Kitobni o'qish: «Жизнь. Книга 1. Все течет»
© Н. Федорова, текст, 1964
© Издательство «Сатисъ», 2018
Глава I
Всё течёт.
Гераклит
И каждый день уносит частицу бытия.
Пушкин
Все реки мира прекрасны. Но в этой реке, небольшой и неглубокой, таилось особое очарование. Она расстилалась спокойно по ровному полю, плавно уходя вдаль под низким опаловым небом. Она увлекала за собою мысль человека. Она погружала его в раздумье. Она, казалось, шептала: «Ближе. Сюда. Ко мне. Дай душе твоей отдых. Пусть печали оставят тебя. Дели со мною сладость покоя. Отсюда благоустроенным кажется мир и полным счастья. О, не быть человеком! Не думать. Есть и иные, и лучшие формы бытия. Быть только водой, простым элементом природы, одной из начальных форм жизни. Взгляни: вода, волна, пар, туман. Гляди: я поднимаюсь легко и всё выше. Я – облако». Но едва успев принять форму, облако тает. Его нет уже, и за ним нет ничего. Всё, что было или казалось, – исчезнувшая тень прошедшей жизни. И уходя всё дальше, река шептала: «Прощай. Прощай. Мне жаль тебя, человек!» Был радостно-свежий час августовского раннеосеннего утра. На плоту, укреплённом у берега, прачки полоскали бельё. Спеша с работой, они трудились молча. Суббота – тяжёлый день в жизни прачки. Беседы отложены до понедельника.
Маленькие городские птички, те, что «не знают ни заботы, ни труда», порхали облачком над бельём, над плотом, у берега. Это были,
конечно, воробышки. Чириканьем они выражали своё любопытство и удивление. Они наблюдали за непонятной для них работой людей и делились между собой своими птичьими впечатлениями.
Издалека то и дело доносился густой и глубокий звук, словно тяжкий вздох великана, словно самый голос труда. Это вздыхала электрическая станция города, как бы жалуясь и в то же время похваляясь выполняемой трудной задачей. Этот голос кричал: «Я скован! Человек – раб своих научных открытий!» И затем, смиряясь, на конечной низкой ноте посылал труду своё благословение: «Да будет!»
Небольшая лодочка плыла вниз по течению. В ней было двое: у руля учитель классических языков и чистописания и молоденькая темноволосая девушка – с веслом. Она только что окончила гимназию, была полна самых дерзких мечтаний и планов и в этот час выглядела рассеянной. Он же был глубоко озабочен. Это он был влюблён, не она. Это был час, предназначенный им для объяснений. Давно были готовы фразы, как лучше предложить своё – увы! – давно пожилое сердце и свою – увы! – почти нищую руку. Невозможно откладывать: жизнь коротка, ему уже за сорок лет, девушка умна и прекрасна. Но она собирается в столицу, на медицинские курсы – надо спешить. А он сидел и молчал.
Но и случай был не из лёгких. Односторонний, жалкий роман, предмет комедии. Будь он не собственный, как можно было бы о нём рассказать и посмеяться. Представьте! Старый учитель влюблён в свою молоденькую ученицу! Больше того: некрасивый учитель, без таланта и бедный, неудачник, конечно, и влюблён в юную красавицу – весёлую, здоровую, богатую, задорную, полную боевых планов, окружённую молодыми друзьями! Ей открывается блестящая жизнь. Она никогда, никаким образом не дала и намёка на какой-либо интерес по отношению к этому учителю, больше того, она презирает учителей классических гимназий, всех вообще: и как класс, и как профессию. А он ждёт от неё согласия на брак! Здесь – смейтесь!
Но как блестяще она выдержала выпускной экзамен по латыни! С каким вежливым высокомерием она отвечала ему, учителю – и значит, тирану, – на все его вопросы!
Он знал, что объяснение будет трудное. Но с другой стороны, он провёл юность и средние годы – лучшую часть жизни! – цитируя мудрейшие изречения мудрейших людей, он надеялся почерпнуть нужные слова из этих сокровищ. Он как-то уже потерял способность говорить от себя и вот теперь в уме, как ветхие черепки археологических раскопок, переворачивал архаические изречения о любви, ища такое, которого не знала красавица, принципиально презиравшая и древних греков, и всю латынь.
