Kitobni o'qish: «ПРОЩАНИЕ СЛАВЯНКИ. Книга 2»

Shrift:

Глава пятнадцатая

ВОИН В ТАИНСТВЕ ВОЗВРАЩАЕТСЯ В РОДНУЮ ОБИТЕЛЬ ИЗ ГОРЬКОГО ПЛЕНА

I

Вот и Пряхина, родительский дом! Какое блаженство видеть милую, родную землю! Стоял март. Мели еще вьюжки-метели, но солнце уже пригревало леса и поля, одаривая первосветьем. Оседающие сугробы синие-пресиние. На зимнюю снежность как упало небо. Осиновый лес на крутогорье безмолвен, еще в плену снежницы, и даже в россыпи света кажется сиротливым, неуютным. Но там уже пробудилась жизнь! Слышно, как дятел неугомонно выбивает дробь. В летучем эхе стуков, угадывается мужская старательность, ласковая музыка ─ он строит терем и зовет на свадьбу, на житие премилую молодушку. Глухари и тетерева тоже ведут брачную перекличку, приглашают красавиц на токовище.

В поле на взгорье еще держится снег. Но уже загустели проталины. По черным бороздам умными и загадочными колдунами разгуливают грачи. На реке Мордвес ледостав, льдины кружатся на перепутье в омуте с особою радостью, как в девичьем хороводе. С талой воды, в сладком томлении, взлетают стаи уток, больше парами, утка и селезень. Летят гордо, с достоинством, неразлучно любимыми, туда, где солнце и синь неба. Вдоль берега серебрятся сережками вербы. Березки еще не оживили свою красу, не шелестят певуче листиками одинокому страннику. На оснеженном лугу, ломая в лужице тонкие льдинки, пасутся стреноженные кони.

Все как было!

И в детстве, и в юности. Та же целомудренность жизни, та же первозданная красота. Ничего не изменилось. Только стало еще милее, сладостнее. Еще любимее до боли и сумасшедших слез.

Мир тебе, моя милая родина!

Александр послушал петушка-скворушку, что пел в саду серенады подружке, того самого, кого спас от гибели, подобрав с переломанным крылом у ветлы, порадовался его взрослости, ─ и стрелою взлетел на крыльцо, но в избу вошел тихо, незаметно.

Мария Михайловна топила печь и, согнувшись, размешивала кочергою раскаленные малиновые уголья, отклонив от жаркого пламени строгое лицо, еще подложила поленьев, взметнув пепел и искры. Ухватом поставила в печь чугунок.

Он хотел немедленно обнять ее, поцеловать. И долго держать у груди, наслаждаясь теплом родного, дорогого существа. Но постеснялся. И тихо, чтобы не испугать, сказал:

─ Мир и согласие дому родительскому!

Мать повернулась и долго рассматривала незнакомого пришельца. Она не узнала сына. У порога стоял чужой человек в черном нищенском пальто. Лик изможден, сам худ, кожа и кости. С лица стекает боль и горе. Никакого свечения в человеке. Скоморох и скоморох в таинстве жизни!

Женщина кротко спросила:

─ Вы кто будете? Не от сына с весточкою? Или странствуете с сумою? Картошек я вам соберу

─ Остановись, мама! ─ обнял ее Александр. ─ Это я! Сын твой. Не узнала?

Мария Михайловна испуганно всплеснула руками, из глаз потекли слезы:

─ Шурка! Ты, что ль?

─ Кто ж еще? Вернулся! ─ он сбросил у порога старое, изношенное пальто, лохматую шапку. ─ Теперь признала?

Матерь перекрестила икону и его. С болью произнесла:

─ Да как признать? Оброс, борода седая, как у библейского бога Саваофа, лицо исхудалое, выдублено ветрами! И сам в лохмотьях, как рыба в чешуе. Уходил на фронт человеком, вернулся нищим странником!

─ Тяжело досталось, мама!

─ Вижу, что тяжело досталось! Руки с чего обгорелые, как пламя в ладони держал? Иль на костре жгли, как еретика Джордано Бруно?

─ То не пламя, мама! То обгорелость от связки гранат; причастие такое выпало, биться с танками! Но оставим! Я бы помылся с дороги. Водичкою не уважишь?

─ Чугунок поставила, ─ она открыла крышку. ─ Распускается кипень. Разоблачайся.

