Kitobni o'qish: «Общие вопросы этнографии русского народа. Традиция. Этнос. Религия»
Введение
«Большой формат» в постсоветской этнографии
« Надо учитывать, что исследование общих вопросов этнического бытия, культуры и истории этноса, государства, им созданного, можно вести лишь с опорой на духовный стержень, учитывая “фактор Бога”, причем, в русской православной традиции – “фактор православно‐христианского Бога” »
Слишком высока сегодня ответственность разговора об общих проблемах науки, в том числе этнографии; давно уже поставлена задача пореже говорить об «общем», словно его и нет вообще. Нам словно говорят: «общее как единичное, частное, а единичное как общее, затерянное во тьме многоликого единичного». За «общее» идет нешуточная борьба, особенно обострившаяся после закономерного краха марксизма в стране и в науке, наиболее осязаемо пытавшегося дать общему свое монопольное направление. Это был искус, желание увлечь общее в дела глобального политического переустройства, заставить науку служить не «золотой рыбке», а «старику со старухой», со всеми вытекающими отсюда земными последствиями.
Конечно, глобализм науке противопоказан, поскольку наука все же апеллирует (по античному) к гармонии, космосу, Логосу, природе, системе, а не к хаосу и сопряженным ему явлениям, на что ее толкает глобальный мир. «Управляемый хаос» – это такой же абсурд из области политологии, каким является, например, понятие «недоантичный грек»: броско, но бессмысленно.
Этнография (этнология) как отдельная научная дисциплина сильно пострадала в XX в., в эпоху развернувшегося постмодерна, когда прогресс открыл перед ней двери своего рода театра абсурда. Войдя в эти двери, она поначалу стала советской этнографией (потом – российской этнологией), где задачи науки сразу тесно переплелись с идеологическими задачами партии и советского строя. Советский гигантизм пришел и сюда, руша все перегородки дореволюционных школ и направлений, устраивая один большой дом для этнографической науки. Темпы и масштабы преобразований поражали воображение. Быстро нарастал вал масштабных исследований (особенно в послевоенные годы); целое море новых артефактов, фундаментальные многолюдные полевые экспедиции во все уголки страны и т. д. И на это огромное, собранное отовсюду множество первичных материалов – одна единственная теоретическая схема, обусловленная идеологическими приоритетами. Но кто бросит сегодня камень в советскую науку, сгибавшуюся под непосильной тяжестью поставленных перед ней научно‐идеологических задач и так много сделавшую? И камень, действительно, стыдно бросать; и мы жили в это время и трудились во славу науки, и мы соблазнялись ее соблазнами. Мы сегодня так не работаем, как работали тогда!
Но не об этом сегодня речь. Светлая память тем, кто тогда по‐стахановски потрудился на научном фронте и вместе со страной сумел выполнить задачу ее защиты и сохранения. Речь сегодня идет не о желании перечеркнуть или очернить этот опыт, а лишь о необходимости дать ему адекватную оценку; без залихватского оптимизма (но и очернения) и привязки к насущным задачам того времени. Что же дала нам в теоретическом плане советская этнографическая школа, чем мы сегодня можем воспользоваться, чтобы двигаться дальше? По большому счету, в гуманитарной области это был негативный опыт, необходимый лишь для того, чтобы понять: так не надо делать, и двигаться в этом направлении является ошибкой. Именно тогда общие вопросы этнографии были доведены до состояния абсурда, до полной исчерпаемости теоретических возможностей этой научной отрасли. Сам показатель исчерпаемости указывает на искусственно выстроенный теоретический фундамент советской этнографии. В этом и состоит главная беда и ограниченность теоретической базы советской этнографии, что ресурсы ее были исчерпаемы, хотя наука всегда должна иметь неисчерпаемые возможности для своего теоретического развития. Заидеологизированность науки тогда повлияла и на то, что в постсоветский период стали отказываться от приоритета одной теоретической парадигмы, считая, что это всегда связано с влиянием идеологии, а вместе с этим отказом мы лишились фундаментальных разработок общих вопросов. В начале 1990‐х Институт этнографии (а потом – этнологии и антропологии) РАН сконцентрировался на социологических, прикладных исследованиях, обслуживающих (через мониторинг) сферу этнополитологии – конфликтологию. И только группе отдельных лиц было доверено продвигать теоретические посылки западной, конструктивистской школы этнологов, словно эти теоретические приоритеты никак не были привязаны к идеологии. Но это, конечно, не так. Одно здесь было тогда положительным: у тех, кто проявлял настойчивость не поддаваться эйфории заимствованного конструктивизма, была своя возможность развивать автономную теоретическую базу. Все‐таки это была либеральная эпоха в развитии русской этнографии! В этот сегмент научной свободы и попало тогда православное теоретическое направление русской этнографии, разрабатывая свои теоретические методы в рамках большого стиля. В то же время это была форма скрытого критического оппонирования конструктивистской школе в постсоветской русской этнографии.
