Kitobni o'qish: «Счастье возможно: роман нашего времени»

Shrift:

Я убью тебя

– Я убью тебя, сволочь! – раздается вроде как из телефонной трубки, только громко.

Решетка кухонной вентиляции в моей квартире действует как старинная неотключаемая радиоточка – она принимается говорить и умолкает, когда ей вздумается. К сожалению, постановку она транслирует круглый год одну и ту же. Правда, я до сих пор не знаю персонажей по имени, потому что обращаются они друг к другу исключительно так: «сволочь», «тварь», «сука», «шлюха»… Эпитетов не перечесть, их больше, чем действующих лиц, и вначале я путался, кто есть кто. С этим у меня вообще проблема: когда я читаю чужие романы или смотрю «толстые» фильмы, то лишь к концу начинаю различать, кого из персонажей как зовут. Жаль бывает – только-только привык, познакомился с действующими лицами, а кино уже кончилось. Зато вентиляционная постановка конца не имеет – хочешь не хочешь начнешь узнавать по одним лишь голосам и набору эпитетов. Сейчас, специально для таких тупых, как я, этот жанр освоило телевидение. Но там, я считаю, дело портит цензура – раз уж взялись показывать, то и нечего ханжеским «пиканьем» глушить самые экспрессивные места в диалогах. У меня на кухне цензуры нет. Можно, конечно, попробовать заткнуть говорящую решетку, но тогда мне и вовсе станет нечем дышать.

Я не знаю их имен, не знаю, как они выглядят, однако думаю о них довольно часто. Когда собственный мой текст, тот, к которому я призван и за который мне платят деньги, – когда этот текст предает меня, тогда-то моя усталая мысль утекает вместе с дымом моих сигарет в вентиляционную решетку.

Так кто же они – таинственные знакомые незнакомцы, живущие у меня в вентиляции? Это две женщины, судя по всему мать и дочь. «Сукой» и «шлюхой» чаще зовется молодая, а «сволочью» и «вонючей тварью» – та, что постарше, хотя иногда они меняются эпитетами, а возможно, и ролями. Иногда из решетки доносятся еще голоса каких-то мужчин, но эти, мужские, персонажи явно приходящие, и эпитет тут один на всех: «козел». «Живущие в вентиляции» – это, конечно, шутка. На самом деле обитают они в квартире надо мной. Факт этот нетрудно установить, сопоставляя самые яркие места в их диалогах с ударами в мой потолок. «Я убью тебя, сволочь!» – и сейчас же наверху раздается такой стук, что у меня во всей квартире взмаргивает свет. На клавиши компьютера сыплется побелка, пугливая мысль моя вспархивает и беспорядочно мечется, а им хоть бы что. Вопреки всем угрозам они остаются живы и только с еще большим азартом ведут свое нескончаемое сражение. Я не знаю, какое оружие они используют, – может быть, даже поливают друг дружку водой, потому что иногда после их побоища у меня на кухне подмокает левый верхний угол. Между прочим, это хороший повод пойти наверх и познакомиться с милыми дамами поближе. Надо бы так и сделать, но всякий раз, пока я собираюсь с духом, пятно успевает высохнуть.

А вот передачи снизу я слышу, когда открываю шкафчик под раковиной, где у меня стоит мусорное ведро. Идут они из той дыры в полу, в которую уходят канализационные и водопроводные трубы. Там, к счастью, народ живет смирный, никто никого не убивает, и максимум скандала у них – это по поводу недосоленного супа. С добрым нижним семейством я с удовольствием поменялся бы этажами, но это, к сожалению, из области фантазий. Вообще квартирные обмены для меня больная тема, но о них в другой раз.