Изречения не находилось. Требовалась большая осторожность и во вступлении, и в изложении темы. Одно лишь заключение было ясно: он просил её отдать ему своё юное сердце, свою первую любовь и затем верность во всю последующую совместную жизнь.
Лодка плыла. Девушка скучала. Учитель молчал. Изречение не приходило на ум.
В первый раз они были наедине. Он много и хитро работал над планом, как увлечь её на прогулку вдвоём. Цитаты из Вергилия о сельской природе загипнотизировали девушку в это августовское чудное утро, и она пошла на прогулку. Ксенофонт помог опоэтизировать лодку. Учитель задумал объясниться именно в лодке и, по возможности, на середине реки. Твёрдой почве он доверял мало – из лодки же девушка не могла уйти. К тому же на прозаической твёрдой земле он явственней чувствовал нелепость и дерзость своих надежд.
И вот они вдвоём, в лодке, посередине реки – а он молчал. Гипноз Ксенофонта постепенно рассеивался, и девушка нетерпеливо поглядывала на берег.
«Она откажет мне, – горестно думал учитель, – что тогда?»
Он уже слышал от неё, что она передовая женщина, что она реалист, что презирает сентиментальности, что поступает на Высшие женские медицинские курсы. Что ей, если учитель и скажет: «Вы – мой последний шанс на счастье!» Разве начать: «Дело идёт о спасении одной человеческой жизни?» Возможно, это заденет медицинскую струну её сердца.
Он ужасался и молчал. «Она откажет мне!» – предчувствовал он всё яснее. «Что тогда? Запить? Стать революционером? Какое лучшее средство от тоски?»
Оставалось всё меньше времени для размышлений. Лодка неуклонно приближалась к пристани. В эти последние десять минут надо было бросить жребий: и сказать, и спросить, и получить ответ.
Поникнув головой, остановив свой взгляд на её весле, он начал:
– Вспомним Гераклита: «Пантарей» – всё течёт… всё проходит.
Она не ответила ничего. Она уже слышала это изречение Гераклита. Для неё – юной – изречение это не имело ещё своей тяжёлой глубины. Она была в той поре жизни, когда радуются тому, что всё проходит, и нетерпеливо ждут перемен. Девушка с досадой ударила веслом по воде и не ответила ничего.
Учитель покашлял в смущении, но решился ещё говорить, сильно при этом краснея:
– Наблюдения показывают, что, как правило, учителя классических гимназий – неудачники в любви. Чем бы вы объяснили это?
Она посмотрела на него – всё не догадываясь, к чему вело вступление, – с лёгкой насмешкой. Этотучитель гимназии казался ей одинаково древним, как Ксенофонт или же ветхозаветный патриарх Авраам из города Ур. Его любовь – колючее, жалкое растеньице сухой и песчаной пустыни. Е й предлагать что-либо в этом роде?!
Он понял бесполезность объяснений. Мираж рассеялся, как и прежние, другие. Его судьба не изменилась: обречён на одинокую жизнь. И он снова подумал: запить? уйти в революцию? В тоске, он ещё раз произнёс:
– Гераклит сказал: «Панта рей» – всё проходит.
– Это значит, что и наша прогулка наконец кончится! – сказала девушка и энергично ударила веслом по воде.
Но было ещё одно существо, услыхавшее изречение Гераклита и запомнившее его на всю жизнь. Это была маленькая босоногая девочка на плоту, дочь прачки Варвара Бублик.
Хотя и маленькая, она уже работала. Из корзины она подавала матери бельё для полосканья, а готовое складывала в другую корзину (экономилось время на то, чтобы прачке разгибать спину). Эта девочка имела прекрасную память. Удивлённая непонятными словами, впервые услышав иностранную речь, она запомнила и до конца жизни уже не забыла, что сказал Гераклит: «Панта рей».