Именно оппоненты конструктивистов, как мне кажется, обнаружили, что и западная этнология в лице «передового» направления – конструктивизма – находилась в том же состоянии кризиса, в каком пребывала советская этнография, особенно в последние десятилетия перед распадом СССР. Там тоже был свой «кризис идентичности», вызванный, в общем‐то, выполненной к началу 1990‐х годов узкой задачей, ради которой послевоенный конструктивизм и создавался – потеснить и дезавуировать то научное направление, которое развивалось в предвоенной Германии и которое поначалу, в послевоенный период, не хотело уступать первенство и господство смыслов, завоеванных за истекший период. Но при этом конструктивизм не являлся базисной теорией, какой она была, скажем, в СССР или в фашистской Германии, это была своего рода «реплика» на некий фундаментальный труд. Реплика серьезная, основательная и высококритичная, поставившая преграду (в Германии и Европе) на пути дальнейшего развития направления, связанного с именами Хайдеггера и близких ему по мировоззрению лиц. Советская постсталинская школа, тоже по‐своему, вела борьбу со сталинским наследием, но другими средствами и в других масштабах. Хотя результат – и западный, и советский – оказался один, они исчерпали себя. Дальнейший путь развития этнологической науки, в ее теоретическом плане, должен был, по логике, в начале 1990‐х годов опять начать определять фактор «фундаментальной теории». Но под предлогом того, что «фундаменталисты» себя опорочили в фашистской Германии, а также показали свою несостоятельность (утопичность) в СССР, было решено не возвращаться к фундаментальной теории вообще. Хотя фундаментальная теория существовала в Европе и и в России и до XX в., но тогда об этом словно забыли.
Так в постсоветской этнографии (скоро ставшей этнологией) по‐хозяйски поселился конструктивизм, с его ограниченными прикладными возможностями и непомерными амбициями. Вся теория постсоветской этнографии, по сути, концентрировалась вокруг одного вопроса, вопроса об этнической идентичности. И рассматривался этот вопрос не столько в этнологическом ключе, сколько в психологическом и философском аспектах, но под видом социального антропологического (т. е. всесторонне личностного) знания. Теоретический кризис русской этнографии, развивающейся в постсоветский период, сегодня налицо. Этот кризис длится уже третье десятилетие, в связи с чем, нарастает понимание того, что общие проблемы – это вообще нечто ненужное и даже опасное, поэтому надо уходить в прикладную (социологическую) сферу этнографии. Подчеркну, не в сферу частностей, единичностей, а в практическую область – реконструкции, моделирования, музееведения, обслуживания некой огромной рыночной индустрии, завязанной на этнографический туризм.
Как показали события последних двух лет, в мире быстро начал меняться порядок расстановки сил. Либерализм, который долгие десятилетия был стенобитной машиной, разбивающей оковы традиционности и традиционализма в самых разных его видах и религиозных одеждах, сегодня повсеместно отодвигается от рычагов управления миром. К власти везде приходят силы, которые долгие десятилетия двигали мировые процессы, находясь в тени, отдавая временную славу либеральному сообществу. Сегодня вся слава нужна им самим! Однако думающие люди никогда, даже в золотую эпоху расцвета либерализма, не считали его реальной силой, потому что либерализм сам по себе – это пустота, и если за ним не стоит серьезной консервативной силы, он ни на что не способен. Сейчас, когда либерализм принуждается к сдаче позиций, он лишь создает видимость, что будет отстаивать до конца свое право вершить судьбы мира.