Люди, живущие подо мной, и скандальная парочка наверху не догадываются о существовании друг друга. Я – единственное между ними соединительное звено. Так уж в нашем доме устроено: живем слоями и соседствуем только по горизонтали. Да и к такому соседствованию нас принуждает лишь совместная зона ответственности и обороны: запираемая на ключ площадка-тамбур перед квартирами. Здесь мы знаемся по именам, спорим по поводу выставленных за дверь валенок и о том, чья очередь пришла мести эту нашу маленькую, но общую территорию. Нет, я не хочу сказать, что жильцы, обитающие на разных этажах, вовсе друг друга не опознают. В конце концов у всех у нас есть еще одна, общая линия обороны – наша железная подъездная дверь. Совсем уж чужого, пришлого человека мы угадываем и взираем на него строго, если не сказать с подозрением. И все же друг для друга мы, люди разных уровней, остаемся тайной за семью печатями. Да я сам, в который раз встречая в лифте молодую женщину с усталым лицом, думаю: не она ли та «сука», что заливает мне угол кухни? Или солидный мужчина в очках – не он ли придирчивый любитель супа, который говорит у меня из-под раковины?

Порой мне самому кажется странным мое положение. Вот они ничего друг о друге не знают, да и знать, наверное, не хотят, а я знаю, точнее сказать, сочинил про них так много. Я посредине; я, извините за сравнение, словно прокладка, впитывающая чужие интимности. Зачем это мне? Или таково рефлекторное действие моей сочинительской железы, не умеющей прекратить секрецию, даже когда меня настигает сон разума? Ах, если бы железа эта всегда трудилась с пользой…

Между тем мне совершенно нечем ответить своим соседям, развлечь их, когда сами они находятся в паузе. Я безмолвен; мой сериал отшумел с тех пор, как от меня ушла жена. О том, что я живу, можно догадаться лишь по запаху нечастой холостяцкой стряпни, просачивающемуся из-за моей двери в подъезд. – Я убью тебя, сволочь!

Нет, до таких выражений мы с Тамарой не опускались. В самые трудные периоды наших отношений мы не желали друг другу «сдохнуть» и чего-либо подобного. И дело здесь не только в том, что интеллигентные люди даже на пределе эмоций учитывают домовую слышимость. Просто тогда еще мы не предполагали друг от друга избавиться. «Как я от тебя устала!» – вот что кричала Тамара, а потом, метнув взгляд на вентиляционную отдушину, вполголоса договаривала нецензурную часть фразы. Как и подобает образованной москвичке, она бывала крепка на словцо, но, уверяю, без угроз в мой адрес.

Мы прожили с ней в браке много долгих лет. Иногда я вспоминаю эти годы со светлой грустью, иногда же мне хочется вести как можно более здоровый образ жизни, чтобы долголетием компенсировать зря потраченное время. Факт, однако, заключается в том, что, когда я перестал быть мужем своей жены, у меня словно пелена спала с глаз. Словно из ушей выпали пробки, а из носу ватки… Меня, осиротевшего, взял под крыло целый мир. Звуки, забытые с детства, снова обступили меня. Деревце, тронутое ветром, пролетевшая муха или хоть эта самая вентиляционная отдушина – все заговаривало со мной, лепетало на тысячи голосов, несло какую-то многозначительную чепуху. И мне самому стало вдруг интересно, о чем жужжит муха, что шепчет деревце и чем заслужила свой приговор та «сволочь» с верхнего этажа.

Ошеломленный, переполненный звуками бытия, я подолгу курил на балконе. В небе пел самолет, раньше неслышимый; привязанная у магазина, плакала безутешно собачка; дети щебетали воробьиными голосами… Огромный шум города, прежде лишь отдававшийся в черепе неизбывным томительным гулом, теперь раскладывался на множество маленьких отчетливых музыкальных партий. И казалось мне, что еще немного, еще чуть-чуть, и, разбирая каждую из этих партий в отдельности, я постигну всю симфонию мироздания… Но сигарета сгорала, а собачка все плакала. Собачка плакала, и никто не приходил, чтобы ее отвязать. Мухи жужжали, деревья шелестели листьями, город шумел и шумел, а этажом выше по-прежнему убивали «сволочь». И однажды я наконец догадался, что ничего не изменится, симфония мироздания не сложится, если я останусь только в качестве слушателя. В ней, в симфонии, не хватало моего собственного голоса – вот о чем шептали мне листочки. Так я впервые по-настоящему осознал свое писательское предназначение, а осознав его, стал меньше времени проводить на балконе и больше за работой. И весь этот переворот во мне случился, когда от меня ушла жена.

