Kitobni o'qish: «Русские качели: из огня да в полымя»
Записки журналиста из прошлой жизни
К известной и стародавней русской забаве – пьянству – добавилось новое увлечение и такое же страстное: написание мемуаров. Иной раз кажется, что пол-России только этим и занимается. Интернет заполнен различными воспоминаниями так плотно, что потеснились даже блогеры и разносчики светских сплетен и слухов. Мемуарное искушение меня ничуть не доставало. Однако жена Елена, сыновья Павел и Иван, считающие меня способным изобразить что-то путное, настойчиво убеждали меня сесть за описание журналистского житья-бытья. А поскольку журналист – существо общественное, то его жизнеописание, как я подумал, не может пройти бесследно. Со вздохом сел за компьютер…
… В несмышлёном возрасте я бегал за радугой, висящей над просторной оренбургской степью. Мчался к оконечности семицветной подковы в надежде, что вот-вот ещё немного и я окажусь прямо в центре этого райского сияния. Также я стремился догнать фантастические видения – миражи, которые меня и привлекали, и пугали. После дождей согретая солнцем земля отражалась в горячем дрожащем воздухе немыслимыми картинками то в виде блестящего озерца в травянистом оперении, то в виде бредущего по небу человечка, то конской повозкой, летящей над землёй.
Мои детские странствия-путешествия не ограничивались поселком Волжский Курманаевского района Оренбургской области. Однажды зимним полднем я запрыгнул на запятки проезжающих мимо саней. Лошадь быстро домчала до соседней деревни Семёновка, где в саманной избе под соломенной крышей жила моя бабушка, мама моей мамы, Анна Родионовна Малахова. Не знаю, как пятилетнего пацана опознали местные жители, но они сразу же отвели меня именно к моей бабушке, у которой я целых два дня объедался блинами с медом и сметаной.
А в это время посёлок Волжский пребывал в панике. Меня искали всем сельским обществом. Моя мама Ефросинья Тимофеевна и папа Василий Иванович, вероятно, именно в эти дни начали слегка седеть. Нашли меня в общем-то быстро. Меня не пороли. Но бабушке сделали внушение, что вовремя не сообщила о забредшем к ней внуке.
Странствие бурлило в моей детской душе. Начав рано читать книги, я безумно любил благородных героев приключенческих романов, и часто во сне видел себя в их образах. В жизни были другие образы странников. В наш посёлок время от времени забредали старушки-побирушки. Это были сгорбленные унылые женщины, оставшиеся одинокими и беспомощными в послевоенной жизни. Им давали кусок хлеба, сахарку, слипшиеся в душных ларцах пряники – кто что мог.
Моя мама Ефросиния Тимофеевна, как правило, усаживала побирушку за стол, наливала ей щей, подкладывала пирог с луком и яйцом и расспрашивала, что же делается на грешной земле. Именно от странницы я тогда услышал рассказ о необыкновенном чуде, случившемся в городе Куйбышеве (теперь Самара). Там будто бы на молодёжной вечеринке девушка, оставшаяся без приглашения на танец, схватила икону Николая Чудотворца и стала с этой иконой отплясывать. И … окаменела!
И мама, и странница ахали, крестились и продолжали разговаривать почему-то испуганным шёпотом. Много лет спустя, когда в стране атеизм стал осуждаем, а церковь превратилась едва ли не в государственный институт, российское ТВ о куйбышевском чуде рассказывало на всех каналах и даже был создан художественный фильм по мотивам этого, как теперь утверждалось, реального, а не мифического события.
В пятидесятые годы прошлого столетия странницы и странники были едва ли не единственными разносчиками всяких «неформальных» новостей. Вообще в народе очень быстро разносились слухи о каких-нибудь происшествиях, о которых вынужденно молчали радио и газеты. К примеру, о Новочеркасских событиях 1962 года народ узнал по сарафанному радио буквально в те же дни. Причем количество убитых при разгоне митингующих рабочих местного электровозостроительного завода в изустной информации удесятерилось.
В ту пору в нашем посёлке и окрестных деревнях, как, видимо, и по всей стране, проводное радио было в каждом доме. Оно было мощным просветительским и пропагандистским средством. По радио передавали концерты, драматические и оперные спектакли, читались литературные произведения, велись беседы на научные и исторические темы. Мне запомнилось, как мама всегда слушала по радио песни в исполнении Лидии Руслановой и частушки воронежской певицы Марии Мордасовой. Как ни странно, она иногда, если позволяло время, слушала и политбеседы некоего профессора Пухова. Чем он привлекал её внимание, ума не приложу.