Наука в ее мировом тренде тоже (хотя и не так скоро и энергично) начинает дрейфовать в ту же сторону господства консервативных сил. Это мы видим и в современной российской этнологии. Однако надо помнить, что современный консерватизм чаще всего опирается не на традиционализм, а на постмодернистские воззрения. Поэтому основной задачей постмодернистского консерватизма оказывается не поиск истины, а создание видимости решения крупных научных задач. При этом будем помнить, что смысл деятельности постмодерна состоит в развоплощении человека – замене человека традиции, человека живых связей с обществом и природой роботом. Даже не в смысле замены живого человека машиной, а в принуждении человека к выполнению узкой запрограммированной функции, выйти за рамки которой он не может.
То, что конструктивистская методология не работает на Большой формат, в рамках Большой теории, теперь уже совершенно очевидно. Как инструмент, созданный для разрушения человеконенавистнической теории – фашистской методологии, он пригодился и для разрушения изнутри другой большой (ложной, утопичной, но не человеконенавистнической, хотя и по‐своему сегрегационной) теории XX столетия —марксизма‐ленинизма. Но конструктивизм при этом не способен решать крупные исследовательские задачи теоретического плана. Однако он не хочет уступать место ничему «большому», делая вид, что сам может справляться с «большими задачами», ставить и решать их. И на этом его поприще, начинают уже обнаруживаться показательные вещи. Продолжая разрушительную работу, но теперь уже в отношении всего традиционного (выступая апологетом постмодернизма), конструктивизм именно в этой области и развил бурную деятельность, претендующую на теоретическое целое, на большой стиль. Антитрадиционализм как теория Большого формата – это уже обращение не только ко времени XX в., но ко всему историческому периоду существования человечества, а в рамках одной этнической традиции, скажем, русской, это возможность обращения к длительному историческому периоду. Историческая длительность и богатое содержание традиции дают конструктивизму возможность развернуть видимость большого стиля. Но надо понимать, что ничего своего конструктивисты в этом случае не предлагают; никакого позитива, никакой перспективы развития народа или человеческого сообщества; они рисуют только красивую на вид картинку умных суждений и трактовок, разоблачающих традиционный уклад жизни. Более того, чем ближе автор‐конструктивист приближается к фактуре, к этнографическим подробностям жизни народа, тем более искусительным для него самого выглядит возможность поквитаться с традицией (особенно внутренне им нелюбимой), разоблачить ее несовершенство, показать ее темные стороны и объявить именно их «нациеобразующими». И здесь конструктивист становится так близок своему оппоненту – ученому из Германии 1930‐х годов, что просто диву даешься, куда может завести «святая идея» разрушать, если ее раздувать до немыслимых размеров. Так, к примеру, поступает в своем почти семисот-страничном труде современная московская исследовательница‐славист М. В. Лескинен, которая в пух и прах, как она считает, разбивает мифы о русском «народе‐богоносце». Между тем, заявляя, что «современная наука отвергает в качестве объективных антропологических критериев расы, а именно: черты этнического темперамента, характера, умственные и нравственные свойства, тип духовной и политической эволюции и уровень сложности языка»1, автор именно нравы и нравственность русских делает главным предметом своего исследования. Под предлогом изложения мнения современников XIX в. автор избирательно рассматривает негативный материал и делает общий вывод о низком нравственом уровне развития русских крестьян: «из социальных качеств можно отметить прежде всего предприимчивость, деловую активность, энергичность и быстрое освоение новых экономических вызовов пореформенного периода. Однако нравственный облик его вырисовывается как далекий от идеала: он ленив, вороват; некоторые свойства его нрава способствуют нарушению им моральных норм: «неспособность держать себя в руках», контролировать проявление чувств и эмоций ведет к резким перепадам трудового ритма, к пьянству, однако он не зол, не жесток и гостеприимен»2. Большой стиль заставляет автора взяться обстоятельно доказывать, почему русские именно такие, какими их видели отдельные современники; и она обращается к церковной теме, показывая, сколь далеки были русские крестьяне от идеала, вера их была тщетна, малорелигиозна, суеверна3. Плохими русских делали также их колонизаторские амбиции, и от этого страдали (портились) те народы (инородцы), с которыми русские соприкасались. Финны мало контактировали с русскими и поэтому сохранили нравственность, прежде всего свою честность как национальную идентичность. В другом месте (где описывается еще одна конструкция) автор говорит по‐иному; русские Русского Севера были честны, скорее всего, по причине заимствования честности от финнов4. То, что автор не просто передает мнение отдельных современников, высказывавшихся негативно о русском народе, но и сама не раз солидаризируется с этими мнениями, бесспорно5. Книга требует отдельной рецензии и не стоит о ней здесь говорить особенно долго, важно лишь подчеркнуть, что большая теория в русской этнографии сегодня, к сожалению, или отсутствует, или заменяется русофобскими суррогатами.
