Kitobni o'qish: «Сквозь ад русской революции. Воспоминания гардемарина. 1914-1919»
«…Как это часто бывает в истории, наши чувства склоняются на сторону тех, чье поражение мы должны считать, тем не менее, идущим во благо».
Джон Адаме Дойль.«Английские колонии в Америке»
Предисловие
Это краткое напутствие предназначено для тех, кто приступает к чтению с полной уверенностью в моей пристрастности. Хотелось бы напомнить, что никто не в состоянии дать совершенно объективное описание собственной жизни, как бы ни желал этого. Личные впечатления не всегда поддаются объяснению, но во многом определяются окружающей этого человека средой: семьей, друзьями, строем жизни – словом, всем, что формирует личность, всем, что влияет на нее на протяжении ее пути.
В данном случае речь идет о моем восприятии дореволюционной России. Я знаю, что в стране было много несправедливости, что определенные социальные группы страдали от произвола царской власти. Тем не менее мне повезло быть членом семьи, жившей в более комфортных, благоприятных условиях, поэтому мое отношение к дореволюционной жизни в России достаточно позитивно.
Столь очевидные противоречия заставляют меня признать свои ограниченные возможности и убеждают в том, что окончательную оценку революции следует оставить будущему поколению, которое сможет быть более объективным. У меня же нет желания делать окончательные выводы или пытаться проводить сравнения старого и нового. Эти страницы просто посвящены истории болезни общества – тем событиям, которые я наблюдал в то время и в которых участвовал.
Глава 1
Если бы кто-нибудь сегодня сказал мне, что через 20 лет я больше не буду американцем, что каждому городу и селению этой страны суждено пережить войну и голод, что жизнь всех моих друзей будет выбита из привычной колеи и большинство из них погибнет насильственной смертью, а сам я окажусь в отдаленном уголке мира, навсегда оторванный от своей семьи, – если кто-нибудь сказал бы мне все это, я счел бы такого человека безумцем и категорически отверг столь мрачные прогнозы. Возможно, позднее, уединившись и дав волю воображению, впал бы в томительное беспокойство. Я вспомнил бы, что не так давно считал подобное предсказание смехотворным и абсурдным, однако оно полностью оправдалось.
Даже самое невероятное кажется возможным теперь, когда я начал чувствовать пропасть, разделяющую мое восприятие жизни прежде и сейчас. Внутренне я изменился: иным стало мое отношение к понятию «национальное», у меня другие привязанности и устремления. Только память связывает того, кем я был, с тем, каким я стал, – непрочная цепь впечатлений, – которая одним концом накрепко прикована к живому, пульсирующему настоящему, а другим теряется в дымке времени, в странном, ирреальном прошлом. Трогая эту цепь, разум извлекает из далекого времени живые картины; каждая исчерпывающе полна: там люди, краски и звуки. Одновременно каждый образ – лишь эпизод в цепи событий, лишь миг бегущего времени, лишь маленькая ступень на этапе моего развития. Пять, десять, пятнадцать лет назад каждому из этих этапов соответствовали определенные надежды и разочарования, вера и убеждения. Сначала жизнь тянулась медленно, затем темп внезапно ускорился – над миром будто пронесся вихрь и посеял смуту среди окружавших меня людей.
В 1914 году наша семья проводила лето в Петергофе – курортном пригороде, расположенном в 25 милях от Петербурга. Наш дом – одна из четырех или пяти дач на побережье Кронштадтского залива – находился в некотором удалении от Петергофа. С одной стороны к нему примыкала рыбацкая деревушка, с другой – земли императорских владений. Дом представлял собой просторное деревянное сооружение без архитектурных излишеств, но выглядевшее весьма привлекательно. Вокруг был парк, обнесенный рядами длинных заборов, которые скрывали дом от любопытных глаз, и окруженный статными соснами, которые шумели кронами под морским ветерком. Одна из аллей тянулась вдоль дамбы, сооруженной из скальной породы. В море на расстояние нескольких сот метров уходила узкая деревянная пристань с широкой платформой на краю, со скамьями, а рядом лениво колыхались на воде наши лодки.