Моё детство и отрочество выпало на пятидесятые и шестидесятые годы двадцатого столетия. И так уж вышло, что в моем сознании эти годы ярко отразились символическими эпизодами. После известного хрущёвского доклада на двадцатом съезде КПСС в стране началась так называемая десталинизация. В сельскую глубинку этот процесс пришел не сразу. Люди не могли сориентироваться, что же всё-таки происходит. Хрущёв с его закидонами не вызывал у народа доверия. И его филиппики в адрес Сталина воспринимались напряженно и с опасением.
Спустя какое-то время Хрущёв через мощный аппарат партийных комитетов взял второй старт в десталинизации. По всей стране стали сносить и уничтожать памятники и бюсты Сталину. В нашем поселке тоже был памятник ниспровергнутому вождю. Он стоял в жиденьком скверике у поселкового клуба. Это было стандартное скульптурное изображение, отлитое то ли в бетоне, то ли в гипсе.
И вот этот памятник партком совхоза поручил снести заведующему клубом Николаю Никифоровичу Павлову. Мужиков на это дело он не нашёл, они уклонялись под разными предлогами. Тогда собрал нас, подростков, и, пообещав конфеты-подушечки, повел галдящую ораву на слом памятника. Где-то раздобыли длинную веревку, намотали её на шею скульптуры и под счет «раз- два-три» с большим трудом сдернули её наземь.
Вторая картинка, застрявшая в памяти, тоже связана с хрущевскими временами. В соседях у нас жила большая мордовская семья Бурцевых. Самый старший из них – дедушка Миша. В свое время он был активистом, членом компартии большевиков. Таким он и оставался. Не знаю, где он научился грамоте, но газеты, приходящие по почте, он читал внимательно, с подчеркиванием химическим карандашом. И каждый раз, откладывая прочитанную газету, снимал очки и вздыхал: опять этот «голова босиком» чудит. Так он называл руководителя страны Никиту Сергеевича Хрущёва. В народе с неодобрением относились к его зарубежным вояжам. Особенно к таким, когда в многодневные поездки он брал с собой всё свое семейство.
Возможно, такая международная активность Хрущева не вызывала бы в народе скрытого ироничного недовольства, если бы не его сомнительные и бурные реформы во внутренней жизни страны. Прежде всего те, которые касались каждодневной жизни простого люда.
Я, можно сказать, с пелёнок помню, что в нашем домашнем хозяйстве всегда были корова, бычок, овцы, поросёнок и разная птица – куры, утки, гуси. И в других семьях рабочего посёлка живности было вдоволь. И почти у каждого дома огород соток двадцать и даже больше. Этим и кормились, и одевались.
Осенью, когда завершали копку картофеля, отец нанимал машину и вёз картошку в Куйбышев на рынок. А в ноябре-декабре, когда оттепели уже не возвращались, забивали скотину и везли туда же – в Куйбышев, Оренбург или в соседний городишко Бузулук. По возвращении из торговой поездки отец садился за стол, выпивал после дороги гранёный стакан водки, выгребал из карманов смятые купюры, подсчитывал выручку. А потом вместе с матерью прикидывали, на что её тратить в первую очередь. В семье ведь на ту пору было шестеро детей…
Вдруг (конечно, как всегда, неожиданно) вышел запрет на содержание домашнего скота. Точнее, ограничение в его количестве. Дед Михаил Бурцев отреагировал на это своей фирменной репликой – «опять голова босиком чудит». Но этот очередной закидон хрущёвской власти имел чёткое идеологическое обоснование. Чтобы народ полностью сосредоточился на коллективном социалистическом производстве, нужно было, по убеждению кремлёвских мыслителей, ликвидировать личное подсобное хозяйство, ограничить огородные участки. И сразу же закрутился сумасшедший бюрократический механизм.
Но ведь русский мужик изворотлив. Правдами и неправдами скрывали наличие скота. Счётчики и переписчики, которые ходили по дворам, хорошо угощались и делали соответствующие отметки в тетрадях. И всё равно многие вынуждены были избавляться от скота во избежание неприятностей, а то и судебного преследования.
Эта дурь вскоре сама по себе сошла на нет. И уже в шестидесятых годах, после снятия Хрущёва с должности первого секретаря ЦК КПСС и председателя Совета министров СССР, личные подсобные хозяйства снова получили право на существование.
