bepul

Рассказы русского солдата

Matn
1
Izohlar
O`qilgan deb belgilash
Рассказы русского солдата
Рассказы русского солдата
Audiokitob
O`qimoqda Роман Ильин
Batafsilroq
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

– Так ты не разлюбил меня, голубчик мой, светик мой, за то, что я стала нехороша?

– Тебя разлюблю я, моя душенька? Да разве красоту твою любил я? Да ты и теперь мне кажешься красавицей!

И право, не лгал я: она мне казалась такой красавицей, бог весть отчего, право не лгу, хоть другие и говорили, что она ряба и некрасива…

– Как же ты оставил меня! Зачем ты закабалил себя в рекруты!

– Очередь пришла послужить царю-государю, Дуняша. Видно, так богу было угодно. Не бойся – увидимся весело! Ворочусь капралом, подожди.

– А сколько ждать? Нет! Сердце вещует, что в последний раз я тебя вижу! Прости, мое ненаглядное сокровище! Видно, господу угодно было, чтобы допустить меня еще раз с тобой проститься. А для меня уж и саван сшили и гроб сколотили. Не знаю, дотащусь ли домой! Ну, да все равно: прилягу где-нибудь на дороге, и прими меня, господи! Зачем ворочусь я домой, когда нет тебя со мною? Теперь тебя и золотой казною не выкупишь из царской службы, а дожидаться, пока ты сам воротишься… много воды утечет… И слез-то мне бог не дает – нечем мне моего горя смочить…

Так посидели мы, поговорили, поплакали. Капрал позволил Дуняше итти со мною до первого города, где положена была остановка. И тут в последний раз стало мне опять радостно, опять весело.

Но если радость является не так, как добрый жилец, а временной гостьей, лучше бы она совсем не приходила! И добрый булат, когда его то в огне покалить, то в холодную воду сунуть, то опять в огонь, то еще в воду, – теряет свою крепость, а человек тоже: обтерпевшись в горе, он свыкается с ним, и уж ничего нет хуже этих заплаток радости на ветхом рубище печали и горести… Да, видите, не по нашему замышлению дело делается…

Мы пошли с ночлега, и Дуняша пошла со мною; успевала, бедняжка, за нашей солдатскою ходьбою, хоть несла мешок с дорожным запасом. Но ее сил не стало далее; полумертвая упала она, когда мы остановились. Я испугался.

– Не бойся, дружочек мой, – говорила она, – ничего – ведь это с радости. Вы здесь останетесь дня на три – успею отдохнуть – ничего!

– Мне нечем и попотчевать тебя, душа моя. Право, копейки за душою нет!

– У меня есть. Возьми, вот тут в мешке два рубля медью; я заложила свой сарафан праздничный, – ведь тебе в дорогу годится, а мне на что?

Дуняша рассказала мне, что она как будто сквозь сон слышала мой голос, когда я с нею прощался; и когда после того не стало меня слышно, а все завопили и заголосили обо мне, ее как будто кто приподнял да встряхнул; она опомнилась и спросила: где я? Рассказали ей правду без утайки – и к чему скрываться было? Ведь уж рано или поздно узнает – шила в мешке не утаишь; что сделалось, того не воротишь. Но она долго слушала ничего не понимая и потом об одном только стала думать: «Допусти, господи, еще раз повидаться с ним до моей смерти!» На третий день начала она вставать, но долго еще не могла ходить. Тесть мой приказывал ей не пускаться в дорогу. «Дальние проводины, лишние слезы!» – говорил он. Но Дуняша узнала, что нас погонят по дороге верстах в пятидесяти, и тихонько ушла, никому не сказавшись.

На третий день объявили нам дальний поход; сдали нас партионному офицеру. Дуняше нельзя было итти с нами, да и сил ее недостало бы – да и куда же итти…

Тут – грешный человек! – раскаялся я, что так скоро решил свою участь, особливо когда рассудил да раздумал, что Дуняша не переживет разлуки со мною. Темнее осенней ночи показалась мне будущая судьба моя. Я подумал даже – страшно сказать! – не убежать ли мне? Но потом начал я молить бога отогнать от меня злые помышления. И куда убежал бы я? Разве в воду? И что же потом? Посрамление и погибель временная и мука вечная! «Нет, Сидор! – думал я, – за богом молитва, а за царем служба не пропадают! Чему быть, тому не миновать!»