Почему же русская этнография не пытается встать на ноги; почему отказывается продолжать поиски искомого «общего», своей, русской теоретической этнологической школы? Ответ прост: чтобы это сделать, надо вернуться к пониманию традиции как первичной ценности, в основе которой лежит религиозный фактор; надо учитывать, что исследование общих вопросов этнического бытия, его культуры и истории, государства, им созданного, можно вести лишь с опорой на духовный стержень (учитывая «фактор Бога», причем, в русской православной традиции – «фактор православно‐христианского Бога»). И тогда следует отказаться от многих, ставших уже привычными штампов о конструировании этноса и этничности, или же о природных путях их зарождения. Начало всем этим ложным идеям было положено еще в советское время, но до сих пор нас пугают, что не надо задавать лишних вопросов, что это несет угрозу стабильности, порядку и самое главное – спокойствию в области межнациональных отношений. Между тем опасность придет, откуда ее не ждут, поскольку быстро нарастает асимметрия между активно этнизирующимися общностями («малых народов») в стране и большой этнической общностью русских, деэтнизирующейся (и самостоятельно, и с помощью русофобских сил). Через этот конфликт между идентичностью и ее отсутствием проходит сегодня Европа (и это ее радикализует), это грозит в будущем и России. По сути дела, причина сегодняшней эскалации терроризма в мире вызвана, в значительной степени, теми же причинами. Но, если выбирать (или продолжать) советский вариант погашения этнической активности – через ее постепенное растворение в идеологии, – то, во‐первых, придется актуализировать идеологический фактор как моноидеологию (против чего сегодня Российская конституция); во‐вторых, придется вести наступление на этничность, и не только русскую, но и на те образцы этничности в России, которые сегодня на подъеме (чеченская, татарская и т. д.). И первое, и второе – опасный путь для роста эскалации, но именно этот путь нам активно навязывается «мировым сообществом».
Рассмотрение общетеоретических проблем в современной русской этнографии требует учета трех факторов: традиции, модерна и постмодерна, что связано с особой методологией исследования, аутентичной каждой из этих мировоззренческих эпох. В этом ключе автор данной монографии и видит свою задачу – обратиться к целому ряду общих проблем, ставящих понимание традиции русского народа в общий контекст российской истории, и в каких‐то отдельных темах – в контекст мировой истории и традиционности. Книга готовилась постепенно, в течение десяти лет, и движение это шло от исследования русской религиозности – православия, к вопросам традиции и далее к наиболее сложной области – этнической культуре, этничности – коренным вопросам этнологии. Общим посылом автора в вопросе об этничности была мысль об особой природе этого сложного явления; этноса как особого организма и этничности как особой духовной субстанции. Этнос – коллективный, народный организм, как и человек, имеет духовную (умственную), душевную (чувственную) и материальную (телесную) природу. Это коллективное тело, коллективная душа и коллективный дух, коллективно‐религиозное «я». В последнем случае таким его делает Церковь, но мы бы не стали вслед за А. С. Хомяковым говорить, что народ церковный и есть сама Церковь, поскольку он входит в Тело Христово, тело Церкви. Все‐таки Церковь и народ церковный различаются.