В нашей семье скот держали всегда. Он был опорой в жизни, хотя и доставлял много хлопот. В тридцатые годы, когда развернулась раскулачивание, одной из первых, к кому нагрянули активисты, была семья моего деда Ивана Семёновича Сенчева. Посчитали, что пара волов, верблюд и пара лошадей – это неправедно нажитое богатство. И отправили деда, осудив за антисоветскую агитацию, на стройки народного хозяйства. Оторвали от земли, от привычного образа жизни, от детей. В 1942 году дед Иван Семёнович умер в Орске, где он работал в трудовой армии на строительстве гигантского мясокомбината.
Деда реабилитировали уже в годы горбачёвской перестройки, о чём пришло в нашу семью и семьи моих братьев лаконичное сообщение из Куйбышевской областной прокуратуры. Отец, Василий Иванович Сенчев, в тридцатые годы тоже оказался в немилости, как сын раскулаченного. И он с «волчьим билетом» подался в бега. Скрывался в Средней Азии, в Башкирии. Возвратился, когда власть потеряла к нему всякий интерес. Видимо, таких беглецов по стране было несчитано, и на них просто махнули рукой.
Такому общественному примирению, очевидно, способствовала надвигающаяся война с фашистским блоком европейских государств. Отец воевал все пять лет как старшина-санинструктор. В боях на Курской дуге он в один день вынес с поля боя, из-под огня, 27 раненых солдат и офицеров. За это он был награжден медалью «За отвагу».
О войне он не очень-то любил рассказывать. В его редких воспоминаниях горечь от пережитого на войне у него осталась до конца жизни. Говорил о власовцах. Случалось, идет на встречу колонна власовцев, переодетых в наших бойцов, якобы, на переформирование. А затем уже с тыла разворачивались и долбили в спину из всех стволов по своим же. Хотя своими для них они уже не были…
И вот что ещё запомнилось от фронтовых рассказов отца. Перед атакой многие бойцы молились Богу. Даже политрук, атеист, казалось бы, по убеждению, подходил к отцу и шёпотом просил: старшинка, научи меня молитве. Когда отступали к Сталинграду (после сдачи Ростова), начал действовать сталинский приказ: ни шагу назад! Один из молоденьких бойцов, то ли по наущению, то ли по собственной глупости и трусости, совершил самострел. Его поставили в центре каре и дали по нему залп из автоматов.
Отец, рассказывая об этом, еле-еле сдерживал слезы. Даже через столько лет ему представлялся немилосердным расстрел восемнадцатилетнего паренька, который молил о пощаде и отправке его в штрафную роту. А вообще отец понимал, что показательная публичная казнь оправдывалась катастрофической обстановкой, которая складывалась на тот момент не в нашу пользу.
Отец привез с фронта, кроме ранения, около десятка медалей и кучу благодарностей. Ещё была трофейная кожаная тужурка со множеством карманов, карманчиков и застежек-молний. Меня и брата Сашу особенно привлекал полевой набор хирургических инструментов. Скальпели, щипчики, зажимщики и прочий хирургический инструментарий.
Всё это растащили мы, пацанва, и растеряли. Остался только Орден Отечественной войны и пара медалей, которые хранятся в семье моего племянника, одного из внуков отца, Дмитрия Трофимова.
Ушедшая уже в историю Великая Отечественная война долго напоминала о себе даже нам, родившимся в конце сороковых – начале пятидесятых годов. Инвалиды, ковыляющие на деревянной ноге, вдовы и матери, не дождавшиеся мужей и сыновей с войны, – это было не просто приметой той жизни. Это была сама жизнь, ещё не стряхнувшая с себя горе и печаль минувшего.
А на детях война тоже оставила свой отпечаток. Из всех детских забав и игр мы предпочитали играть в войнушку. Почему, зачем? Кто знает, может быть, эта психология передалась от отцов и старших братьев, прошедших долгими фронтовыми дорогами.
Как я помню, наш поселок, являвшийся центральной усадьбой крупного зернового совхоза «Волжская коммуна», в отличие от соседних сел и деревень, жил более-менее сносно. Как я уже говорил, выручало личное подсобное хозяйство. Кроме того, рабочие совхоза получали какую-никакую зарплату, чего не было в ту пору у колхозников. Ещё и приворовывали. Каждый – со своего шестка. Комбайнер зерно прихватывал, шофер бензин сливал, скотники и доярки тырили с ферм корма. А участковый милиционер, как судачили жители поселка, промышлял тем, что ночами подламывал замки магазинов соседних деревень, а днем он же принимал участие в расследовании этих ЧП по горячим следам. Не знаю, находили или нет взломщиков.