Впрочем, стояние на балконе полезно для нервов. Глядя на людское, мирное по большей части, копошение внизу, исполняешься какого-то доброжелательно-эпического спокойствия. Так удобно любить человечество с высоты девятого этажа.

– Тварь паршивая! Гадина!

Отсюда, оказывается, грохот битвы еще слышнее: видимо, наверху открыто окно. А вдруг оттуда сейчас кто-нибудь выпадет – мать или дочь? Одна из двух «гадин» выпадет и пролетит, суча ногами, мимо моего балкона. А потом, пару секунд спустя, шлепнется на асфальт и замолчит навсегда. Но нет – пока я на балконе, этого не случится, сколько ни мечтай. Да и шлепнуться на асфальт ей было бы затруднительно. У нас во дворе не то что человеку – яблоку негде упасть из-за бесчисленных припаркованных автомобилей. Скорее всего, она угодила бы на одну из их лакированных крыш, что доставило бы мне дополнительное удовольствие. Должен признаться, что к автомобилям у меня с некоторых пор глубокая неприязнь. Когда от меня ушла жена, машины стали основным источником раздражения (если, конечно, не считать вышеописанной буйной парочки). Все зло в Москве именно от автомобилей. Наглые, они шуршат по всему городу, дышат нашим воздухом и портят экологию. Они лезут во все щели, куда только могут протиснуть свои жирные тела. Но хуже всего то, что по ночам автомобили набиваются во дворы и устраивают отвратительные кошачьи концерты. Голосовой аппарат появился у автомобилей как средство защиты от грабителей. Было время, когда с машин снимали «дворники», зеркала, колеса и даже лобовые стекла, а они молчали, не умея подать зов о помощи. Теперь с них, кажется, никто ничего не снимает, зато автосигнализация развилась в самостоятельный род музыкального искусства. Но я не поклонник такой музыки – лежа ночью и слушая бесовские завывания, трели и свист, я вспоминаю другие, давние уже времена. Тогда где-то неподалеку от нас гнездился соловей – он мелодично пел по ночам, а рядом со мной во сне тихонько посапывала Тамара. И пусть тем временем автомобильные воришки делали свое дело – они никак не нарушали ночного покоя.

Вот и кончилась сигарета. Как быть? Пустить окурок вниз, по маршруту непролетевшей соседки? Ни за что. Я не помню случая, чтобы что-нибудь когда-нибудь бросил с балкона. Мне не хочется уподобляться субъектам, которые это делают. А таких субъектов, между прочим, в нашем доме немало. Плоская крыша магазина, расположенного под нами, усеяна разнообразным мусором. Порывы ветра, особенно перед грозой, взметывают и уносят что полегче, а пустые пивные банки, которые не могут улететь, катаются по ней туда-сюда, своим жестяным громом усиливая общее тревожное в такие минуты настроение. Впрочем, сегодня банки лежат неподвижно, потому что в тропосфере затишье и покой. Не знаю, как там геомагнитный фон – я его никогда не чувствовал, – но небо над городом безоблачно и безмятежно. Оно того же цвета, что глаза женщины, про которые мы в порядке ухаживания говорим, что они голубые. Кисея обычных московских испарений сегодня такая тонкая, что сквозь нее даже проглядывает луна. Вот чем она, оказывается, развлекается – подсматривает за нами днем, пока мы тут заняты своими делами.