Автор предлагает по‐новому посмотреть на этнос и этничность, на их сложную природу, но самое главное – внимательно исследовать тот процесс (как сознательно‐организуемый, так и бессознательно‐развивающийся, по причине отступления народа от Бога, веры, нравственности, традиции), который можно обозначить как деэтнизацию народа, распад его этнических скреп и связей, деградацию этнической культуры и т. д. В этом основной посыл данной книги. Автор, конечно, не считает, что возвращение к «фундаментальной теории» возможно только на базе православия и православной духовности, возможны и другие формы базисной теории. Важно лишь, чтобы возвращение это проходило на основе ценностей модерна, когда национальная традиция становится основой для светской культуры. А не по постмодернистским лекалам, когда и традиция используется чуждая, и само использование традиции направлено не на утверждение добра и блага, а на разрушение мира искомой национальной традиции через признание равенства добра и зла, через развоплощение прежних высоких смыслов, фактов и контекстов родной истории.
Автор с сердечной благодарностью вспоминает всех кто помог ему на пути написания книги. Главным бразом, это коллеги по журналу «Традиции и современность. Научный православный журнал» – Григорий Александрович Романов, Наталья Тимуровна Энеева, Любовь Тимофееевна Соловьева, Наталья Валерьевна Шляхтина. Благодарю за участие и поддержку академика Российской Академии Художеств Марию Александровну Некрасову, директора Школы Народного искусства Императрицы Александры Федоровны Наталью Ивановну Пономареву, директора Ивановской сельской школы Владимира Сергеевича Мартышина (теперь уже священника Владимира). Доброе и профессиональное, попечительное участие Марины Михайловны Громыко во многом помогло книге состояться; бесценны, конечно, эти часы совместной работы с человеком старой академической школы, где в основе всего лежат глубокие научные знания, высокая культура общения и терпимое и уважительное отношение к собеседнику. Важной площадкой для дискуссий были и семинары «Православие и русская народная культура», проходившие в ИЭА РАН под руководством М. М. Громыко, где собирались друзья и единомышленники. Бесконечно благодарен и родному Отделу русского народа и Институту этнологии и антропологии Российской Академии наук, в рамках которого писалась эта работа несколько лет. Мой низкий поклон и духовному отцу – протоиерею Александру Шаргунову, благословившему написание и издание этого труда.
Часть Первая
Традиция: этнографический контекст
« Традиция – это особый, фиксированный в символах, опыт социальности, которая получает свою жизненную силу от установления особой – символической связи человека с Богом, благодаря чему вырабатывается механизм воспроизводства социальности, своего рода вечный двигатель для социальных форм бытия »
Глава первая
Традиция с позиции православного мировоззрения
Понятия: «традиция», «символ», «этническая традиция»
В современной этнографической науке, занимающейся вопросами этнической истории и традиции, до сих пор преобладает отношение к традиции как к языческой архаике, периоду, когда закладывались важнейшие культурные и этнические архетипы каждого народа, в том числе русского. Все самое исконно народное, с этой точки зрения, идет из эпохи существования многобожия, а с христианской точки зрения (да и не только с христианской) – времени существования языческой религиозности. Считается, что отсюда у славян весь народный аграрный, праздничный и обрядовый календарь, просуществовавший в трансформированном виде вплоть до конца XX столетия, а период христианства – это эпоха деградации традиционности, сознательно «организованной» адептами этой религии.
Об условности научного знания писал А. Ф. Лосев в своей знаменитой книге «Диалектика мифа»6. По его мысли «чистое научное знание» – закон, формула, числовая или математическая закономерность не освобождают ученого от мифологизации этого знания, поэтому научное знание обязательно будет вписано в некий условный мировоззренческий проект, исключающий другие картины мира, т. е. мифологизировано. Ньютоновская картина мира мифологична и в этом смысле лишь деталями отличается от конкретной религиозной картины мира.