Лодка проплыла мимо, близко от плота, и одна из прачек приостановила работу, боясь, что огромное покрывало попадёт под лодку или под весло. Она была ещё молода, эта женщина, но со стоном распрямила свою натруженную спину и стояла прямо, как палка, силясь передохнуть. Рассеянно она посмотрела вокруг, потом вверх – в спокойное, нежно-жемчужное небо, посмотрела на порхающих птиц, затем на противоположный берег реки, весь в садах, весь зелёный, и беззаботная радость, безмятежный покой природы вдруг поразили её. Душа её встрепенулась в изумлённом восторге, и радостно, как ребёнок, она воскликнула:
– Господи! Как хорош Божий мир, где мы живём!
– Ты живёшь в нём, чтобы стирать грязное бельё, – саркастически заметила соседняя прачка, со злобою мыля незамеченное прежде пятно на чьей-то кофте. И, не разгибая спины, не отводя глаз от работы, она плюнула на кофту.
– Ч у ж о е грязное бельё, – добавила соседка по другую сторону. Это была страшная, тощая женщина, состоявшая из одних костей. Она также говорила, не отрываясь от работы.
– Да, ваша правда, – вздохнула прачка, только что восхищавшаяся миром. – Да ещё полоскать это белье в такой хорошей реке! Что ж, на всё Божья воля, а на человека – судьба!
Тут мать Варвары, вдова Бублик, подняв голову, но боясь хотя бы на миг оторваться от спешной работы, держа руки с бельём в воде, спросила:
– Посоветуйте, добрые люди, – что делать, чтобы жилось полегче? Столько народа живёт лучше нашего!
– Им везёт! – зашамкала беззубая прачка. – Везёт человеку – и всё тут. Как сказка сказывает: счастливый клад найдёт, копая по найму могилу, несчастного ужалит змея на пороге дома в день его свадьбы. Поняла?
Вдова Бублик задумалась на минуту, потом опять спросила:
– Ну а коли нет человеку везения, что же делать в такой участи, как моя?
На плоту была только одна старуха. Казалось, она и не вслушивалась в разговор, но тут она быстро подняла голову и крикнула только:
– Терпеть!
Это слово неожиданно бросило одну из прачек в припадок гнева.
– Терпеть! – взвизгнула она и прибавила бранное слово. – Терпеть! Докуда? Зачем?! – истерически она била кулаком чью-то рубашку. – Терпеть! – крикнула она ещё раз, заскрежетав длинными жёлтыми зубами. – Ты ещё мало терпела? Глянь на себя, до чего тебя довело твоё терпение! Взгляни на свои руки!
Наивно старуха вытянула перед собой свои руки и с любопытством посмотрела на них, словно видя их впервые.
Это были страшные, тёмные руки, изуродованные работой, изъеденные ревматизмом. Их суставы распухли, мускулы смылись и стёрлись в работе, и страшные, как мёртвые сучья, кости выпирали из-под серо-фиолетовой кожи. Они – эти руки – свидетельствовали о долгой и честной жизни в труде во все возрасты жизни, во все времена года, при всякой погоде: в жару и холод, при ветре, в снег, дождь, туман и сырость; они имели дело с грязью – и твёрдой, и липкой, и жидкой, газообразной, всякой грязью, какую способен произвести человек. Они навеки потеряли свою первоначальную форму и гибкость, и ничто в мире уже не могло бы вернуть им белизну и здоровье. Как далеко отошли они от первоначального вида руки! Не будь прикреплены к старухе, не выглядывай они из-под её засученных рукавов, их едва ли кто принял бы за живые руки, с ещё органической жизнью. Их скорей можно было бы принять за комья пемзы, за что-то ископаемое, как куски давно погребённого дерева, за черепки глины. Они походили именно на предметы, что хранятся в музеях в отделах палеонтологии, мимо которых, не взглянув, проходит не думающая юность. На них молча смотрят только одинокие сутулые старики, очевидно, учёные. Они смотрят внимательно, мигая утомлёнными, старыми, слезящимися глазами. Но те музейные мёртвые предметы имеют королевский комфорт: о них заботится кто-то; они лежат на бархате, под стеклом, сосчитанные, внесённые в каталог, занумерованные. Палеонтологи одни знают их тайну: были ли они живыми тысячи лет тому назад, а потом умерли, и могила сделала их похожими на пемзу и глину; или же они всегда были только пемзой и глиной – мертвы, – но каприз природы или замысел артиста придали им форму, схожую с чем-то, что могло бы и жить.