Не знаю: счастьем или несчастьем назвать то время, когда я прощался с Дуняшею. Конечно, это прощанье значило все равно, что разбередить рану, которая было задохлась, онемела и замерла; но опять и то, что мне как-то отраднее стало, когда подумал я, что мог еще раз проститься с Дуняшей; что она жива еще, а пока она жива, так есть еще кому на свете помнить обо мне, и богу помолиться, и душу помянуть. А уж это верно, что на том свете душе человеческой легче, когда ее поминает здесь родная душа и к богу молитву об ней посылает, вынизанную слезами сердечными, как жемчугом крупным, перекатным.

Ну, а Дуняша моя почти радовалась, прощаясь со мною. В деревне нашей наговорили ей, будто староста и заседатель неправедно отдали меня в солдатство; что если похлопотать да потратить, так меня воротят, где бы я ни был. И еще более: если бы мог я поставить за себя рекрута, так и по очереди отданного все еще меня воротят. Дура Дуняша всему этому верила и не могла нарадоваться, только о том и говорила, хотела просить отца своего, хотела продать все, что у нее было, итти в работу сама. «Лишь бы знать-то мне, где ты будешь; пиши ко мне, мой дружочек, почаще, а уж я либо добьюсь того, что тебя воротят, сама пойду в губернию, стану просить самого губернатора, либо – не переживу»…

Она сдержала свое последнее слово… Я не хотел печалить ее, не спорил; но когда пришлось мне обнять ее в последний раз – было это на большой дороге – наш отряд вышел за город и дожидался офицера своего – случился праздник какой-то большой – и много карет и дрожек ехало мимо нас на гулянье за город, и пешеходы шли туда, и все были так разряжены, так веселы – и всякий ехал с своею женою, с своими детьми – и разносчики толпой бежали за гуляющими… Обнявши свою Дуняшу, чувствуя, что это в последний раз, – ох! как невыносимо было, ваше благородие, тяжко несказанно, так, что я, грешный человек, готов был возроптать тогда на милосердого господа…

«Одна малая частица того, что стоят эти кареты и коляски, – думал я, – выкупила бы меня, сделала богатым и счастливым, соединила меня с Дуняшею». И я готов был упасть на колени перед этими богачами, которые, смеясь и радуясь, такие здоровые, такие веселые, ехали мимо и не думали даже и поглядеть на нас, – я готов был вымаливать у них у каждого хоть по немногу их счастья… Но – ударили, забили в барабан, и мы отправились в поход; мне нельзя было и оглянуться, посмотреть: стоит ли еще Дуняша и смотрит ли на меня…

Два, три перехода, даже до самого прихода в полк, чуть было не наложил я на себя руки, и не один раз, вертя в руках ружье мое, думал я: «Только пошевелить курок, и – поминай, как звали!» Мне казалось иногда ночью, что лукавый стоит подле меня и шепчет мне это в уши; но я вставал, крестился, и демонское обаяние проходило от креста и молитвы. Я оглядывался вокруг себя, видел своих товарищей, видел, что я не один… Не диво, коли солдаты крепко стоят друг за друга: их связывает одинакая участь; их дружит общая судьбина, общая дума, что нет у них ни отцов, ни матерей, ни роду, ни племени, ни впереди надежды, ни назади памяти – приютиться негде, завидовать некому, думать не о чем, лег – свернулся, встал – встряхнулся – весь тут! Солдат, божий человек, один, как солнышко на небе у царя небесного…