Здесь мы обращаемся к основополагающему для этнографии понятию «традиция» и ставим задачу максимально возможно выделить в нем те признаки, которые отражают результат некоего соработничества Бога и человека. Это самое первое и важное для традиции. При сугубо рациональном исследовании (в картезианском смысле как рационального метода познания) понятия «традиция» выделяют некоторые внешние признаки «традиции» общего характера: архаичность, фиксируемую в культуре в орнаментальных мотивах, анимистических верованиях, космогонических сказаниях, календарных и семейно‐бытовых обрядах и песнях, волшебных сказках, старинных преданиях7; народность традиционной культуры, бесписьменный характер литературы (фольклор) и т. д. Но при этом число признаков, как бы оно ни увеличивалось, на деле не будет приближать исследователя к пониманию того, чем же, по сути, является традиция, поскольку сумма их даст лишь одномерное описание понятия.
«Традиция» сродни понятию «канон» в Церкви и поэтому важно в первую очередь понять первооснову каноничности традиции. Кто и когда заложил этот канон? Атеистическая этнография8 не берется определенно отвечать на вопрос, «кто» это сделал. Более того, при современном господствующем либерально‐атеистическом варианте вопрос о положительности традиции, ее жизненной необходимости для человеческого сообщества вообще не стоит. Этнографы‐традиционалисты, но атеисты в ответ на это игнорирование традиции ведут себя пассивно, и их противникам – либералам – остается лишь торжественно заявлять, что «историческая (т. е. традиционная) этнография» исчерпала свой потенциал, что страна и народ завершили свой путь традиционности и сейчас мы живем в другом, посттрадиционном обществе, которое и следует изучать по‐новому.
Действительно, сегодня есть основания говорить о кризисе традиционализма и в вопросах его изучения, и в сферах его бытования. Но традиционализм не умер. Живо и традиционное общество, хотя и вынуждено пребывать в несколько трансформированном виде. Православная Церковь в России продолжает питать традиционные основы в самых разных областях жизни, и это главная гарантия существования традиционности. После многих десятилетий открытых атеистических гонений Церковь внешне ослабела; к тому же до сих пор продолжается незаконный процесс отделения Церкви от общества под предлогом отделения от государства, что не может не сказываться на потенциале традиционности.
Кризис традиционализма в его познавательном аспекте связан с господством атеистического подхода в изучении традиционости. Многие ученые продолжают ограничиваться изучением материальной культуры, а к духовной культуре относить ту сферу, которая ей не принадлежит или принадлежит только в малой степени. Духовная сфера, состоящая из религиозного и нравственного компонента, требует аутентичного подхода, языкового и смыслового соответствия ее уровню. Нельзя изучать памятник, созданный религиозно мотивированными творцами, с атеистических позиций. Это – ненаучно. Но это делается. Для гуманитарной науки в России, как нам кажется, наступил «момент истины». Повернется ли она к традиции лицом, сделав поиски истины делом не зависимым от идеологической конъюнктуры, или окончательно перейдет на новую либеральную мировоззренческую методологию? – Вот сегодня самый важный для науки вопрос.
Мы не считаем атеистическую науку неистинной. Но она страдает одной неисцелимой болезнью – она смертна. А наука теистическая (мы не имеем в виду богословие) – бессмертна. Смертность атеистической науки не в неумолимом законе жизни – «мы все когда‐нибудь умрем», диктуемом «диалектикой жизни». Смертность ее в невозможности победить смерть – хаос, энтропию, невежество, незнание. Хотя в период расцвета советского атеизма в науке и совершались великие дела: происходил научный подъем, делались открытия, велись исследования, которые до сих пор имеют ценность. В советское время наука жила пафосом построения «светлого будущего» – идеального гармоничного общества, освященного чуть ли не религиозной идеей, когда «Бог Церкви» был отвержен и заменен «богом людей». Живя в ритме и энергии такого скрытого идеализма, советская наука была на подъеме. Эта эпоха закончилась, и сегодня ученые‐атеисты (а их до сих пор – большинство в науке) помнят о годах, когда люди по‐настоящему горели научной работой и время рождало настоящих титанов в науке. Казалось бы, вполне очевидна роль идеального фактора в развитии науки, но адепты материализма не хотят этого видеть, так как боятся проникновения религиозных идей в науку, считая, что религия и наука несовместимы. В начале 2000‐х годов было даже письмо академиков‐атеистов об опасности клерикализации школы и науки как свидетельство того, что спор дошел до своего логического конца9. Не только государство, но науку и общество предлагается законным образом отделить от Церкви. Что ж, дети выросли и не хотят больше знать своего родителя. Это в духе времени.