Все прачки, оставив работу, смотрели на руки старухи, затем каждая, украдкой, взглянула на свои, словно боясь увидеть в них то же уродство. Девочка Варвара смотрела также, а потом, вздрогнув, вытянула и свои ручки, чтоб лучше их видеть. Её детские, восьмилетние пальчики ничем ещё не походили на руки старухи, но серые глаза девочки застыли в изумлении и страхе, словно она увидела, что и для неё, будущей прачки, втайне уже готовила судьба.
И её руки не были белы, не были нежны. И они уже зачерствели и загрубели слегка. Но есть что-то прелестное, невыразимо милое в паре маленьких детских рук. Вид их трогает сердце. В них заплетён уже намёк, а затем колебание: как развернуться? чем стать? – материнским светлым крылом, жёсткой лопатой для грубой работы, украшением тела или же жадной, когтистой лапой? Так листья иных растений замирают на время, прежде чем совершить последний, решающий шаг: остаться ли зелёными и называться листом или же развернуться цветисто и ярко и быть лепестком цветка.
Вдова Бублик глядела не на свои руки, а на руки дочки Варвары, и слеза образовалась в углу её глаз. Она прошептала:
– Терпение – это пусть для меня. Хочется лучшей жизни для дочки.
– Была я раз на тайной сходке, на политической, – заговорила, оглянувшись вокруг, одна из прачек. – Они были коммунисты. «Всё богатство на свете принадлежит трудящимся» – они так сказали. «Надо силою взять всё и всё поделить, всем поровну. А кто не работает, пусть тот и не ест». Я потом спросила его, кто говорил речь: «А что нам, народу, делать сейчас?» Он сказал: «Учиться. Ученье показывает дорогу».
– И тут же отсыпал тебе денег на ученье, – с насмешкой заключила тощая прачка.
– Ну нет, – наивно ответила первая, – коммунисты не дают денег. Они только обещают народу…
– Так зачем тебе было рисковать с полицией и ходить на сходки? Пошла бы ты лучше к обедне в собор. Там почище скажут. Обещают тебе вечное блаженство, не теперь, а погодя, когда умрёшь и тебе ничего не будет нужно.
– Архиерей даст тебе крест поцеловать, из чистого золота, – наслаждайся! – вступила в разговор ещё одна прачка. Она закончила работу и взваливала тяжёлый узел на плечи. – Затем до свиданья! Терпи!
– Что крест! Он и к ручке допустит приложиться. Рука же архиерейская духами вспрыснута, розами, – самые дорогие эти духи, заметь! Тебе же всё это бесплатно, исключительно чтоб укрепить твоё терпенье.
– Не слушай их, девочка, не слушай! – обратилась старуха к Варваре. – При тяжёлой работе находит злобная минута – злобствует человек. – И, повернувшись к реке, она прилежно взялась за полосканье.
Но остальные прачки стояли молча, не спеша снова взяться за работу. Каждая бесцельно глядела вдаль, думая о своей жизни.
– Взгляни-ка! – сказала одна из них, пальцем показывая на удалявшуюся лодку, где сидел несчастный учитель и барышня. – Утречком, в будний же день им нечего делать, как только прогуливаться в лодочке. Жалко, нет коммунистов: вот не дать бы этой парочке и кушать сегодня.
– Да это учитель, – умиротворяюще вступилась старуха, – это его каникулы для отдыха.
– А у т е б я есть каникулы для отдыха?
Как бы не слыхав вопроса, старуха продолжала:
– Учителя много работают, иные до чахотки даже. Жалованье же незначительное. Это я на него и стираю: в понедельник он уже пойдёт в гимназию. Ему я всегда благодарна: платит аккуратно.
– Нет, слушайте! Старуха работает на здорового парня и очень благодарна, что он ей платит! – злобно смеялась тощая прачка. – Ты, бабушка, вижу, хорошо научена терпению.
В эту минуту радостный звон колоколов наполнил воздух, сообщая, что закончилась обедня в соборе.