Как хорошо в родительской обители! Сияют глаза, ликует душа! Все в радость! И горница с иконою Богоматери и младенцем Христом, с мило горящим светлячком в малиновой лампаде, русская печь, коник-ящик со старинною одеждою, на котором можно сидеть, как на лавке, ковер с лубочным озером и белыми лебедями, скромно-уютная половица, связанная из разноцветных ленточек. Даже в радость и милость ткацкий станок бабушки Арины, что смиренно приютился в сенце, прикрывшись паутиною; хомуты, ручные жернова и цепа, какими отец обмолачивал хлеба, и деревянная соха во дворе, на которой пахал землю дед Михаил Захарович. Сладостно величав и яблоневый сад, он еще земная сиротливость, ветки холодны, безжизненны, еще не напитаны солнечным свечением, и сама яблоня еще стоит в снежнице, ощущая скованность, неполноценность; в красоте не летают шмели и шоколадные бабочки, но все едино до слез тревожит щемящую грусть, щемящую радость.

Все осталось в неприкосновенности! И он как не уезжал. Ибо все так же чувственно видит пашенные поля, все так же слышит с луга пение иволги, душистое дыхание лугового василька.

Но разлука была!

Не будь ее, как бы он обрел такую непостижимую, загадочную любовь к стране детства? Неужели все это могло исчезнуть в грохоте танков? За плетнем краснотала! За плетнем вечности.

Не исчезло, не исчезло! Александр счастлив, он выливает на себя ковшик за ковшиком, громко радуется, растирает тело намыленною мочалкою и водою. Она тоже необычная, свежая, родниковая, с запахом талого снега, болотной осоки и лугового ландыша. Тело становится легким, тело ликует, как наполняется сладостным песнопением. Мать подала полотенце, вынесла знатную отцовскую рубашку, в которой он не раз ходил на вечерки и под гармонь Леонида Рогалина лихо танцевал краковяк с дочкою богача, с Машенькою, и на свадьбе сидел в рубахе с русскою вышивкою; ─ в результате чего явился он.

Боже, как любо жить! Как любо жить!

Еще бы услышать разудалую гармонь у реки в пиршестве березок, покружиться ненасытным ветром в пляске, попеть тоскующее страдание с красавицами россиянками. И затаенно полюбоваться на юную принцессу, к кому несет совестливую, целомудренную любовь.

Чего еще человеку надо?

Умывшись, солдат-окруженец присел к столу. Он накрыт холщовою скатертью. Еда самая немудреная, крестьянская: жареная картошка на сале, суп из крапивы, крыло курицы, яйца, творог, кувшин с молоком, хлеб с лебедою.

Мария Михайловна наложила крестное знамение на застолье, и стала по любви смотреть на сына, радоваться, как он ест, не зная, чем бы еще уважить. Жили бедно. До последнего зерна выгребала окаянная беда-печальница, какая взошла над Русью.

─ Надолго отпустили? ─ спросила тихо, задумчиво.

─ На сутки, мать.

─ Что так? Погостил бы. Обласкал бы начальство желанием.

Александр посмотрел в окно:

─ Я сам себе командир, мама. Иду из окружения! Нет надо мною власти. Вольный я. Как журавель в небе! Брошен я в мире. В одиночество! Жуткою войною. Никто обо мне не знает: ни начальство, ни Иосиф Виссарионович. Вышел из окружения, не вышел, погиб под гусеницами танка-крестоносца, не погиб, никому нет печали! ─ Он помолчал. ─ Сам я себе такое время назначил. Именем совести! Именем России! На фронт рвусь, мама. Врага бить. Не могу я с девицами любовь крутить, если над Русскою землею стоит лютое грозовое лихолетье!

Матерь пододвинула сыну кружку молока, не без горечи заметила:

─ Ишь, как рассуждаешь. Как мятежник Емельян Пугачев, царская власть ему не во власть, а тебе начальство не начальство! Человек ты с характером! То мне известно. Самовлюбленность в тебе есть, и самовластность! Принимаешь мир таким, каким видишь. И живешь по законам собственного сердца. Выстрадал истину, отстаиваешь ее. Никому не уступишь. Прав, не прав, но мира в себе не возвеличишь! Проще сказать, живет в тебе стихия крестьянского мужика. И не можешь ее обуздать. Отсюда твои беды и печали.