Именно здесь под плеск волн наша семья проводила последнюю неделю июля. Обычно в нашем доме царила непринужденная атмосфера: в выходные дни собирались гости, звучала музыка, играли в бридж, купались в море, совершали бесконечные экскурсии по живописным и историческим местам. Но в ту июльскую неделю было не до развлечений. Каждый из нас ощущал какую-то угрозу, ибо события приобретали неконтролируемый характер.
Месяцем раньше, как и всех русских людей, нас потрясли вести из Сараева. Убийство Франца Фердинанда, эрцгерцога Австрии, казалось безумным, злодейским преступлением, но, при всем своем возмущении и сочувствии, мы не могли сказать, что трагическая гибель эрцгерцога имела лично для нас большое значение.
Постепенно, однако, настроение изменялось. Россию охватили тревожные предчувствия, когда выяснилось, что Австрия намерена нажить политический капитал на своем несчастье. Среди образованных и мыслящих русских людей, влиявших на формирование общественного мнения, распространялись тревоги и обиды. Традиционная дружба России с Сербией представляла собой нечто большее, чем союз, продиктованный экономическими и дипломатическими соображениями. Большое число сербов приезжали в Россию на учебу, их присутствие сообщало отношениям двух стран теплоту и сердечность. И когда Сербия столкнулась с угрозой уничтожения со стороны могущественного и агрессивного соседа, в России усилилось сочувствие к своему балканскому союзнику.
Другим фактором, способствовавшим подъему в России национального самосознания, была затаенная вражда к немцам, так как в прошлом они выражали откровенное презрение к славянской расе. Во время кризиса эта скрытая неприязнь мгновенно выплеснулась наружу.
Общественное мнение определилось, соответствующую позицию заняло правительство России: если австрийцы нападут на Сербию, Россия должна прийти к ней на помощь. Но в то время как образованная часть русского общества почти единодушно одобряла такую политику, большинство продолжало надеяться, что войны можно избежать.
Тревожное ожидание в течение трех дней, последовавших за примиренческим ответом Сербии на безапелляционные требования Австрии, достигло наивысшего напряжения. Каждый понимал, что следующий шаг Вены определит течение нашей будущей жизни.
Когда наша семья в молчании собиралась после ужина на пристани, залитой лунным светом, отчетливо чувствовалось общее внутреннее напряжение. Меня беспокоили тревожные мысли: если страна будет ввергнута в хаос войны, как он отразится на каждом из нас? Какие ужасные испытания готовит судьба моему отцу – генерал-майору медицинской службы, матери? Старшая сестра Ирина сообщила о своей помолвке, но не произойдет ли крушение ее планов и надежд? С нами жила восьмидесятилетняя тетя, старая дева. Доживет ли она до восстановления мира и спокойствия?
У меня не было ни четко осознанных страхов, ни предчувствия катастрофы – было лишь ощущение встречи с чем-то совершенно необъяснимым и глобальным. Даже мою восьмилетнюю сестрицу Веру одолевало какое-то внутреннее беспокойство – она казалась более непоседливой, чем обычно.
Я видел колыхание желто-зеленой воды, вздыбленной белыми бурунами, слышал ритмичный шум прибоя, вдыхал резкий, соленый запах моря. Вглядываясь во тьму, пытался отвлечься подсчетом огней на противоположном берегу залива и спрашивал себя, взорвет ли эту привычную безмятежность враждебный грохот орудий. Справа, вдали, в небе светилось медно-красное пятно – отражение огней Петербурга. Слева, подобно одиноким часовым, высились неясные очертания мощных фортов Кронштадта, над которыми внезапно вспыхивал луч прожектора.
…Мы сидели, не проронив ни слова, до поздней ночи и внимательно вслушивались в рокот волн, будто ожидая от них откровения.
Глава 2
Тревожное ожидание прервалось, как только на стенах домов в городах и поселках расклеили императорский манифест об объявлении войны. Тотчас тревога, дурные предчувствия и споры сменились энтузиазмом и победоносными настроениями. Россия сплотилась в стремлении к общей цели.