Я писал к Дуняше; ответа не было; посылал и со вложением письма – не было вести с родины. Потом перестал я писать; прошел год, прошло два, прошло три – перестал и думать. И когда об этаких вещах думать солдату! Ученье, смотр, переход, дневка, остановка; маршируй с одного края матушки-России в другой; неси, няньчай неизменного товарища, ружье солдатское; стой на карауле; потом чистись да ладься на ученье… Говорят, будто есть у богачей какая-то особая болезнь – скука. Под солдатскую бы я суму всякого, кто хандрит да с жиру бесится, – поверьте, что все забудет и развеселится и выздоровеет. Оно не то, изволите видеть, что развеселится, а рад будет покою, как нежданному доброму гостю, рад будет отдыху, как сестре родимой. Как бы рассказать вам о солдатском житье-бытье? Жаль, что не умею, а не можете ли вы представить себе, ваше благородие, что солдат человек, у которого душа перешла в ружье, а сердце бьется в патроне. Оттого штык ему брат родимый и не выдает солдата – послушливей жены любимой, вернее брата крестового; а пуля слуга его самая верная: куда пошлют ее – слушается, летит прямехонько и скорехонько, скорее мысли человеческой…

Несколько лет не получал я писем от Дуияши; не знал ничего, что делается на родине; жил с ружьем, на ружье и ружьем, не видя ничего, кроме казарм да ученья, смотра да командира; и от всего этого стал я совсем другой человек: походил на такого человека, у которого переменили руки, ноги и голову и приставили ему другие ноги, железные, другие руки, медные, другую голову, с мозгом, вместо прежней, мужичьей, без мозгу. Не хвастая скажу, что сделался я лихой солдат, так что меня ставили в пример товарищам; командиры меня любили; товарищи слушались; палка реже других гуляла по моей спине. Без палки нельзя, ваше благородие, истинно нельзя, так, как, не побивши жены, чем докажешь, что любишь ее в самом деле – ну, то есть очень любишь?

Когда, изволите видеть, приставили мне другую голову, как я докладывал вам, увидел я, что был я мужиком большая дурачина и что наука пособляет уму и разуму. Вот и принялся я учиться и скоро выучился грамоте, так что никто лучше моего не умел написать рапортички, и меня произвели в унтер-офицеры.

Но кто век свой провел в казарме да на ученьи, тот еще плохой солдат, в половину солдат, в четверть солдат, как говорил наш отец Суворов. Нет! Для полного солдата надобно побывать в походе, помыкаться на чужой стороне, окуриться порохом, поджариться на огне. Слыша рассказы старых товарищей, куда как мне хотелось поработать штыком, повидать чужой стороны, отведать духа басурманского, чем пахнет штык, когда свалишь им полдюжины. Особливо был у нас в полку один старый служивый, лихой фельдфебель, еще с Румянцевым под Кагулом бывал и с Суворовым на Измаил шел. Вот как, бывало, начнет Зарубаев рассказывать, так у нас слюнки текут. Рассказал бы я вам, да где – только испортишь рассказ Зарубаева! Ведь дело мастера боится.

 

– А что, Зарубаев, – иногда спрашивали мы его, – как ты думаешь: скоро ли опять начнется война? Скоро ли опять выпустят царскую армию на неприятеля?