– Товарищи! – воскликнула та, что была на сходке. – Беритесь за работу! Вспомните, те, что сами не стирают, всегда надевают чистое бельё по субботам. Работай, босоногая команда! Это ты не будешь есть сегодня! – И она с ожесточением набросилась на бельё.
Остальные молча последовали её примеру. И Варвара работала, но, занятая неотвязной мыслью, она то и дело роняла бельё. Её испуганные глаза, серые и круглые, всё глядели на маленькие руки.
Это был август 1907 года. После неудавшейся революции 1905 года все слои населения, хотя и по различным причинам, находились в состоянии беспокойства, недовольства и опасений. Политическая пропаганда велась непрерывно, и много горечи и надежд сосредоточилось на ожидании больших перемен в государстве.
Глава II
Вернувшись домой, Бублики, мать и дочь, долго и истово гладили бельё. Работа эта, особенно мучительная летом, всегда требовала большой осторожности и внимания. Профессия прачки – одна из немногих, где погрешности скрыть невозможно. Уголёк, нечаянно выпав из утюга, мог явиться причиной финансовой катастрофы. Утюг слишком горячий, утюг слишком холодный, малейшее пятнышко на свежем белье – пылинка, соринка, пушинка – всё грозило несчастьем. Капельки синьки, след от сырой верёвки, сгусток крахмала – прачке не прощалось ничего.
Готовое бельё доставлялось по назначению безвозмездно. Обычным клиентам вдова Бублик разносила бельё сама. Но были и особые, требовательные клиенты – эгоисты, эстеты, маньяки внешней чистоты, кокетки, кокотки – те желали, чтоб их бельё было бело, как только что выпавший снег, свежо, как цвет яблони, чтобы доставлялось оно не свёрнутым, без единой морщинки и складочки. Этим элегантным лицам бельё доставляла босоногая Варвара, со старанием и рвением, неся вещь подальше от себя, на вытянутых руках.
Сегодня ей поручена была крахмальная рубашка молодого дьякона собора. Со вздохом умиления отправляла вдова этот плод своего труда и особых стараний.
– Осторожно, Варя, осторожно! – говорила она, покрывая рубашку папиросной бумагой. – Держи её выше! Вытяни руки. Чтоб ни к чему она не касалась. Не дай Бог… Выше руки, Варя, выше!
– Так?
– Так.
Варвара приняла позу марафонского вестника, готового к бегу.
– Завтра в соборе за обедней отец дьякон будет стоять в этой рубашке перед Божьим престолом, в самом алтаре! Осторожно! Ну, с богом! Неси!
Варвара ринулась вперёд и легко побежала по улице.
– Слава, слава Тебе, Господи! – молилась, крестясь, прачка. – И мой труд побудет в Божьем доме. Не оставил Бог милостью.
Будь у ней ботинки, и она пошла бы к вечерне в собор. Босоногие люди избегают ходить во многолюдные храмы.
Варвара между тем стрелою летела по улицам.
Город утопал в садах. Из-за них домов почти не было видно. Город цвёл, благоухал. Кое-где над заборами из-под сочной зелени пленительно улыбались, краснея, яблоки и томно млели груши. Но Варвара знала уже, что строго наказуется покушение на частную собственность, и давно закалила себя от искушений этого рода. К тому же и здравый смысл говорил, что если ещё висят эти фрукты, то, значит, их невозможно достать с улицы, ибо во всяком городе обитают и уличные мальчишки. Она и сама имела некоторый жизненный опыт: где есть имущество, там есть и собака, большая, лохматая, верный друг хозяина, только хозяина, но не человека вообще. Собака эта – фанатик. Поэтому, не отвлекаемая бесплодными мечтами, Варвара быстро приближалась к цели. Квартала за два до дома дьякона уже слышалось пение. Два голоса – изумительно прекрасный бас и ещё более изумительно прекрасный тенор – пели «Ныне отпущаеши», готовясь к вечерней службе. Слава обоих дьяконов была велика, говорилось даже, что из Москвы приезжали их слушать и что обоих дьяконов скоро пригласят в столичный собор.