«Делами»… я говорю так, не имея в виду конкретно себя. Лично у меня на сегодня все дела кончены – спасибо за это двум гадинам сверху. Теперь я вправе расслабиться; я вообще могу надеть сандалии и пойти погулять. Под луной или с нею на пару. Стану тоже подглядывать – в городе ведь много чего интересного.

Да, пожалуй, так и сделаю. Гулять ведь полезней для нервов, чем смотреть телевизор. Правда, Филипп… я не упоминал о нем?… Филипп – мой теперешний сожитель. Он, Филипп, конечно, захочет меня сопровождать, но я попрошу его остаться дома. Потому что у нас это только так говорится, что он меня сопровождает, а на самом деле все бывает наоборот. Тут уж что-нибудь одно – или гулять с Филиппом, или с луной…

– Я убью тебя, сволочь!..

Черт!.. Где же мои сандалии?…

Прогулка

Хотел было сменить тему, но что-то не получается. Я до сих пор не могу разыскать свои сандалии. Точнее, одну из них. Филипп редко крадет всю пару – даже его ума хватает, чтобы понимать: в одной сандалии я от него не сбегу. Я искал ее в передней, и на кухне, и в комнате под диваном – тщетно. В тех местах, где ей полагалось бы быть, сандалии нет. Недоумевает даже сам похититель. Теперь он и рад бы мне помочь – чутье подсказывает ему, что я уже отказался от мысли идти один и согласен взять его, Фила, с собой. Мы пойдем гулять как обычно, неразлучной парой, – лишь бы нашлась пара моей сандалии. Но где же она? – Фил запамятовал. Недавно, казалось бы, держал ее в зубах…

На этот раз он превзошел самого себя – закопал ее в нашей постели! Конечно, он тут же этой же сандалией получает по заду. Но и меня бы можно спросить: почему, собственно, с сандалией или без, постель до сих пор не убрана?… Можно спросить, да некому; у одиночества есть свои горькие привилегии. Штука в том, что я одинок не вполне. Если мне хочется уединиться по-настоящему – в компанию мне навязывается Филипп, а вздумаю с ним пообщаться – оказывается, что он все-таки не человек.

Что ж; пусть все идет как идет, и не беда, что не все идет так, как хочется. Пора бы уже привыкнуть. Тем более что случаются и совпадения – например, хорошая погода и желание погулять. Приятных совпадений, если вдуматься, много. Скажем, заходим мы в лифт, а там уже едет сверху милая такая собачка. Это, конечно, для Фила, но хотя бы за него можно порадоваться.

Правда, я предпочитаю приятности надежные, без совпадений. К примеру, наш консьерж-таджик – он в любую погоду неизменно приятный человек.

– Здравствуй, Насир!

Вот он сделал мне ручкой. Сегодня нет никакого праздника, а то бы Насир меня обязательно поздравил. Он поздравляет меня со всеми православными праздниками и с Днем России, а я его только с рамаданом, потому что других магометанских праздников не знаю. Кстати, вот уж кто знаком со всем нашим подъездом снизу доверху. Был бы я не такой стеснительный, давно бы ему пожаловался на буйных соседок. Многие, я заметил, так и делают – идут к Насиру со своими неурядицами, а он уж решает, кому просто посочувствовать, а кому вызвать МЧС или милицию. Однако это означает, что и в лице На-сира мы тоже имеем совпадение – приятного с полезным.

Мы с Филом выходим на улицу и тут же встречаем еще одного таджика, метущего тротуар. Но это уже не совпадение, а норма жизни. Таджик и метла, таджик и пешня, таджик и газонокосилка – понятия для Москвы неразделимые. Правда, в бизнес-квартале, куда переехала моя бывшая жена, метут, я слышал, украинцы, но неизвестно еще, кто лучше делает свое дело. У меня к таджикам нет никаких претензий, не знаю, как у них ко мне.