Улицы Петербурга, на которых еще несколько недель назад происходили беспорядки и антиправительственные демонстрации, заполнились толпами людей, несущих национальные флаги и поющих национальный гимн. Тысячи экзальтированных горожан стояли перед посольствами Франции, Великобритании и Сербии, выкрикивая лозунги солидарности и приветствия. Но наиболее впечатляющие сцены происходили вокруг Зимнего дворца. Огромная площадь перед ним была забита людьми, стекавшимися туда со всех концов города. В этих людских потоках шли плечом к плечу крестьянки, студенты университета, торговцы, школьники, заводские рабочие, лавочники. Они несли иконы и портреты членов императорской семьи. Люди шли с желанием продемонстрировать свою лояльность царю и согласие с политическими шагами власти.
Временами на балконе появлялся император и приветствовал публику, и тогда шум и крики стихали, дети опускались на колени. Кто-то из толпы затягивал гимн, и тотчас его подхватывали сотни голосов. В воздухе мощно звучало «Боже, царя храни». Ничто не сотрет из памяти великолепную, внушающую благоговение картину единения царя и русского народа накануне великого испытания.
Эти проявления массового энтузиазма носили подлинный и спонтанный характер, поскольку в начале войны лишь немногие политические силы России были способны формировать общественное мнение и еще не научились манипулировать им. В искусстве пропаганды российские власти не отличались изощренностью. Политические партии, общества, профсоюзы, клубы и патриотические организации в том значении, как их понимали на Западе, были немногочисленны. Русский же народ систематической обработке идеями воинственного национализма не подвергался.
Каждый русский был убежден, что его страну вынудили взяться за оружие для защиты справедливости. На уличную демонстрацию люди выходили для выражения своих искренних чувств. Происходящее будоражило меня и окружающих людей – в час испытаний Россия казалась более величественной, чем прежде. Если это и было всего лишь массовым помутнением рассудка, то определенно безумие носило черты возвышенные. Кроме того, для доказательства искренней поддержки политики правительства имелось свидетельство более впечатляющее, чем энтузиазм толпы.
Всеобщая мобилизация, призыв на воинскую службу миллионов резервистов были осуществлены без каких бы то ни было затруднений. Эта быстрота и четкость стали серьезным ударом по планам германского Генерального штаба – ведь расчет был на неповоротливость российской власти и мятежные настроения в обществе, способные вызвать беспорядки и проволочки. Настроение людей, выстраивавшихся в длинные очереди перед призывными пунктами, можно было определить безошибочно: по-иному выглядели лица крестьян, служащих, рабочих, суровые, исполненные решимости, когда они еще не по-военному маршировали по улицам в цивильной пока одежде. Их провожали женщины, шедшие по тротуарам быстрой походкой, с обеспокоенными лицами, но без слез.
Душевное состояние людей, отправлявшихся на войну, можно было почувствовать и на железнодорожных станциях, где войска садились в эшелоны, следовавшие на фронт. Не было наигранного веселья, пьянства, истеричной бравады. А если кто-то из таких добровольцев и находился, люди виновато улыбались и отводили взгляд. Офицеры и другие распорядители были поглощены исполнением долга, следя за тем, как рота за ротой погружались на платформы.
Гвардейские полки, дислоцированные в Петербурге и пригородах, отправились на фронт среди первых. Гвардейцы составляли неотъемлемую часть городской жизни: без них не обходилось ни какое-либо торжество, ни бал, ни собрание. Любое общественное мероприятие расцвечивалось их парадными формами. Опрятный, нарядный вид горожан сообщал Петербургу респектабельный вид, а блеск и щегольство офицеров придавали еще и неповторимое своеобразие.
Гвардейцы были цветом русской аристократии, и фамилии большинства из них навеки занесены в анналы истории. Офицеры соперничали друг с другом в выполнении долга перед государством и в преданности трону. Справедливости ради следует сказать, что многие из них лихо пили, проматывали деньги, жили не по средствам, и все это не без некоторого шика, поэтому все равно они оставались любимцами двора и петербургского общества. Тот факт, что гвардейцы направлялись на фронт среди первых, был показателем высокого морального духа, с которым Российская армия вступала в войну.
Отъезд гвардейцев изменил облик города и заставил жителей Петербурга первыми почувствовать тяготы войны. Согласно закону о всеобщей воинской повинности большинство здоровых мужчин оказались либо на действительной службе, либо в составе резерва первой очереди, откуда пополняли отправлявшиеся на фронт воинские части. Все семьи провожали родных и близких, и наша семья не была исключением.