Да что взрослые! Мы, сельская ребятня, делали постоянные групповые набеги на совхозный сад и пасеку. В этом, как я думаю, не было прямого жульнического смысла. Это скорее всего была приключенческая игра, поиск адреналина. Когда сторож хватал тебя за вихор, ты потом упоительно рассказывал сверстникам, как ловко вывернулся из цепких мужицких лап.
Поселковый быт был тягуч и однообразен. Но мне он казался отражением интересного неиссякающего мира. А когда пришла пора идти в школу, то я воспринял это как шаг во что-то неведомое и фантастически увлекательное. Но эйфория от школы быстро прошла. Начались вязкие ученические будни. Анна Ивановна Мельникова, мой первый учитель, как могла, учила нас азам начальных классов. Вероятно, среди нас много было бестолочи. И Анна Ивановна в отчаянии срывалась и шлепала линейкой кого-нибудь по лбу. А однажды одного глупого ученика по кличке Гитлер даже постучала головой об стену. Приезжала из райцентра комиссия, проверяла этот эпизод. Но мы не выдали нашу учительницу. Как раз накануне приезда проверяющих она пригласила нас к себе на блины…
Сейчас много говорят о достижениях советского образования. Я не тороплюсь ни хвалить, ни осуждать систему школьного обучения, которую прошел сам. Могу сказать только одно: среди сельских учителей было немало слабеньких педагогов, порою случайных людей, да и просто малограмотных. К примеру, историю нам преподавал завуч школы, фронтовик Александр Михайлович Н. Как преподавал? Ходил по проходу между партами и монотонно, надоедливо читал по учебнику очередную главу. А потом опрашивал, что из прочитанного мы запомнили.
С таким учителем историю толком не узнаешь. Но меня выручали художественные книги на исторические сюжеты, которые я читал даже при свете керосиновой лампы, когда после полуночи в посёлке отключали тракторный двигатель, генерирующий электроэнергию.
Однажды на уроке Александр Михайлович завел речь о двурушниках, отщепенцах, предателях советской власти. И назвал фамилию – Яков Пастернак. Я по глупости своей взял и поправил: не Яков, а Борис Пастернак.
Что тут началось! Завуч потребовал сказать, откуда я знаю это мерзкое имя. Пришлось сознаться. О Борисе Пастернаке и его романе «Доктор Живаго» я услышал от соседа Виктора Казакова, не так давно вернувшегося из мест заключения. Он был осужден за бытовой конфликт с молодой женой – проще сказать, за избиение жены.
В зоне, оказывается, можно научиться не только уголовному ремеслу, но и узнать много интересного от бывалых умных сидельцев. Виктор Казаков, как губка, впитывал рассказы уважаемых зэков, которые «ботали не только по фене», но и вели вполне интеллигентные беседы о светской жизни, из которой их выдернула судьба. Короче говоря, зона многому научила его. Это была как бы вторая, параллельная, система образования, но со своим специфическим уклоном.
В общении с Виктором Казаковым я узнал много интересного, что, увы, не могла дать мне школа. Он рассказывал о поэтах и писателях, которые преследовались за нелояльное отношение к власти, сам нелестно отзывался о власти и я, вначале пугливо воспринимавший его крамольные суждения, вскоре проникся критическим отношением к власти как таковой, так и к конкретным её носителям.
Уже в школе я поплатился за свое излишнее любопытство к жизни. Стойкая неприязнь ко мне завуча Александра Михайловича Н. продолжалась до самого десятого класса. Никак он не мог простить мне «Якова Пастернака». Уже на выпуске из школы чёрт меня дернул спросить у него совета. Из районной газеты «Знамя труда», куда я посылал свои нелепые стихи, поступило предложение поработать у них с трехмесячным испытательным сроком Меня это обрадовало и озадачило. Потяну ли?
И вот решил узнать мнение завуча. Александра Михайловича аж передернуло. Он диким взглядом посмотрел на меня и грубо, насмешливо, с протяжной интонацией переспросил: ко-ого пригласили? Тебя?! Какие глупости!