Спросила строже:

─ Скажи, мир уже разрушен Мефистофелем? Россия пала? Ты один остался? На всю сиротливую землю, на всю сиротливую Вселенную? И можно нарушать законы? Нельзя, сын! Нельзя! Вышел из окружения, явись к военкому в Туле, и будет от правды жизни! Явился? Доложил о себе? Я его жду с фронта, как воина Руси, с музыкою, с ликованием, как встречают матери Героя, а он явился, как дезертир с поля битвы, с оглядкою, огородами, сторонясь народа, боясь каждого куста! Зачем ты мне такую стыдобу принес?

─ Строга ты, мать. И не права, ─ защитился Александр.

─ Чем же не права? Разве не накажут тебя, как Каина-дезертира, что по начальству не явился, а прямиком помчался в Пряхина, как конь по вольнице!

─ Накажут, мама. Трибуналом накажут! И расстрелом, ─ покорно согласился сын. ─ За все накажут, мама! Безвинного, беззащитного, как не наказать? За то, что Гитлер перехитрил Сталина, и он не уловил миг нападения! И как стали воевать? Танки-крестоносцы половодьем растеклись во всю землю Русскую, огнем сжигают Русь, как огненные демоны– чудища, а мы им навстречу со штыками и камнями! На троих одна винтовка! Ждем, когда кого убьют! И желаем, дабы быстрее! Лучше воевать с оружием, чем с кулаками! Безумие!

За то накажут, что в первые недели великого неслыханного убиения, разгромили, взяли в окружение всю Красную армию! Защищать Москву было некому!

Только народное ополчение и спасло Россию! Ополченцы Тулы и Смоленска, Орла и Москвы. Безоружные! Понимаешь? На брата две гранаты! Солдаты, израненные, окровавленные, вырываясь из окружения, отдавали свои винтовки, пулеметы. Как меня не наказать? Разве не заслужил? Это ведь я расстрелял на Лубянке комиссаров, генералов, маршалов, оставил Русское Воинство без командира! Нашу рать в атаку водил сталевар Ипполит Калина! Скажи, как меня не наказать?

Воин в трауре помолчал:

─ Жутко все было, мама! Враг силен. Смертно мы бились. И храбро. Чудом я живым остался! Скорее не чудом, а твоими молитвами. Но сколько полегло! Тьма-тьмущая! Сколько братьев по битве похоронил, ─ до гроба будут слезы в горле стоять. В горле и в сердце! Своими телами дорогу к победе мостим! В святой русской крови их танки вязли! Нет никому печали до твоей жизни! Вперед, и все! На пулемет, на дот, на танк! Идешь, задыхаясь от злобы. Оглянулся, все поле сечи убитыми усеяно. Как рожь после косьбы, а фриц жив, на губной гармошке играет. И еще печальников поджидает, чтобы загнать в могилы, вытолкнуть в смерть. Не поле битвы, а поле убиения русского солдата! Вот как воюем, мама. Вот где стыдоба! Все держится на отваге. И жертвенности. Так бы Русь давно ушла в пламя свечи, в тревожные ветры! Бил я фашиста! И снова меч вострю. Поэтому и зашел первым делом в Пряхина с тобою попрощаться. С тобою, сестрами и братьями. Вдруг видимся в последний раз? Желал бы еще на могиле отца побыть. На кладбище, где похоронены прародители. Дорога мне родина, мама, мила! Как хорошо дышать ее воздухом, видеть ее пашни!

Родина силою духа питает солдата на жертвенном поле битвы и смерти, мама!

Выслушав исповедь, осмыслив боль сына, Мария Михайловна заметила мягче:

─ Про жуткую сечу я поняла, сын! Я не поняла, почему не зашел в военкомат в Туле? Не переломился бы!

─ Не зашел, ибо не мог, ─ с горечью и повинно отозвался Александр. ─ Неизвестно, отпустили бы еще в родную обитель! Я как русский богатырь на распутье: могут отправить на фронт, могут этапом на Соловки, а то и расстрелять.

Мать испуганно посмотрела:

─ За какую такую вину?

─ Разве чекисты расстреливают только виновного? Один офицер в тюрьме сказал: мы все виноваты перед Иосифом Сталиным тем, что родились в его время.

─ В какой еще тюрьме?

─ В Вязьме, в тюрьме.

─ Ты был в заключении?