У самого дома Варвара подождала, пока замерла последняя бархатная нота баса и «Ныне отпущаеши» отзвучало. Затем на цыпочках, как на пуантах, она вступила на небольшую веранду и, вежливо всем поклонившись, молча протянула рубашку. Хозяйка, старая женщина, мать дьякона, поднялась и осторожно, благоговейно взяла рубашку дорогого своего Сына, тенора, дьякона Анатолия. Девочка отступила шага на два и как бы слегка замешкалась (так учила её мать), ожидая, не вздумают ли тут же и заплатить за стирку. На сей раз это редкое событие имело место.
– Постой, девочка, – сказала хозяйка, – уж наверное тебе нужны и деньги. Я вот унесу рубашку да и заплачу. – И она ушла в дом.
Оба дьякона остались на веранде. Златоволосый Анатолий, кому Варвара принесла рубашку, очевидно, только что вымыл свои длинные волосы раствором ромашки и теперь сушил их, согласно рецепту, на открытом воздухе, в лучах солнца. Мокрые пряди висели вокруг его головы. В косых лучах заходящего солнца, с черепаховым гребнем в руке, он стоял, весь золотой, и жаловался на свою судьбу:
– Сколь счастливы те, кто богат и путешествует! Наша Россия – отсталая страна. Возьми, например, хоть эти мои волосы: как сохранить цвет их, блеск и первоначальную от рождения волнистость? За границей же, слышно, есть специальные жидкости и помады, имеются секретные даже рецепты. А тут? А я? – И он продолжил с горечью в голосе: – Только и всего – прополаскиваю их в растворе ромашки, как деревенская девка. Волосы же, наблюдаю, начинают тускнеть и темнеть. Пошел я к доктору спросить, не знает ли какого научного средства, надеялся, движется же вперёд наука, хотя бы и в России. А он? Говорит: «Попробуйте перекись водорода, слабый раствор». Но предупредил, бывает и неудача, волос же мой – тонкий и нежный. А доктор: «Рискните!» – говорит. Духовная особа не может рисковать. Как вдруг выйти на амвон с волосами разного цвета?! Возьми также и волну: она слабеет! Не рискую пользоваться горячими щипцами: волос легко сжечь. Да и жар расщепляет концы. За границей же, по слухам, большие имеются изобретения. Появилась «вечная» завивка, держится, пока жив человек. О блеске и не говори! Есть здесь пиксафон, но хорош исключительно для тёмных волос, мой же волос – золото! Да, надо, надо в Россию побольше просвещения и хоть какой-нибудь научный прогресс!
– Ну, ты, однако… – загудел в ответ отец Савелий. И его мощный, глубокий бас всколыхнул вечерний воздух, как медный колокол на колокольне. Он и сам походил на колокольню: высокий, широкий, с лицом медно-красного цвета, с гривою бронзовых волос и с глазами, большими, как сливы. – Ты, однако, посмотри на дело и с другой стороны. Духовенство за границей всё стрижено. Только православная церковь придерживается апостольского вида. Жил бы ты за границей, так был бы стрижен, не знал бы даже, есть у тебя блеск, и цвет, и волна или их нету. Что же осталось бы от твоего благолепия?
– Безволос? Но другие блага цивилизации, полагаю, возмещают духовенству за это. Нельзя сомневаться, что и духовенство и миряне там вообще куда счастливее!
– Нет, не хвали ты Европу при мне, оставь эти тамошние блага цивилизации! – буркнул отец Савелий. – В неведении – благо. Нищие духом идут первые в заповедях блаженства. Неведение даёт покой душе. Возьми моё семейство. Брат мой Иван – любопытный был мальчишка – из озорства как-то раз сходил на бойню посмотреть, как убивают скот. Увидел – стал вегетарианцем. Так и прожил жизнь – голодный. Мало того, в молодости, по дружбе со студентом-медиком, сходил в анатомический музей. Там, увидев под стеклом и в спирту печень пьяницы, бросил пить. Пил с тех пор исключительно воду. Случилось, увидел в микроскопе каплю сырой воды, испугался бактерий – стал воду кипятить. Купался в кипячёной воде, посуду мыл перед едой, обдавал кипятком. Суета! Жена его молодая заскучала над кипятком: с утра до вечера кипятила. Бросилась в речку и утопилась… А брат мой Иван, труп увидя, стал смерти бояться, разложения и запаха, и развилась в нём новая болезнь – мания чистоты. Весь заработок шёл на карболку. От забот, чтобы быть здоровым, и заболел. Увезли в больницу. Там и скончался – в психиатрической – в сорок лет! В нашей же семье мужчина живёт лет восемьдесят, а то и все сто. Недаром сказано: «Премудрости не взыскуй». Человек разумный её не выносит. Брат Иван помер, а вот дед наш по сей день жив, и, надо сказать, выпивает.