Я очень переживал этот эпизод. И если до этого у меня была хоть капля уважения к завучу, то теперь я его невзлюбил, как ненавидел, вероятно, и он меня.
К моему счастью, обиды забываю быстро и спустя полгода, встретив Александра Михайловича, я радостно и искренне приветствовал его. Он, помнится, испуганно это воспринял и, преодолев растерянность, спросил: как работается? Вот на этот вопрос я и сам бы хотел слышать от себя ответ.
ХХХ
Районная газета ввела меня, семнадцатилетнего юношу, в самый вихрь жизни. Но эту жизнь я воспринимал тогда поверхностно и даже легкомысленно. Почему-то в моем раннем сознании отпечаталась мысль, что журналист – это такой волшебный человек, который всё может и за это ему ничего не будет.
Я колесил на попутках по всему району, бывал на фермах и в полях, в машинных мастерских, летних пастбищах. Результатом таких бесконечных поездок были заметки и зарисовки, которые я перечитывал уже в газете по нескольку раз. И мне казалось, что все красивые девушки в округе знают, кто автор таких гениальных заметок.
Спустя многие годы, когда я работал уже в газете «Правда», на одном из редакционных совещаний выступал с обзором редактор газеты по отделу науки Владимир Степанович Губарев. Он был критичным, взыскательным человеком и умел тонко, остроумно поддеть своих коллег за их профессиональные слабости.
– Есть четыре стадии развития журналиста, – сказал Владимир Степанович на той летучке. – Первая стадия – это когда автор безумно рад появлению своей фамилии даже под малюсенькой и глупой заметкой. Вторая стадия, когда автор пишет только гигантские статьи и думает, что ими зачитывается весь мыслящий мир. Третья стадия, когда автор озабочен реакцией читающей публики. Четвертая стадия, когда автору все равно, какая статья, большая или маленькая, ему даже все равно, стоит ли под статьей его фамилия, но он сам точно знает, что такую статью он обязан был написать…
Так вот, если следовать такой ироничной градации, я в пору своей работы в районке был, пожалуй, в самом начале первой стадии журналистики. Но надо отдать должное моим коллегам по районной газете. Они терпеливо вразумляли меня.
Первый серьёзный урок я получил в самом начале своей работы. Небольшая сатирическая заметка о том, как сельский почтальон вскрывает и прочитывает письма своих односельчан вызвала бурю. Почтальон пришел в редакцию и потребовал доказательств своего нехорошего поступка. А у меня их, кроме досужих разговоров и предположений, не было.
Редактор Борис Прохорович Лукин написал приказ о моем наказании. Репрессивную меру подкрепил долгой беседой о журналистской этике, о необходимости и обязательности всесторонне проверять факты. Особенно, когда речь идет о критической оценке человека, его поступков. И неважно, кто этот человек. Простой сельский почтальон или председатель колхоза, заведующий магазином или бригадир животноводческой фермы.
– Учти, ещё один такой проступок и вылетишь из редакции как пробка, – пригрозил напоследок редактор.
После такой проработки я был подавлен. Была даже мысль написать заявление об уходе и податься в Новоорск на строительство Ириклинской ГРЭС, где уже трудился один из моих одноклассников, уехавший туда по комсомольскому набору. Мой такой порыв остудил отец. ««Так и будешь скакать по жизни», – сказал он назидательно. – Раз уж выбрал дорогу – иди по ней, не сворачивая».
Мать и отец всегда переживали за меня, не давая об этом виду. Но никогда не навязывали свою волю. Работа корреспондента им, деревенским людям с крестьянской психологией, представлялась, наверное, несерьезной. Но они ни разу не упрекнули меня в выборе профессии.
Итак, работа в районной газете началась для меня с поучительного эпизода, ставшего уроком на всю жизнь. В редакции трудились журналисты, годящиеся мне если не в отцы, то в старшие братья. Для меня ближе всех был ответственный секретарь редакции Александр Иванович Лапынин. Именно он предложил мне, вчерашнему выпускнику школы, работу литературного сотрудника.
Как самого молодого, меня активно гоняли по всему району для сбора материала и подготовки публикаций. Как я уже говорил, приходилось пользоваться в основном попутным транспортом. Иногда выпадала честь проехать в какое-нибудь хозяйство на белоснежной редакционной «Волге» с фигуркой никелевого оленя на капоте. Тогда, как мне казалось, в колхозах смотрели на тебя уже по-другому, с подчеркнутым уважением. Очевидно, так это и было. Не случайно же районные чиновники так дорожили атрибутами их начальственного положения.