─ Не избежал ни тюрьмы, ни сумы. Был в штрафном батальоне, в плену, в окружении. Раз за разом приговаривали к смерти. И свои, и фашисты.

─ За какую провинность?

─ За побег из лагеря смерти под Холм-Жирковском. Был травлен собаками, распят на кресте. Бог миловал. Случайно. У коменданта лагеря родился сын. И он помиловал. Меня и друга, Петра Котова.

─ Своими, за что? ─ пытливо взглянула Мария Михайловна.

─ За любовь к Советской власти.

─ Не так объяснился в любви?

─ Тоже за побег. Из военного училища. Поссорился с командиром, и сбежал на фронт; нечаянно вышел в зону, где была ставка Жукова, забрала военная разведку СМЕРШ! Был без документов, посчитали шпионом! Приговорили к расстрелу!

Теперь осмысли дальше. Завтра из Тульского военкомата меня направят в лагерь НКВД. Все, кто вышел из окружения по скорбным и праведным тропам, вышел с боями, полив русскую землю кровью, слезами, пропускают через чистилище. Будут водить на допрос как заключенного, как отверженного, изгоя жизни! Добавлять еще мук. За то, что не сгибли в пламени битвы, не застрелились, попав в плен, выбрались живыми из могилы, из тоски, из своего плача. Следователь будет грозен. Как судия. Почему выбрался? Почему не застрелился? Продался в плену немцам? И отпустили живым? Говори, с каким заданием от фашистов вернулся в свое Отечество, которое продал, как Каин? Нас не проведешь! На дыбе вздернем, а язык развяжем! Не развяжут, так расстреляют. На всякий случай.

Теперь осмысли, мама, мои святые, горькие скитания по страдалице Руси, страшнее, чем у Геракла ─ побег из училища, арест и пытки в СМЕРШ, тюрьма в Вязьме, расстрел, побеги из фашистского плена, и явись я к военному комиссару в Туле, меня бы в мгновение отправили в лагерь НКВД под Тамбов! Как бы мы увиделись? Смерть-разлучница неотступно преследует меня, держит на привязи! Я и теперь, как повидаюсь с тобою, отчим краем, буду отправлен туда, к чекистам, на изучение жития, ─ где воевал, знался ли с фашистами в плену, помучают хорошо! Могут расстрелять, могут отправить на фронт, если все сложится по разуму и справедливости! Но в любом случае, я вижусь с тобою в прощальный раз! Если отправят на фронт, то почему и там смерть не может стать мне страшною явью?

─ Грузные у тебя слова, ─ откровенно расстроилась Мария Михайловна. ─ Ты ешь картошку. Ешь. Остынет.

Кивнув, Александр покушал, тихо произнес:

─ Будем надеяться на лучшее.

─ Один раз плену челом бил?

─ Пять. И пять раз бежал.

─ Почему не застрелился?

─ Ты бы желала?

─ Я проклятая Богом, желать сыну гибели? Просто спросила. Ради любопытства.

─ В первую оказию не успел, Застрелился бы, ─ честно признался Башкин. ─ Окружили солдат-беглецов спящих, внезапно. Без злобы скомандовали: «Хонде хох!» Вскинуть автомат ничего не стоило. Но с каким смыслом? Мигом бы расстреляли разрывными пулями. Умирать от фашиста не захотелось! Не пожелал я, мама, лежать на русской дороге, как на погосте брошенною падалью; без могилы, без хора плакальщиц, без слез матери! Насмотрелся я, пока шел из окружения. Оскорбительным пришествием лежат печальники на сиротливом погосте в лесу, в поле, в болоте, по берегам рек. Всеми отторгнутые, никому не нужные, не ведая, за какие грехи? Лежат со святыми ликами, глаза открыты, страшно и дико смотрят в небо! Лежат безмогильные, бесприютные, застывшие в пиршестве боли и страдания! Были солдатами, загадкою жизни, стали безразличием! Только ветер разносит плач, плач Ярославны! Зачем жили? Зачем были в грешном мире? Им, конечно, все едино теперь, а мне, живущему, мама, так умирать страшно! Многим я закрыл глаза, дабы воронье не склевало. В вечности трудно странствовать царем Эдипом! Одна несправедливость получается! На земле мука, и там скорбь!