Отец получил приказ возглавить хирургическое отделение медицинской службы при Штабе сухопутных сил и покинул дом, как только была объявлена война. Отправились на войну и оба моих дяди. Один из них в звании полковника командовал саперной частью, другой в звании подполковника – автомобильным подразделением. Сестра Ирина вышла замуж в первую неделю войны, и мой шурин, служивший офицером резерва гвардейской инженерной части, ожидал отправки на фронт в ближайшее время. Уходили на войну отцы, сыновья, братья, друзья, слуги; перспектива остаться дома удручала.
Допризывники становились раздражительными и строптивыми – они боялись, что опоздают на войну. Многие парни моего возраста – подростки – убегали из дому и направлялись на фронт в надежде присоединиться к действующей армии. Общественная атмосфера была наэлектризована, и я не мог сдержать патриотического порыва: однажды утром вышел из дому, но вместо школы отправился на вокзал и сел в поезд. Выбрав кружной путь, я рассчитывал, что меня не догонят. Но рано утром следующего дня во время пересадки возле Риги на другой поезд я был задержан жандармами, которые узнали меня по приметам, полученным несколькими часами ранее.
Когда я не вернулся домой в урочное время, у матери возникли определенные подозрения. Узнав, что в тот день я не был в школе, она пошла за разъяснениями к моему лучшему другу, с которым я сидел в классе за одной партой. Он знал о моих планах и под давлением своих родителей и моей матери не выдержал и рассказал, куда я направился. Об этом телеграфировали отцу; кроме того, мать имела обнадеживающую беседу с главой секретной полиции. На все железнодорожные станции были сообщены приметы, и меня опознали без особых затруднений. Обращались со мной вежливо, но твердо. Через день я вернулся домой в сопровождении двухметрового жандарма, который с улыбкой до ушей передал меня матери.
Журили меня недолго, но пришлось пообещать матери, что больше в армию не сбегу. Взамен мать сняла свои возражения и разрешила мне подать заявление в императорский Морской корпус. Этот эпизод едва ли стоил бы упоминания, если бы не одно приятное воспоминание, связанное с ним.
Примерно через две недели, возвратившись из школы домой, я обнаружил в гостиной кавалерийского офицера, которого прежде никогда не видел. Чрезвычайно лестно было узнать, что офицер ждал именно меня, и уж совсем привело в восторг то, что он вручил мне крохотную икону и сказал:
– Ее императорское величество узнали о твоем недавнем э-э-э… приключении и милостиво поручили мне вручить тебе эту икону, а также передать на словах, что ее величество весьма рады, что твои планы не осуществились, и надеются, ты больше не будешь доставлять беспокойство родителям, которые делают все возможное на службе родине. В то же время ее величество понимают и ценят твою преданность стране.
Иконка служила веским контраргументом, когда позднее мне приходилось спорить с людьми, в моем присутствии утверждавшими о прогерманских симпатиях русской императрицы.
Неудачная попытка попасть в армию временно приостановила осуществление моих планов, но не охладила энтузиазма. Это было и невозможно, потому что на каждом шагу все напоминало о происходящих великих событиях. О них красноречиво напоминали пустые места за семейным столом, строевые занятия новобранцев на улицах, прибытие первых раненых с фронта, первые беженцы-поляки, длинные вереницы лошадей и автомобилей, реквизированных армейскими службами. Самое большое впечатление производило единодушное стремление людей внести свой вклад в общее дело.
Случались отдельные проявления недовольства, но на начальном этапе войны они были весьма редки. Как и повсюду, в России тоже встречались ничтожные люди, не способные подняться над соображениями личной выгоды и готовые злоупотреблять патриотическим рвением соотечественников. Попадались и другие – те, что имели самые благие намерения, но располагали таким скудным интеллектуальным и эмоциональным багажом, что совершали не сообразные ни с чем поступки. Были и попросту смутьяны. Они использовали сложную обстановку для удовлетворения своего инстинкта разрушения. В первые дни войны одним из шокирующих проявлений вандализма стало разорение посольства Германии.