– Я презираю истории в таком роде, – возразил тенор, нервно помахивая гребнем, – в них чувствуется грубость.
Отец Савелий, пожав плечами, направился в садик, где стал ходить молча взад и вперёд по дорожке. Оставшись один, отец Анатолий вдвинулся поглубже в солнечный луч и стал заботливо расчёсывать передние пряди волос. Варвара, стоявшая на ступеньках, осторожно оглянувшись вокруг, на пуантах сделала два шага по направлению к дьякону и тихим голосом, вкрадчиво заговорила:
– Отец дьякон, скажите, если надо что-то получить от Бога, то как сделать, чтоб Он непременно послал? – Сказав, она вытянула по направлению к нему свою голову на длинной тощей шее и ждала ответа.
– Это зависит… – начал рассеянно дьякон, – кто просит.
– Я прошу, – задыхаясь, шепнула Варвара, ткнув себя в грудь указательным пальцем.
– Ты?.. – так же рассеянно спросил дьякон, внимательно расправляя прядь волос. – О чём же?
– О чём – этого нельзя сказать, – задохнулась Варвара.
Тут дьякон взглянул, с кем говорит. Увидев молодость и социальную незначительность вопрошавшей:
– Брысь! – крикнул он. – Тоже ведь, лезет с вопросами!
– Не задавай вопросов, девочка! – загудел колокол сзади, и, вздрогнув, Варвара отпрянула, ухватившись за столбик крыльца, чтобы сохранить равновесие.
Отец Савелий заключил свой совет изречением:
– Сказано: «Умножающий мудрость – умножает скорбь». Дети же, знаешь ли, цветы земли. Ты цвети себе и молчи.
– О чём ты спрашиваешь, девочка? – заговорила возвратившаяся хозяйка, протягивая на ладони плату: медный пятачок и позеленевшую монету ценностью в три копейки. – Возьми вот, да неси осторожно. Кулак зажми. Не потеряй.
– Я спросила… – расхрабрилась Варвара.
– Поди сюда! Сядь-ка со мною вот тут, на ступеньке. На-ка огурчик свеженький с моего огорода. Съешь, а потом и спросишь, что тебе надо.
Они сели на ступеньках веранды. Варвара шумно откусывала и жевала огурчик вместе с кожей. Он хрустел на её крепеньких белых зубах. Старушка же сидела, устремив взгляд вслед уходящему солнцу, медленно, словно в знак согласия, покачивая головой. Через промежутки времени она вздыхала. Эти горькие, глубокие вздохи уже давно стали её твёрдо установившейся привычкой. Казалось, внутри её тела был устроен и заведён часовой механизм, который правильно работал уже десять лет. Старушку «точила скорбь».
Этот златовласый дьякон Анатолий был её единственным, «вымоленным» сыном. В детстве он заболел скарлатиной, и доктор сказал, что смерть неизбежна. И тогда – в какой горячей, в какой пламенной молитве! – она вымолила у Бога жизнь ребёнку, обещав посвятить его церкви, воспитать его «духовным лицом». И сын поправился чудесным образом и рос – благословение Божие! – необыкновенно красивым ребёнком: прохожие останавливались на улице. Затем у него появился необыкновенный, незабываемо прекрасный голос. Радовалась вдова: Господь указывал ей путь. Как трудилась она, как работала и как терпела, чтобы дать ему возможность учиться в семинарии. Настал наконец и знаменательный день – исполнение всех молитв, всех желаний: Анатолий стал соборным дьяконом.