Наш исходный тезис таков: традиция10 – это особый, фиксированный в символах опыт социальности, которая получает свою жизненную силу от установления особой – символической связи человека с Богом, благодаря чему устанавливается механизм воспроизводства социальности, своего рода вечный двигатель для социальных форм бытия. «Передача» символического потенциала знаний от поколения к поколению имеет высшую степень социальной мотивации – традиционность, так как здесь фиксируются важнейшие социальные ориентиры, опыт общения Бога и человека (сверхсоциальный опыт). Между Богом и человеком существуют разные типы связей, и в первую очередь личностные, точнее, сверхличностные, реализуемые в религиозной жизни. Но символическая жизнь так же реальна, как и религиозная. Она является результатом сверхсоциальных связей Бога с человеком.
Чтобы раскрыть специфику функционирования символической связи в ее онтологическом аспекте и на уровне метафизической глубины, воспользуемся теорией символа, разработанной Алексеем Федоровичем Лосевым. Человек рассматривается Лосевым не только как потенциально социальное существо (имеющее с рождения задатки для социальной деятельности), но в первую очередь как потенциально духовная личность, обладающая способностью видеть и творить мир во всей его рациональной и иррациональной глубине. Общая особенность лосевского подхода, объясняющего путь человеческой познавательной деятельности, состоит в разработке уникального и вполне оригинального подхода к изучению того, как дух человека становится «плотью», а мир идеального превращается в социальное явление. Необычность этого подхода, на наш взгляд, заключается в оригинальной исследовательской методике: телесный мир человека Лосев изучает как психолог; душевно‐эмоциональный мир он исследует с помощью категориального аппарата философии, а для духа человека он обращается к православной богословской мысли и ее понятийному аппарату. Причем анализ ведется не раздельно, а совокупно, т. е. одновременно с трех точек зрения. Вот почему каждый рождающийся понятийный феномен, например, символ, проработан как реальный продукт личностного бытия, а не как абстрактная (только философская, или только богословская) категория.
Философ занимался теорией символа всю свою долгую и плодотворную жизнь, начиная с 1930‐х годов – «Философия имени» (М., 1927), «Античный космос и современная наука» (М., 1927), «Диалектика художественной формы» (М., 1927), «Диалектика мифа» (М., 1930), «Очерки античного символизма и мифологии» (М., 1930) – и заканчивая временем 1980‐х – «Проблема символа и реалистическое искусство» (М., 1976). Понятию «символ» А. Ф. Лосев уделяет внимание и в многотомном труде «История античной эстетики» в числе «структурно‐дифференциальной терминологии» античной эстетики. Важнейшее в содержательной стороне символа, по А. Ф. Лосеву, это являемость истинного бытия (т. е. божественного) в инобытии, т. е. в тварном бытии. Являемость сущности в вещи (явление) и есть символичность11.
Из опыта православного богословия известно, что общение человека с Богом в Духе Святом происходит посредством божественных энергий. Христос – Богочеловек во плоти, покидая телесно своих учеников, сказал им, что пошлет им Духа‐Утешителя. Лосев отмечал: «В символе как раз струятся те самые энергии, которые не покидая сущности, тем не менее, частично являют ее всему окружающему». Философ делает вывод, исходя из логики исихастского богословия: «всякая энергема, как и энергия целиком, в самом существе своем всегда символична, поскольку она есть уже не сущность просто, но сущность, соотнесенная с тем или другим видом инобытия и являющаяся так или иначе тем и другим видом инобытия»12.