Сам вид этого здания, казалось, возбуждал в толпе дикие страсти. Никто будто и не замечал, что рядом находятся десятки других, подобных этому. Посольство располагалось в одном из благоустроенных районов Петербурга. Оно представляло собой современное здание, сложенное из массивных гранитных плит. В нем было множество окон, забранных решетками, и, подобно многим образцам соответствующего архитектурного стиля, оно выглядело рациональным и лишенным какого-либо своеобразия. Единственный всплеск архитектурной фантазии состоял в двух скульптурах нагих германских воинов на конях высотой 10 футов. Водруженные на крыше над парадным входом, эти статуи уныло торчали на фоне холодного петербургского неба, глядя на гостеприимные окна гостиницы «Астория», возвышавшейся на противоположной стороне площади.
Здание посольства ничего не добавляло к архитектурному облику города и не отнимало от него. Однако распаленная толпа, глядевшая на серые стены здания с глухой яростью, считала по-другому. Мальчишки и взрослые потрясали кулаками и говорили, что в этом месте помещался секретный арсенал и что решетки на окнах свидетельствуют о злонамеренных замыслах обитателей. Женщины, никогда прежде не отличавшиеся строгостью нравов, энергично доказывали, что публичная демонстрация обнаженных мужских фигур наносит преднамеренное и сознательное оскорбление России.
В конце концов подобные страсти достигли точки кипения, и однажды утром толпа атаковала здание. Усилия полиции остановить людей носили формальный характер, возможно, еще и потому, что считалось неудобным противодействовать рвению патриотов, пусть и излишнему, или потому, что сами полицейские чувствовали нечто подобное. Смутьяны ворвались внутрь здания, обшарили каждый угол, поломали мебель, разорвали занавеси и, наконец, взобрались на крышу, и оттуда обе обнаженные статуи были низвергнуты вниз, на мостовую, под пение и улюлюканье. А внизу другая часть наэлектризованной толпы подхватила их, протащила на расстояние двух кварталов и сбросила в ближайший канал.
На следующий день проходя по месту бесчинств, я остановился, чтобы понаблюдать за тем, как водолазы с помощью пожарных, снабженных крюками и лестницами, пытались выловить статуи из воды. На улицах теснились возбужденные, торжествующие массы людей. Каждый раз, когда каменная голова показывалась над водной поверхностью, толпа оттесняла пожарных, и статуя вновь уходила под воду.
Подобные сцены насилия были исключением. Во многих случаях стихийные выражения гнева проявлялись более цивилизованной формой, хотя и столь же бессмысленной. Распространялись бесчисленные шпионские истории о таинственных иностранцах, подземных телефонах, глубоко закопанных боезарядах для подрыва железнодорожных станций. Вполне благонамеренные русские граждане с иностранными фамилиями подвергались преследованиям и публичным оскорблениям. Актеры, игравшие в водевилях, размахивали национальными флагами, стремясь сорвать аплодисменты, которых не могли добиться собственным талантом. Хуже того, на оперной сцене исполняли национальный гимн.
Вскоре после объявления войны публика, присутствовавшая на премьере в Императорском оперном театре, потребовала исполнения гимна. Дирижер любезно согласился. Люди благоговейно слушали удовлетворяющую их патриотические чувства музыку. Затем и во время первого антракта каждого представления с галереи неслись мольбы: – Ги-и-мн! Ги-и-мн!
Оркестранты нехотя брались за свои инструменты, мужчины и женщины со скучающим выражением лиц поднимались с мест, а военные вытягивались по стойке «смирно». С течением войны и увеличением числа союзников России зазвучали российский, сербский, французский, бельгийский, британский, черногорский, японский, итальянский, португальский, румынский и греческий гимны; их исполнение занимало все больше и больше времени; процедура становилась утомительной и производила на людей удручающее впечатление. Тем не менее всегда находились люди, считавшие пропуск хотя бы одного из гимнов возмутительным нарушением ритуала, и все это продолжалось снова и снова.
Ура-патриотизм нарастал крещендо; но в первые месяцы войны эти настроения не возобладали настолько, чтобы заслонить реальные проблемы или повредить здоровому моральному состоянию общества.