Но тут же и кончилось счастье. От восхищения людского изменился дьякон: его стало увлекать «мирское».
Как же был великолепен дьякон! С чем сравнить? Высокий и стройный, как тополь, с византийским овалом лица, с глазами – миндалём из светящегося сапфира, с золотой, сияющей гривой волос и с этим необыкновенным голосом! Всё, всё, кажется, было в нём, за исключением призвания к духовной жизни. И женат он был разумно (мать сама и женила) – на благочестивой девушке, чтоб укрепить его на стезе добродетели. Без особой красоты телесной была невеста, но исполнена добродетелей, могла бы заменить ему и мать, случись той умереть преждевременно. От невесты же, как приданое, был и этот домик, и огородик, и садик, и мебель, и кое-что (немного, правда) в казначействе, на книжке. Увы! – помимо этого в брачный союз невеста внесла и унылое свое лицо, коричневатое от болезни печени, и исключительный дар в немногих словах выражать горчайшие истины. Годами она была лет на десять старше дьякона и, постоянно помышляя о бренности всего земного, о неизбежности конца, не переносила веселья: ни пирушек, ни пикников, ни на лодках катанья, ни плясок, ни светского пения. Благочестивые разговоры единственно услаждали её.
И вот, когда в уютном домике поселились две добродетельные женщины, дьякон стал избегать и дома, и благочестивых бесед, и жены, и матери. Он отсутствовал, как только к тому представлялась возможность. После обедни ли, после вечерни ли напрасно ждали его у стола, подбрасывая в самовар угольки, чтоб кипел и шумел. Где-то в ином доме дьякон пил чай, кто-то другой наливал ему чашку.
От душевной скорби жена всё больше желтела лицом, морщинилась, старилась быстро, дьякон же стал получать письма по городской почте. Городские бесстыдницы писали ему – духовной особе, женатому же человеку! Порою письма были ещё и надушены, и в доме, где доныне пахло лишь ладаном да валериановыми каплями, запах духов казался кощунственным. В ответ на духи в доме воцарился запах жаренного на постном масле, ибо обе женщины дали обет не вкушать отныне скоромного. А Анатолий подружился с отцом Савелием. Савелий же, несомненно, был великий грешник! Это каждый мог сам увидеть при первой же встрече: чревоугодник, любитель и выпить, и мало ли что ещё; человек без всякой «духовности», даже и во внешнем облике. А что делалось у него внутри – лучше не думать. И в церкви его больше терпели за голос. Голос у него, слов нет, был. Архиерей, невзирая на голос, то и дело ставил Савелия на епитимьи, однако же – странно: не упущение ли это? – был к нему благосклонен, как к ребёнку, отпуская его грехи «за незлобие». Главный грех – отец Савелий выпивал ежедневно «для поддержания голоса», а если ожидался молебен с многолетием или предание анафеме, то выпивал и добавочное. Не раз, благословляя духовенство перед церковной службой, архиерей, потянув носом и почуяв запах вина, вдруг скажет: «Отец Савелий, стань-ка вот тут на колени – кайся. Триста поклонов!»
Затем пошли слухи, что обоих дьяконов приглашают в Москву. Смутно намекалось – для светского пения: для концертов вначале, потом и в оперу.
Напуганные слухами, обе женщины упали в ноги сначала архиерею, потом полицмейстеру, умоляя «учинить препятствие» и Анатолия из города не выпускать. Дьяконы же дома начали репетировать светское. В открытые окна лилось на улицу то «Любви все возрасты покорны», то «Я тот, которому внимала», а на смену – «Я люблю вас, Ольга». Имя же матери было Евпраксия, жены – Агриппина. Обе женщины сгорали от стыда. Публика же наслаждалась, и гуляющие в летний вечер парочки останавливались под окнами и аплодировали. А раз, когда Анатолий спел «В сиянье ночи лунной тебя я увидал», то какой-то незнакомый господин, хорошо одетый, даже в дом вошёл и, пожимая руку Анатолию, сказал:
– Лучше Собинова поёте! Честное слово! Да что вы тут делаете? Сбрасывайте рясу и катите в Москву. Подумайте, если бы Шаляпин сидел на месте, не стал бы великим артистом!