Умереть просто. Очень просто, мама! Я мог исчезнуть из мира с достоинством, в том же лагере. Броситься на колючую проволоку под током! Но какой смысл? В чем он? Россия в беде, а ты идешь на плаху, под секиру, как обезумевшее животное! Выжить ─ сложнее, мама! Вся Русь, все ее пространство от Бреста, от Смоленска до Москвы усеяно воинами и все это есть открытое Братское Кладбище Ослабевшего Человека! Где матерь разыщет сына? Каждого, каждого зальют дожди, заметут снега, и сами по себе они растворятся в неизвестности, в обреченности, раз по собственному желанию ушли в траурное пиршество земли Русской.

Александр в трауре помолчал:

─ Я воин, мама! И не пожелал истаять в черном роке! Мне богами, судьбою велено ─ биться за Русь и победить! Зачем же я буду пускать пулю в лоб? Вдруг еще пригожусь?

Матерь с горестными глазами потеребила платок:

─ Попривечали тебя ветры буйные. Только не след каждой сороке ведать о черном роке, о том же плене!

─ Само собою, ─ понимающе отозвался Александр.

─ Ты, я вижу, без заслуг явился? Только пленником? После госпиталя не воевал?

─ Воевал. В роте штрафником! Недолго. Но сильно. Против танков Гудериана! В заслоне оставили, на гибель! Как печальников России! Трое бились, ─ и танки жгли, и себя спасали! И спасли, как видишь. Одному не удалось. Отмучился! Савва, сын священника. Гоняли по земной плахе как врага народа! Не отмолился бы до гроба! Пал героем! За святую Русь. Мы все были героями. Мне, мать, признаюсь, после тюрьмы, пыток в НКВД, ─ жить среди танков было легче, чем среди земного люда!

─ И награду не отмерили? Звание?

─ Отмерят. Розгами. Солеными. По ранам. Из окружения мы шли, мама! Комиссары первыми поднимались в атаку, ложись под танки на поле битвы! Комиссар ополчения Ипполит Калина представил к ордену Красного Знамени. Но там теперь ─ одна смерть! Он пал за Русь смертью Героя! Все Тульское ополчение полегло, мама, смертью Героя! Три тысячи гробов я ношу в сердце! О награде ли мечутся думы?

Он погладил ее руку.

─ Вижу, огорчил своим приездом? Опечалил?

─ Супротив, обрадовал. Дошла моя молитва до Бога, ─ перекрестилась на икону Мария Михайловна. ─ Измучена я была, сынок, обессилена вероломною печалью в то время, когда видела лунную ночь и ромашковую лощину, по которой тебя ведут на расстрел то свои, то чужие. Слышу выстрел, ─ и наступает тишина, ледяное безмолвие. И я умираю с тобою. И печаль эта не оттепливается. Никакие думы не исцеляют. И молюсь. И Бога спрашиваю: живая я? Сын живой?

Молчит земная скорбь. И от звезд ─ ледяное молчание. Неуютно было на земле. Ночь и горящие свечи. И все. Неужели, думаю, не отмолила тебя от смерти? Себя не отмолила? Вгляжусь в пространство Руси, и в пламени встает тюрьма. Видела ее, близко, как тебя. И одинокую камеру с решеткою на окне видела. И ты пишешь письма мне. Пишешь со всеми печалями, с безысходностью во взоре. Не получала я письма твои, а знаю, о чем писал! До последнего словечка отскажу. Не веришь?

Сын тихо произнес:

─ Верю, мама! Еще как верю!

Матерь Человеческая заверила со светлынью во взоре:

─ Я все видела, сын. Через сердце, через сердце! И бои твои с танками, и как ты под немцем жил! Я тебя по все пространство России вела, не давала погибнуть. Молитвою своею. Обращением к Богу, в надежде на его милосердие и заступничество. И утратила тебя, когда зимние метели подули! Зову, а ты не отзываешься. Не на шутку испугалась. Подумала, отвернулся Господь, наш спаситель. И ты являешься! Блудным сыном, нищим странником, но являешься. Являешься пред очи мои, скорбными слезами проплаканными. Не печаль ты принес, радость. Не отвернулся держатель Вселенной, слышит мою молитву. И, значимо, все будет хорошо! Донесешь огниво до Адольфа Гитлера, разожжешь ему костер! Доволен моим вещим предсказанием?

─ Доволен, мама, ─ улыбнулся Александр. ─ Давно твоими устами мед пью. Как сама живешь?