– А бог весть! – говаривал он. – При нашей матушке государыне мы почти беспрестанно дрались, да тогда были на то резоны. Видите: с одной стороны были тогда татары, с другой турки, с третьей персияне, с четвертой шведы, с пятой поляки, с шестой пруссаки, с седьмой китайцы. Государыня и подумала: «Ну, хорошо, пока еще они боятся да пока мы готовы, стоим с ружьем в руках. Да ведь на всякого мудреца бывает довольно простоты. Задумаешь отдохнуть, положишь ружье, вздремнешь, а они как все вдруг нагрянут, так вот тебе и раз; рук-то у меня всего двое!» Она и начала, знаете, испод-тиха, приосанилась, приоправилась и говорит прежде всего турецкому султану: «Послушай, султан: не вели ты татарам крымским шалить!» А татары-то, знаете, жили тогда в Крыму, туда на полдень от Курска, и к ним по степи нельзя было пройти; а они то и дело на лошадях переедут через степь, да и давай грабить, жечь, рубить; ни церкви божией не оставят, ни младенца не пощадят, за ноги да об угол. А как соберутся мстить им за кровь неповинную христианскую да за церкви божий, так они гикнут, да только их и видели, улетят на своих лошадях, и следа по ковылю да по степи не сыщешь. Ну, а султан их похваливает да девок себе берет, которых татары увезут из России, – ведь он Махметовой воры, и у них вина не пьют, а жен хоть сотню держи. Этакие болваны: не знают вкусу в вине, не знают и того, что и с одной женой горе берет, а с сотней так просто со света беги! Оттого у них такой содом бывает между женами, что султан сам не рад, и дела ему делать некогда, и на войну он не ездит – все сидит у себя да женские сплетни и ссоры разбирает. Вот султан отвечает: «Нет, Катерина Алексеевна, я татар не уйму, саламалык (по-турецки, то есть, не хочу)!» А государыня говорит: «Уйми», а он говорит: «Нет, не уйму!» – «Так постой же, – сказала государыня, – вот я тебя проучу, копченая ты борода, Саламалык Махметович! Ведь у тебя и Царьград-то твой чужой; ты ведь его у греков взял, когда православного царя Константина убил. Отдай ты мне Крым, Очаков, Измаил, Бендеры, Кафу – и…» – начли ему сотни две городов. «Да, как бы, дескать, не так, то есть тово воно, как оно, изволишь видеть!» – отвечал султан. Но не успел он трубки докурить, не успел оглянуться, ан уж наши генералы, Румянцев, Потемкин, Панин, и пошли, да и пошли! Да ведь как пошли: султан собрал было тьму тьмущую басурманов, а они как начали да начали – куда тебе! Только иверни[14] полетели! А особливо отец наш, граф Александр Васильевич Рымникский[15], так он с ними просто шутил. Под Кинбурхом[16] было у него тысячи две солдатишек, и то уж так, кое-чего; а турков пришло сто кораблей, полнехоньки народу, и вышли они на берег. Ему и говорят: «Ваше превосходительство! Турки пришли», а он говорит: «Хорошо!» – и сам будто спит. Опять говорят: «Ваше превосходительство! Турки уж батарею построили». А он говорит: «Хорошо!» – и только себе. Ну, уж еще пришли, говорят: «Вставайте, ваше превосходительство! Все турки вышли на берег и корабли назад поотпущали; хотят с чесноком нас съесть!» Как он вскочит – ажно он и не спал – да как запоет петухом – турки так и дрогнули – и пошла писать! Да ведь так расчесал, что они сдуру-то в море бросались, хотели до Царьграда вброд перейти, и достались на закуску морским рыбам! А что было еще под Измаилом, так и рассказывать страшно! А под Очаковым, в самый николин день? Сам я там не был, а слышал, что там ядра в пушках замерзали, огонь застывал, снегом стреляли, из льду лестницы на стены делали. Вот услышал шведский король и говорит: «Матушка государыня! Не тронь моего друга, султана турецкого, а не то отдай мне три города!» Знаете песню:

 
Пишет, пишет король шведский
К государыне в Москву:
«Ты, великая государыня,
Отдай три города мои —
Первый Ригу, второй Ревель,
Третий славный Петербург;
А не отдашь ты их мне,
Походом пойду;
Развоюю твою Россию,
Тебя самое в полон полоню!»
 

