно, людьми. Высокая и обширная лождия справа вообще была перенаселена, в основном, мраморными персонажами. На их фоне выгодно выделялась бронзовая зеленоватая статуя.
– Бабушка, кто это?
– Это знаменитый «Персей» Бенвенуто Челлини.
– И чем это он так знаменит?
– А тем, что это одна из самых совершенных статуй шестнадцатого века и что на работу над ней ушло десять лет.
– Десять лет? Ничего себе.
Я всмотрелась в статую повнимательнее. Мне захотелось обозреть ее со всех сторон, и мы с бабушкой, кивнув по-дружески двум львам по бокам от лестницы, протиснулись к Персею через многочисленный народ. Он гордо сиял своими великолепными ягодицами.
– Посмотри, Ирочка, что видишь?
– Бабушка, ну что вижу? Попу Персея.
– Да нет, смотри выше, туда, где голова, затылок.
И тут мне открылось, что на затылке Персея, оказывается, тоже лицо – старое, с бородой, с глубокими морщинами.
– Ой, а кто это, ба?
– Это Бенвенуто Челлини собственной персоной. Такой вот автограф, кроме подписи на перевязи Персея.
С лоджии было хорошо видно суровое здание слева – палаццо Веккьо и чуть менее суровое справа – галерея Уффици, а между ними был небольшой перешеек, мостик.
– Ой, а это что, бабушка?
– Это, милая, начало коридора Вазари, который был построен в 1565 году всего за пять месяцев по повелению первого Великого герцога Тосканского Козимо I ди Медичи, и связал старый дворец Палаццо Веккьо с новым за рекой – Палаццо Питти.
– А что – по земле нельзя было нормально перемещаться?
Бабушка рассмеялась.
– Нормально, как ты говоришь, перемещаться было можно. Но в особых обстоятельствах эта дорога могла стать опасной.
– Какие это особые обстоятельства?
– Ну, например, заговор, восстание, ведь Медичи несколько раз до этого изгоняли из Флоренции и много раз пытались убить, так что такой путь бегства был просто необходим. Кроме того, коридор включил в этот маршрут и Уффици, на третий этаж которой, где только первоначально и находились коллекции Медичи, можно было попасть исключительно таким образом. То есть простым смертным вроде нас с тобой вход туда был заказан.
– То есть ты хочешь сказать, какое счастье, что мы сейчас можем попасть сюда совершенно беспрепятственно?
– Ну, конечно, милая. Но я вижу, что совсем беспрепятственно – нет, не получится.
Бабушка имела в виду то, что и очередь для тех, у кого уже был билет, растянулась почти до середины площади. Мы уныло устроились в ее конце, правда, шла она довольно быстро. И вот наконец мы, преодолев рамки металлоискателей, вошли в святая святых. За контролером билетов на входе сразу направо взмывала вверх огромная лестница.
– Бабушка, может быть, тебе будет тяжело подниматься? Поедем на лифте?
– Нет, нет, Ирочка, я хочу подняться так, как поднимались при Медичи.
На втором этаже мы уперлись в роскошную дверь с гербами и черепахой, над панцирем которой торчал какой-то обломок.
– Ба, здесь явно чего-то не хватает.
– Молодец, девочка. Здесь не хватает паруса. Черепаха с парусом была личной эмблемой Козимо I, при котором было построено это здание.
Немного отдышавшись, мы поднялись на третий этаж и прошли два вестибюля – с портретами Медичи и другой, где над входом был бюст некрасивого человека с выпученными глазами.
– А это кто, бабуль?
– Это Пьетро-Леопольдо Габсбург-Лотарингский из династии, которая сменила Медичи на Тосканском троне. Это он открыл галерею для широкой публики в 1769 году.
Пройдя под суровым Пьетро-Леопольдо и преодолев еще один контроль, мы очутились в самом длинном и самом красивом коридоре на свете. Из дальнего окна слева бил солнечный свет, потолок, расписанный фресками, сиял красками, у стен и у окон величественно поднимались античные статуи. Восторг затопил мою грудную клетку и вырвался коротким возгласом. Бабушка, довольная эффектом, с улыбкой смотрела на меня.
– А? Ну, что, Ирочка?
– Бабуль, потрясающе, правда, ничего подобного не видела.
– Молодец, милая, восторг – самая правильная эмоция в Уффици, потому что это лучший на свете музей, запомни – лучший!
Я не очень люблю музеи. Правда, и похвастаться тем, что я видела много выдающихся музеев, я тогда не могла. Редкие походы с классом в музеи нашего города вызывали скуку. Экскурсоводы на одной ноте нудно и монотонно рассказывали о картинах, об оружии и исторических документах. Но этот музей бил в глаза, он представал, как дама в пышном наряде, гордый своей красотой, он сверкал солнечным светом, он очаровывал. Хотелось стоять и бесконечно разглядывать все эти причудливые фигурки, выписанные на потолке, разбираться в хитросплетении орнамента, но бабушка уже пролетела вперед и звала меня из огромного зала, где на центральном месте царила или парила огромная алтарная доска с изображением Богородицы с младенцем.
– Джотто, – радостно выдохнула бабушка.
Какие-то смутные воспоминания зашевелились в душе, но не вызвали отклика, как и этот образ – странное суровое лицо с узкими глазами. Я поделилась своими наблюдениями с бабушкой.