Мария Михайловна осердилась:

─ Я тебе, о чем по часу ведала? Чем слушал? Ну, басурман!

─ Иван как? Брат? ─ быстро перевел интерес сын.

─ Воюет.

─ Похоронки приходят в деревню?

─ Слетаются черные птицы. Алексея Рогалина под Смоленском убило. По прозвищу Ленька Шалун. Отыграл музыкант. Все царь-девицы оплакивали.

Башкин задумчиво сказал:

─ Он первым вышел на Куликово поле. Праведник от чести и совести! Гармонист от Бога. Какая Русь гибнет, а, мать?

В горнице стало тихо, как в церкви перед молитвою.

И очень печально.

И очень траурно.

Из школы прибежали разрумяненные сестры Нина и Аннушка. Увидев брата, в радости бросились на шею, закружили по избе в хороводе. Они любили его и не скрывали нежные чувства. Подошли, управившись со скотиною, брат Алеша, жена Ивана, кто бился за Русь ─ Варвара Федоровна. Мать поставила самовар. За чаепитием с малиновым вареньем начались новые расспросы о деревне, о войне. В избе тепло. Топится печь, она гудит ровно, тяга хорошая. Весело в огне потрескивают поленья, изредка взрываясь искрами, свежо пахнет при оттаивании дров снегом с косогоров и березовыми листьями. Как сама вечность, тикают на стене ходики.

Александр доволен, на душе сладко, безмятежно, там заселилась дивная светлынь. Так бы жить и жить, сидеть на стуле, вытянув ноги, по любви смотреть на мать и сестер, на брата, на улицу в лунном сиянии, не надо таиться в сумрачном лесу, каждое мгновение ожидать рокового выстрела. Неужели он может больше сюда не вернуться, не переступить порог родного дома? Не увидеть, как на берегу Мордвеса горят костры, пасутся кони, степенно ступая золотыми от света луны копытами по медово-шелковистой траве?

Страшно все покидать, возвращаться на фронт.

И надо.

Александр Башкин сошел с крыльца, когда над деревнею играли утренние зарницы. Упросив мать не провожать, он крепко обнял ее, поцеловал. И направился один вдоль улицы, какая еще стояла в тумане. Он знал, зачем пошел в одиночество! Сам себе, не признаваясь, он перебежал по бревенчатому мостику, поднялся по косогору и свернул к дому с окнами на речку, на березовую рощицу. Они светились. Доронины вставали рано.

Послышался звон бубенчика над калиткою. Александр остановился, встревожил радость. На улицу вышла в шубейке, жмурясь от восходящего солнца, та, кого он желал увидеть, его юная принцесса. Девочка посмотрела большими синими глазами, кротко поздоровалась.

Краснея, спросила:

─ Все воюете, Александр Иванович?

─ Жизнь такая, ─ ответил первое, что пришло на ум, чувствуя сильную робость.

─ Нашего папу тоже на фронт забирают. Повестка из военкомата пришла.

─ Михаила Осиповича? Хорошо!

─ Чем же хорошо? ─ красавица капризно поджала пухлые губы.

─ Воевать вместе будем.

─ Там убивают, ─ Капитолина стыдливо посмотрела в землю, ковырнула сапожком льдинку. ─ Пойду я. Папа на работу собирается, а вода кончилась.

─ Он все председателем колхоза?

─ Им управляется. В бабьем царстве.

Юноша заметил на ее пальце оловянное колечко. Сколько хватило смелости, произнес:

─ Выросла, как березка. Невеста!

Невольно приосанившись, ласково посмотрев, девочка весело побежала к колодцу.

Обернулась, помахала рукою:

─ Живым возвращайтесь, Александр Иванович!

Колодезный журавель вздрогнул, низко поклонился. Цепь зазвенела свадебными бубенцами. С реки взлетела утка и шумно, в солнечную радость, забила крыльями. Башкин оживленно, с волнением шел в Мордвес по хрустально-заснеженной тропе, слыша, как ликует душа, сладостно обмирает. Жизнь необычно покрасивела. Хотелось петь. И он пел русскую старинную, с разудало красивым распевом, песню о любви, какую пела девочка на Ряжском вокзале, когда они уезжали на смертные бои под Смоленск:

Начинаются дни золотые

Воровской, непродажной любви.

Эх вы, кони мои вороные,

Черны вороны, кони мои.