Я бы не сказал, что работа корреспондента в районке была на износ. Я с удовольствием мотался по селам и деревням, привозил зарисовки и репортажи. Когда поступало срочное задание редактора или заведующего отделом сельского хозяйства об очерке в номер, то приходилось и его писать, ничего толком не зная о герое своего экстренного повествования. Приходилось домысливать, напрягать фантазию, чтобы выдать очерк с пылу-жару.
Так называемый художественный домысел, которыми пользовались все мои районные коллеги, смешил наших читателей, и они нередко прямо говорили в глаза: ну и мастаки же вы врать. И все же районку подписчики любили. Пусть и в искривлённом виде, но она доносила информацию до сельского населения. Обязательным делом была публикация производственных сводок. О надоях молока, о привесах скота, о вспаханных гектарах, о тоннах вывезенного навоза на поля, о снегозадержании и так далее… И это, пусть не покажется странным, тоже интересовало около трех тысяч наших подписчиков.
Производственный дух пропитал все поры социальной жизни района. Даже художественная самодеятельность была подчинена пропаганде трудового энтузиазма. Со сцены районного Дома культуры звучали, к примеру, такие задорные песни, сочинённые местными авторами.
Повысим качество, коли
Повысим качество, коли
Повысим качество, количество
Надоев молока…
Не удивительно, что на страницах газеты нет-нет да появлялась критика. Следуя требованию устава КПСС развивать критику и самокритику, районный первый секретарь подталкивал нас смелее бичевать недостатки. И в этом не было равных нашему редактору Борису Прохоровичу Лукину. Писал он хлёстко, на уровне большой прессы. Правда, объекты его критики были не выше председателя колхоза или секретаря партбюро. Тем не менее, у наших читателей складывалось впечатление о районке как смелой принципиальной газете.
Надо, однако, отметить вот что: после мартовского пленума ЦК КПСС в 1965 году в стране общая обстановка оживилась. Отстранение от власти Н.С. Хрущёва (вполне демократическим путём на пленуме ЦК КПСС, где ему предъявили обвинения в экономическом волюнтаризме и отходе от коллективного принципа руководства) было одобрительно воспринято в низах. И действительно, экономические кульбиты Хрущёва в сельском хозяйстве, организационные, до конца непродуманные новации в управлении народным хозяйством негативно сказались на развитии страны. Во многих городах люди становились в очереди за хлебом. А это, естественно, затушёвывало всё хорошее, что было достигнуто при том же взбалмошном Никите Сергеевиче.
Итак, смена власти посеяла в народе новые надежды. Дед Михаил Бурцев, выступавший в нашем посёлке как авторитетный эксперт, глубокомысленно изрек: чай, хуже не будет… Жизнь начала выравниваться. Этому способствовали активные косыгинские реформы. Они были заложены в программные положения восьмого пятилетнего плана на 1965-1970 годы. Председатель Совета Министров А.Н. Косыгин предпринял энергичные усилия, чтобы уйти от модели мобилизационной экономики, которая по инерции продолжала действовать после окончания Великой Отечественной войны.
Это были хоть и активные, но пока ещё нетвердые шаги в сторону развития рыночных механизмов. Сокращались плановые показатели, а значит, ослабевало администрирование, чем злоупотребляли особенно неподготовленные, а порою просто безграмотные, если не глупые, чиновники разных уровней. На предприятиях начали создаваться фонды материального стимулирования. Промышленное строительство стало финансироваться за счет кредитов, а не прямых бюджетных инвестиций. Совнархозы, которые выполнили свою роль, были упразднены и восстановлены отраслевые министерства.
В этом была своя логика. Совнархозы приблизили управление к производству, усилили кооперирование в пределах экономических районов. В то же время ослабла управленческая вертикаль. Самостоятельность регионов имела негативную обратную сторону: нарушались производственные связи между предприятиями разных регионов. Пришлось снова вспомнить о министерствах.
Косыгинские реформы благоприятно сказались и на сельском хозяйстве страны. Повысились закупочные цены на сельскохозяйственную продукцию; произошло перераспределение части национального дохода в пользу аграрного сектора. В результате этих и других мер оживилось сельскохозяйственное производство, улучшилось обеспечение городов продовольственными товарами, выросла производительность труда, практически все показатели пятилетки были выполнены в полном объёме.