«Вы думаете, государыня его и послушалась? Да, держи карман! И король шведский разъярился, пришел к самому Петербургу и открыл баталию на море, так что в Петербурге окна дрожали. Адмирал Чичагов – дай бог ему царство небесное; – так отделал его, что и саглого адмирала шведского взяли. А между тем через моря далекие, через аглицкую землю, через Средиземное и через Белое море в грецкую землю пришел наш адмирал Алексей Григорьевич Орлов[17] – этакий молодчина, чуть не в сажень – и хотел взять самый Царьград. И как начал палить, так султан уж не шутя испугался, выслал своих корабельщиков, говорит: „Идите вы, мои верные корабельщики, возьмите этого Орлова живьем, а не то я вам всем головы поотрублю!“ Корабельщики поклонились султану и пошли. Но как увидели русские корабли – душа в пятки ушла, – они и давай бежать. А русский адмирал с ними шутить не захотел, загнал их в какую-то гавань и послал одного хитреца, а того угораздило – зажечь море; все турки так живьем и сгорели! И такая была возня, что от Царяграда до земного пупа да до Ерусалима земля тряслась, а в итальянскую землю от кораблей огарки летели. Тут султан взметался, и жены все к нему приступили; говорят: „Мы тебя башмаками откозыряем, если ты не помиришься с русскими!“ Он еще было послал к персидскому шаху, да к польскому королю, да к китайскому булдыхану просить помощи. Китайцы, знаете, тоже басурманы, живут за Сибирью, к Индейскому морю – народ узкоглазый, делают чай, вот что бары наши пьют по утрам; а впрочем, не воинский народ, и домы-то у них бумажные, а пушки стеклянные, ружья глиняные. Булдыхан и говорит султану: „Рад бы я тебе, приятель дорогой, помогать, да видишь: мне далеко, и у меня русские купцы чаю покупать не станут“. А шах говорит: „Пожалуй, помогу!“ И послал он войско в Грузию, что между Синим[18] да Черным да Хвалынским[19] морем, где стоит город Железные ворота[20]; еще, говорят, Александр Македонский его строил – была стена от моря до моря, да теперь развалилась. Государыня послала туда графа Зубова[21], и он так пугнул персиян, что они убежали за Араратские горы, на которых Ноев ковчег остановился, такие, слышь ты, горы, что как взглянешь на вершину, шапка свалится, и там на верхушке никогда снег не тает. Вот и остались у султана только поляки – народ задорный, ну-таки и храбрый – в старые годы, при царях, и Москву было завоевал, да русский мясник[22] один собрал мужичков и дубьем прогнал их. Поляки и зашевелились. „О вшистки дьяблы! Ратоваць за моспана султана!“ (Зарубаев был мастер говорить на всех языках.) Государыня и думает: „Хорошо – поколотили мы турков, татар, шведов, персиян; но что другие подумают? Ведь этак, дескать, кой чорт – русские бьют, бьют, да и до нас добьются? А народу еще много басурманского: агличане, француз, немцы, итальянец, и бог ведает – как песка морского, у бога народов бесчисленно. Хоть и храбры мои русские, да ведь против целой земли господней не станешь“. Она и послала к цесарцу да к пруссаку. А тогда в Пруссии был король Федор Федорович[23], невелик ростом, головка небольшая, глаза ястребиные, коса в аршин, да умен и такой храбрый, что семь лет дрался со всеми соседями, и уж кое-как русские же пособили – всех было завоевал! И говорит ему государыня: „Любезный брат, король прусский! Пойдем, уймем поляков; возьмем их царство и разделим“. Тот и рад. Государыня послала Суворова – вот тогда-то было взятие Праги, о чем я вам прежде рассказывал. И Польши не стало; и государыня взяла себе сорок городов с пригородками, двадцать четыре дала прусскому, а четырнадцать цесарскому императору. Тогда видит султан, что худо, взмолился уж не Махмету, а русской императрице, давай кланяться, просить мира; и с ним помирились, хорошо помирились, так, что если бы еще раза два этак помириться, то султанское величество маршируй через море в эфиопскую землю, а нам подавай все, чем прежде владели греки. Да ведь оно и праведно: греки нам отдали и свою веру православную; и последняя греческая царевна вышла за нашего царя Ивана; и на гробе царя Константина, который с матерью Еленою нашел крест животворящий, – вот, что праздник воздвиженья, – написано мудрыми людьми, что некогда русские завладеют Царьградом, и в Царьграде есть ворота в стене, закладенные турками, сквозь которые русские пройдут в Царьград. Эти ворота заколдованы были одним немцем; да что устоит против силы честнаго и животворящего креста господня? Перекрестись да штыком! Посмотрим, устоит ли!»