Я осматриваюсь и привыкаю к приземному плотному воздуху, пережидая, покуда Фил наскоро облегчается в кустиках у подъезда. Этого его обычая я привык уже не стыдиться. Теперь мы готовы отправиться в путь – только надо бы засечь время. Я люблю засекать время – не только когда варю яйца или что-нибудь другое, а всегда. Не знаю даже, от каких предков досталась мне эта обстоятельность. Я подношу руку к глазам, но часов на ней нет – забыл надеть, пока искал сандалию. Ладно, не беда. Солнце застряло на юге, между корпусами 24 и 26-Б, и мне кажется, оно там провисит еще долго. Времени у нас много – и прошедшего, и покамест еще не растраченного. Как истинный потомок того же неизвестного обстоятельного предка, я, конечно, заранее составил маршрут нашей прогулки, и мы его вполне успеем пройти. Успеем, если Фил не будет обнюхивать подряд все кустики, а я не стану анализировать каждого встречного таджика.

А в планах моих – добраться пешком до настоящего большого парка. Это для нас реально, надо только пройти два квартала таких же, как мой, семнадцатиэтажных домов, потом квартал домов постарше и пониже, пересечь пару проезжих улиц, одно большое шоссе и еще вдоль этого шоссе пройти метров двести. По московским меркам недалеко. Теоретически – минут двадцать ходу, практически, то есть с Филиппом, – сорок. Но поскольку часов на мне нет, это все равно не имеет значения.

Итак, мы идем в парк, но, разумеется, не к тем воротам, которые устроила администрация и у которых зачем-то торчит вечно зевающий милиционер. На его территорию мы проникаем нелегально, более коротким путем, известным лишь нам с Филиппом и еще двум-трем сотням тысяч окрестных жителей. Неприметный путь этот лежит между кирпичным заводским забором и старой заброшенной спортплощадкой. Правда, спортплощадка не совсем заброшена. Здесь на остатках трибун пьют и спят лица БОМЖ и некоторые примкнувшие к ним коренные москвичи, а на бывшем спортивном поле, заросшем сорняками, частенько тренируются какие-то молодые люди патриотической ориентации. Парни с воинственными воплями задирают ноги, обутые в высокие ботинки, и колют кирпичи о свои бритые головы. Это, пока таджики метут улицы, они здесь оттачивают свои боевые искусства. Вид у этих ребят устрашающий, но нам с Филиппом бояться их нечего. Переплетенные во мне ДНК моих предков придали мне самую что ни на есть титульную внешность, а еще более сложный геном Филиппа сформировал из него стопроцентную дворнягу. Впрочем, бритоголовые настолько заняты разбиванием кирпичей, что вряд ли замечают кого-нибудь вокруг себя. Думаю, что в глазах их сейчас одни только искры.

Наша с Филом секретная лазейка замаскирована кучей мусора – битым кирпичом и разной неопределенной дрянью, какая остается после бомжей. Не всякий даже догадается, что это и есть вход в настоящий большой парк.

Благословенны российские заборы! Их много у нас, но в каждом имеется тайный проход. Знание этих проходов делает нас свободными людьми. Оно, как всякое тайное знание, дает нам ощущение избранности. Наверное, оказавшись на том свете, россияне первым делом отыскивают плохо прибитые доски в заборе, ограждающем райские кущи. Отыскивают, чтобы можно было гулять туда-сюда, минуя апостольский фейс-контроль. Знание проходов – привилегия местных жителей. В наших провинциальных городках только местные умеют передвигаться, не утопая по колено в грязи, а в Москве каждый абориген одарен наследственным знанием карты метро. Я, хотя и не родился в столице, тоже считаю себя местным жителем, потому что освоил вот эту лазейку. Тамара, моя бывшая жена, урожденная москвичка, и мне приятно сознавать, что с тех пор, как она от меня ушла, я отнюдь не потерялся в большом городе.