Как раз на эти годы выпала моя журналистская молодость. На моих глазах менялась деревенская жизнь. Всё меньше оставалось изб, крытых соломой. Eё заменяли тёсом, шифером и даже кровельным железом. В селах строились водопроводы, Дома культуры, школы. Чтобы ускорить обновление деревень, в районе стали возводить кирпичные заводики. Один из таких был в поселке Волжский. Другой – в соседнем колхозе.
Во всем чувствовалось устремлённость к хорошей будущей жизни. У людей была эмоциональная приподнятость. И это состояние поддерживалось лучшим в мире на тот момент советским киноискусством, доступным для самых глухих деревень благодаря разветвлённой киносети и кинопередвижкам.
В народе стали уважительнее относиться к представителям партийной и хозяйственной власти. Впервые после тяжёлых послевоенных лет люди ощущали благоприятные перемены и это в общем-то справедливо ставили ей в заслугу. Вот разве что премудрый дед Бурцев скептически воспринимал эти перемены. Погодите, твердил сельский политолог, долго так не продержится. Никогда народ не жил хорошо и нечего привыкать. И ещё он предрекал уход Косыгина с политического Олимпа. Кого народ любит, говорил он, того не любит сама власть.
Косыгин, действительно, вскоре ушёл в тень. Не уверен, что причиной этого стала ревность генерального секретаря КПСС Л.И.Брежнева, не терпящего рядом с собой, как утверждают некоторые историки, фигуру более значительную, более яркую, чем он сам. Как бы там ни было, косыгинские методы руководства огромным хозяйством СССР уступили привычному администрированию и жёсткому централизованному планированию. Позднее стали говорить, что эти реформы были заведомо обречены на провал, поскольку «нельзя запрячь в одну телегу коня и трепетную лань», совместить социализм с рыночной экономикой.
Такое утверждение, на мой взгляд, является ложным, по существу. Социализм, как учение, никогда не отвергал любые способы хозяйствования, если они вели к росту благосостояния и социального благополучия. Пример тому, ленинский НЭП и современная экономика Китая – страны, где социализм был и остается государственной идеологией.
Но от общих рассуждений возвращаюсь на землю. Как журналист, работающий в районной газете, я многого не понимал ещё. Я был в шорах своего юношеского возраста и слабенькой образованности. Пробелы в знаниях возмещал за счет общения с опытными людьми. Наверное, мне повезло, что на моем раннем пути встретились интересные и совестливые люди. Вспоминаю Михаила Кузьмича Гусака, Николая Михайловича Терехова, Александра Ивановича Лапынина и, конечно же, редактора Бориса Прохоровича Лукина.
Лукин, как руководитель редакции и журналист, заметно выделялся среди таких же редакторов районных газет Оренбургской области. Из-под его начала впоследствии забрали на редакторство Михаила Гусака и Александра Лапынина. Позднее возглавил одну из районных газет и Николай Терехов. А корреспондент Любовь Жукова (Красавина) в девяностые годы стала заметным журналистом в Самаре.
Я старался следить за судьбами своих коллег, ставшими для меня первыми наставниками в журналистике. Однажды я узнал о ранней кончине Бориса Прохоровича Лукина. Подробности меня не удивили. Он был пристрастен к алкоголю, и это было причиной многих скандальных историй. Его сняли с должности редактора, и он устроился на работу в соседний город Бузулук в газету «Под знаменем Ленина». В одной из командировок умер от сердечного приступа прямо в машине.
Я догадывался, что ранняя его смерть связана с пьянством. Но каких-то решительных выводов из этого лично для себя не сделал. В последующие годы я легко соглашался на пьяные посиделки и, конечно, многое потерял от этого пагубного и грубого увлечения, о чем теперь запоздало сожалею.
После года работы решился поступать на факультет журналистики МГУ. Даже сам не понимаю, почему я выбрал именно этот столичный вуз, который был мне не по зубам. Впрочем, я, наверное, не смог бы сдать экзамены и в любом другом городе по следующей причине. В аттестате о среднем образовании по немецкому языку у меня, как и у всего нашего выпуска, стояла тройка. В действительности же немецкий язык в школе преподавался от случая к случаю. Молодые девицы – выпускницы инфака – в поселковой школе долго не задерживались. И в наших головах от такой учебы застряли разве что две фразы: «Хендэ хох» и «Гитлер капут».