Так или похоже на это рассказывал нам Зарубаев, и мы, бывало, сидим вокруг него и целые ночи прослушиваем, как он рассказывает. Этакий был солдат, чудо, с каменною грудью, с золотым языком – златоуст, да и только! И обо всем был мастер говорить. Некоторые из нас, новичков, станут, бывало, спрашивать его:

 

– Как же, Зарубаев, не бояться смерти? И хорошо бы оно, пошел да подрался, но ведь пуля-то не свой брат; а как ногу либо руку оторвут – больно; да и страшно смотреть, когда крошат человека, будто битое мясо готовят, а кровь черпают, будто за здоровье выпить хотят?

– Ох! Вы трусы, дряни! – говорил он. – Да не все ли равно: когда-нибудь умирать надобно? Не лучше ли умереть вдруг, без боли и болезни, нежели изнывать да кряхтеть и чахнуть полгода? Да знаете ли, что на ядре, которым унесет вас из здешнего мира, вы перелетите прямо в царство небесное? Ведь церковь святая говорит: «Больше сея любви нет, еже душу свою положити за ближнего», и она во веки веков поет большую панихиду за всех православных воинов, на брани за веру и отечество убиенных. А слава-то какая, а честь-то какая? Командир скажет: «Ай да молодец был!» А государь скажет: «Этаких молодцов у меня осталось немного!» Так дождется ли такого слова какой-нибудь гарнизонная крыса, если и сбережет свою дурную башку до отставки, сидя на печи в казарме? Страшно! Вишь что выдумали! Оно, коли хотите, и страшно сначала, а там, как заговорят пушки да затрезвонят барабаны, – так и страх будто с гуся вода, – так и лезешь вперед, так руки и чешутся на басурмана…

Но ни об чем не говаривал Зарубаев столь хорошо, как о графе Суворове, с которым служил долго, которого видел в Польше и в Туретчине… Но полно пересказывать вашему благородию чужие рассказы; лучше скажу о том, что сам я видал. Вот изволите видеть, прошу о внимании: однажды сижу я в канцелярии; слышу такой шум, крик; бегу, смотрю: толпой все высыпали из казармы; офицеры обнимаются, солдаты в кружке около Зарубаева.

– Что такое сделалось?

– Ура! – кричит он. – Радуйся, Сидор! Давно хотел ты понюхать из пушечной табакерки солдатского табаку да помериться лбом с ядром, кто крепче, – радуйся! Мы идем в поход!

Тут узнали мы, что приехал курьер, и через три дня мы выступаем, и что батюшка наш граф Александр Васильевич нами начальствует. Вечером Зарубаев уже все узнал и рассказал нам, что мы не за себя будем драться, а за цесарского императора, и с таким народом, с которым еще не дирались – с французом! Не умел он растолковать, за что дело стало, а только слышал, что французы, невесть с чего, вдруг разъярились, начали всех колотить, и пруссаков, и агличан, и цесарцев, так что не взмилился никому белый свет. И цесарский император[24] взмолился нашему императору: «Ой, батюшка, отец родной, Павел Петрович, государь всероссийский! Смилуйся! Еще-таки управлялся я с французом, пока не было у него генерала Бонапарте, а этот меня совсем загонял. А теперь Бонапарте уехал за море бить эфиопов; а у тебя есть старик Суворов; пришли его, ради Христа!» Император и позвал тотчас Суворова и сказал: «Ну, Александр Васильич! Виноватого бог простит. Поди, спасай царей! Вот тебе моя армия. Надеешься ли?» – «Попытаюсь, – отвечал старик, – да с таким царем, как ты, почто не спасти!» Вот Суворов поклонился, велел заложить кибитку и поехал и нам велел итти на французов за цесарскую страну в итальянскую землю.