Первое, что я делаю, оказавшись в парке, – это, к обоюдному нашему удовольствию, отцепляю себя от Фила. Даже очень близким существам хорошо иногда разъединиться, потерять друг друга из виду. Разбежаться, но только на короткое время и недалеко, чтобы, вдруг на миг ощутив свое сиротство, привстать в траве на задние лапы и увидеть: нет, вон оно, близкое существо. Конечно, отпустив Фила, я не снимаю с себя ответственности за него. Если появится вдруг конный милиционер и спросит, чей это пес тут бегает, я буду вынужден признаться, что мой. На это милиционер может сделать мне выговор и запретить беспривязный выгул, а может просто кивнуть и величественно проследовать далее. Я не знаю, как он поступит, потому что до сих пор еще ни один милиционер, ни пеший, ни конный, не показывался в этом глухом углу парка. Собственно, милиции здесь нечего охранять: тут некому нарушать общественный порядок за неимением общества и некому портить общественную собственность ввиду отсутствия таковой. То-то и замечательно в настоящем большом парке, что власти не в состоянии обустроить его целиком. У властей недостаточно лавочек, фонарей, тротуарной плитки и милиционеров, а нам то и любо. И мне, и Филу больше нравятся тропки, прячущиеся в некошеной траве, и деревья, выросшие не по плану департамента озеленения, а там, где упало родительское семя. Может быть, это потому, что мы с ним оба все-таки горожане в первом поколении.

Но здесь еще не конечная точка нашего маршрута. Мы идем дальше. Неприметная тропка прячется, как я сказал, в некошеной траве – в основном старой злющей крапиве, которая жалит даже сквозь штаны. Затем надо спуститься по крутому склону, по которому проще было бы съехать на заду. Внизу – вечно сырой, чавкающий под ногами лужок. Мы пересекаем его, собирая на себя репейник, в окружении взлетающих по тревоге пчел и стрекоз. Еще немного, и мы будем у цели. «Но что это за цель, – спросите вы, – если стоит она таких усилий?» Минуту терпения. Мы продираемся сквозь гряду цепких кустиков, и вот она перед нами – цель нашего путешествия. Эта цель – Москва.

Москва – зеленоватая неширокая река, омывающая берег, выложенный валуном. Как любая река, она служит естественной преградой – разделительной чертой и границей. Здесь, на берегу, кончается парк, а где-то по фарватеру – возможно, там, где покачивается пирамидальный бакен, – уже проходит граница моего муниципального округа. Вздумай я переплыть через эту границу, на другой берег вышел бы гражданином второго сорта. Если бы я подал в тамошнюю управу жалобу, то ее бы даже не зарегистрировали, а послали бы меня назад через реку.

– За Москвой земли для нас нет, – шучу я, обращаясь к Филу.

Но ему и на родном берегу хорошо. Похлебав московской сомнительной водички, он приступает к своей обычной охоте на уток, а я сажусь на камень и достаю сигареты. У Фила здесь свой интерес, а у меня свой. Я курю и гляжу на реку в ожидании какого-нибудь суденышка. Но московская акватория на удивление пустынна. Мне непонятно, отчего у огромного города в его единственной водной артерии почти не бьется пульс. И это в то время, когда на суше жизнь кипит. Особенно она кипит в том округе за рекой, где мои жалобы недействительны. Там один за другим в небо вздымаются бело-розовые дома бизнес-класса. В одном из них на двадцать четвертом этаже живет своей новой кипучей жизнью моя бывшая жена. Я знаю этот дом, я даже вижу его со своего камушка. Будь у меня бинокль, я смог бы рассмотреть отсюда Тамарины окна.

Я сижу, жду суденышка и думаю о том, как странно все получилось. Раньше мы с Тамарой никогда не гуляли в этой части парка, потому что здесь нельзя ходить на каблуках, а теперь я таскаюсь сюда, чтобы вроде как ее навестить.

23 450,81 s`om