– Да нет же, Ира, смотри, она улыбается!
– Ну, и что? В истории живописи полно улыбающихся нарисованных женщин.
– Да, но это начало XIV века, Ира, и это Богородица! Никто до Джотто не позволял себе так откровенно изображать улыбку Богоматери.
– Откровенно? – я с сомнением всмотрелась в едва намеченное движение губ.
– Да, да, посмотри, потому что через небольшое отверстие между губ видны даже зубы.
Подумаешь – зубы, тогда я не понимала, что Джотто был одним из революционеров в европейской живописи, что он впервые изобразил реальность, окружающий его мир. Иногда в стремлении сделать своих персонажей из плоти и крови он перебарщивал, и тогда возникали хорошо накаченные святые, например, в «Полиптихе» из Бадии, которые меня насмешили, смешат и сейчас. А вот один жест, запечатленный многодетным отцом Джотто (у него их было семеро) меня тронул: младенец со всей силой и любовью устремляется к матери и в этом стремлении приблизиться к ее лицу хватается за край ее одеяния.
В соседнем зале перед вычурным, но все равно прекрасным алтарным образом стояла толпа. Девушка-экскурсовод с горящими глазами требовательно вопрошала зрителей: «Как вы думаете, за что на этой картине было заплачена половина денег, выданных художнику?» Многие стали отвечать «золото», я тоже так подумала, но девушка, лукаво улыбнувшись, сказала: «А вот и нет. Тогда на что? Обратите внимание, где сосредоточена в этом сюжете только одна краска?». И тогда люди стали отвечать «синяя, синяя», и девушка удовлетворенно кивнула и стала рассказывать про то, что действительно – синяя краска была самой дорогой, потому что привозилась только из Китая и Афганистана, и была предназначена для самых важных персонажей. Девушка жестом фокусника извлекла из кармана монету – ту самую, которой расплачивался заказчик – его звали Палла Строцци с художником – его звали Джентиле да Фабриано за «Поклонение волхвов» – так назывался образ. «Вот, смотрите, это флорентийская монета флорин, правда – красивая?» Экскурсанты, с обожанием смотревшие на гида, послушно закивали и потянулись, чтобы посмотреть монету. Я тоже, как зачарованная, смотрела на девушку – ничего особенного: темные волосы, карие живые глаза, горевшие невиданным энтузиазмом, курносый нос, пухлые губы. А девушка радостно общалась с туристами, пока они не перешли в следующий зал. Я подумала: «Вот как нужно! Нужно дарить людям радость, радость встречи с прекрасным, которого они не понимают. Вот я – стояла бы здесь и смотрела, как баран на новые ворота, на эту пеструю картинку, ничего не понимая ни про синюю краску, ни про Паллу, ни про раму, ни про похищенный Наполеоном фрагмент.» Мне хотелось подойти к чудесной девушке и поговорить с ней, спросить ее о чем-ниубудь, но группа уже ушла вперед, и потом – я же понимала, что она на работе.
Я увидела ее после – совершенно опустошенную на террасе Уффици. Она сидела и жадно пила воду, и в глазах ее была такая усталость, казалось, что из нее выкачали всю энергию. Она сидела, глядя в одну точку минут пять, потом с трудом поднялась и пошла к выходу из галереи. Впрочем – нет, не так, прежде, чем зайти вовнутрь, она бросила любовный взгляд на купол, видневшийся вдали, на башню палаццо Веккьо, на голубое флорентийское небо. В этом взгляде были такая любовь и восхищение, что я поразилась. Как можно так любить, пусть и один из самых прекрасных городов на свете?! Но ведь и он же несовершенен, здесь очень жарко летом, как рассказывала бабушка, здесь много народу, в подвалах галереи Уффици воняет, здесь тоже есть попрошайки, воры и цыгане. И вдруг я поняла, что для девушки не существует ничего этого, что она не видит ничего, кроме своих картин и зданий. И меня поразил этот выбор, я позавидовала девушке, для которой работа была не просто средством зарабатывания денег, а любимым делом, любимым настолько, что оно вырастало до дела всей жизни, хотя девушка эта не была выдающимся ученым или врачом, спасающим жизни. Почему я завидовала? Да потому что я ни к чему такого интереса не испытывала. Я любила читать, но часто читала все, что попадалось под руку, бессистемно и без разбору. Ни один школьный предмет мне не нравился так, чтобы захотелось им заниматься серьезно, всю жизнь. Правда, можно были предметы, которые вызывали стойкую неприязнь, – физика, химия, алгебра, то есть было ясно, что я гуманитарий, но вот какой именно?
В следующем зале была толпа. В основном люди стояли перед двумя картинами – Мадонной с младенцем и перед двумя расположенными друг напротив друга портретами довольно некрасивых людей. Мы с бабушкой не стали толпиться, она привела меня к другой картине, у которой никого не было. Картина показалась мне скучной: толпа народа и здесь, лица круглые и невыразительные. Но – стоп! А это что за невзрачный плешивый монах, который со скучающим видом, подперев голову рукой смотрел на нас? Я вопросительно посмотрела на бабушку. Бабушка принялась радостно вопрошать меня: «Ты заметила, да? Заметила?»
Bepul matn qismi tugad.