Не стану вам рассказывать, ваше благородие, как мы радовались, как мы пошли, шли, шли, всю цесарскую землю перешли. Нагляделся я чудес и диковинок. Города каменные, домов по семи один на другой настроены, улицы узкие, сивухи русской и в помине нет, все виноградное вино да пиво; дороги, как улицы, мощеные – и грязи-то бог им не дает. Ну, а народ добрый, простой – только захоти, так и обманешь; и все бормочут по-своему – чудный такой язык! Хорошо еще, что Зарубаев нас подучил их языку, и мы так, бывало, и режем. Скажешь: шринкаты! и укажешь на рот – и несут тебе вина; выпьешь, скажешь: «гут!», а немец и рад, и смеется, и начнет тебе лепетать; а ты только подговариваешь ему: «гут я – то есть: хороши я»; да уж если надоест очень, так и промолвишь: «Ты, немец, гут, а я, русак, гутее, а Суворов еще гутее». Тогда, бывало, немец снимет шляпу и поклонится: «О, Субаров». Но итальянская земля, ваше благородие, еще мудренее: у них вместо нашей березы и сосны – лимоны да померанцы; и зимы нет – такая земля, что не благословил ее бог снегом, и прокатиться на санях некогда и негде – и все такая теплынь, что потеешь, потеешь, бывало, да и тьфу ты, пропасть какая! Девци у них хороши, только все басурманки, поклоняются римскому папе и против русских дородностью не будут.

Вот мы ждем не дождемся, когда встретимся с французами; и потрушивали мы немного, хоть надеялись на бога и на Суворова. «Не знаю, ребята, – говорил нам Зарубаев, когда мы у него спрашивали, – нечего на душу греха брать, не знаю, что за народ, не случалось драться. А уж что они хуже русских, за то голову прозакладую, хоть они матушку-репку пой!» Кручинило нас и то, что мы еще не видали нашего Суворова.

Будто теперь смотрю – было в апреле месяце, через три дня после Егорья, ночью подняли нас с лагеря. Был тогда у нас генерал Петр Иваныч Багратион; выстроил нас в ряды; сам выехал перед фрунт – нос такой большой, голос резкий, мужественный; начал говорить; мы закричали: «Рады стараться!» Сам он кликнул охотников, и пошли мы все. Ночь хоть глаз выколи; подошли к реке… Как бишь она?.. Ада, Еда, забыл… Залегли мы все на берегу, и начали наши инженеры мост мостить. Французы и не заметили этого, а мы к свету как грянем по мосту да на них… То-то пошла потеха! Кто бежит, кто дерется, кто кричит: «Пардон!» Тут и страх пропал. «Эхе! – говорил Зарубаев, смотря на пленных, – да этот народ хуже турка, а еще туда же, лезет драться с русскими!»

Но это было только цветочки. Скоро узнали мы, что французы лихой народ. Было это в мае месяце, жара такая, а вместо отдыха мы ходили взад да вперед, по-немецки, потому что немцы до тех пор не бьются, пока не выберут места, откуда можно отступить, если сила не возьмет, – уж такая у них повадка. Старику Суворову не нравилось это, но что делать! Назвался груздем, так полезай в кузов. Наконец выбралась душа на свободу: слышат немцы, что отовсюду идет француз, испугались, а Суворов и начал по-русски – повел нас прямо. Тут в первый раз я видел Суворова.

14Иверни (иверень) – осколки, черепки.
15Александр Васильевич Рымникский – знаменитый русский полководец Суворов. Прозвание «Рымникский» Суворов получил в честь победы над турецкими войсками, одержанной русскими под командованием Суворова в 1789 г.
16Под Кинбурхом.– Здесь подразумевается победа русских войск под командованием Суворова, одержанная над турками 1 октября 1787 г. под крепостью Кинбурн.
17Алексей Григорьевич Орлов – один из вельмож времен Екатерины II. Под его командованием русские войска истребили при Чесме турецкий флот в 1770 г. и захватили Архипелаг. В честь этих побед Орлов получил титул «Чесменский».
18Синее море – старинное название Азовского моря.
19Хвалынское море – древнерусское название Каспийского моря.
20Железные ворота – Дербент.
21Граф Зубов Валериан Александрович – брат фаворита Екатерины II Платона, в 1796 г. был главнокомандующим в войне с Персией.
22Русский мясник – подразумевается Минин-Сухорук Кузьма Миныч, нижегородский купец, организатор нижегородского народного ополчения с целью изгнания поляков из пределов России в 1611 г.
23Король Федор Федорович – Фридрих II, прусский король (1712—1786).
24Цесарский император – австрийский император.