Волхитка

Matn
Parchani o`qish
O`qilgan deb belgilash
Shrift:Aa dan kamroqАа dan ortiq

Глава седьмая. Глубоко запечатанный клад. Фантазии на тему о сокровищах

Твой отец по дружбе рассказал мне это: клад – и клад немалый – схоронил он где-то.

Иван Суриков

1

Дело было на Сретенье – к началу февраля, когда впервые за долгую серую зиму, успевшую всем надоесть и показаться бескрайней, небеса над тайгой удивительно обголубели.

Утром в морозной дали широко распласталась вишневая зорька – наподобие доброй улыбки. Облака, так долго стоявшие над хмурыми вершинами, словно приросли к ним навсегда или примерзли, – зашевелились. С боку на бок облака стали перекатываться под натиском тёплого дерзкого верховика – так тут называют юго-западный ветер, приносящий тепло. Тонкою надорванной берестой закруглились края и затеплились от лучей восходящего солнца. И вскоре облака заполыхали сверху донизу, как сухие скирды на лугу. Небеса на востоке, горы и даже снег на дне студеного провала – всё озарилось нежно-розовым сиянием и розовато-дымными тенями цвета спеющей арбузной мякоти.

Утро обещало сказочный денек.

В тайге над перевалом царил покой. Оттаявшая капля где-нибудь в глуши сорвётся с ветки, шлёпнет мокрыми губами – издалека можно услышать. Длинноногий заяц по снегу пробежит на том берегу или горностай коротконогий проплывёт по сугробам – всё слыхать.

Но вскоре непонятный дальний-дальний звон занозил под горой тишину. Поначалу звон казался призрачным – так бывает в нагревающемся воздухе. Однако позднее звон тот превратился в смутно различимый голос колокольчика. А ещё позднее – на угорах и полянах – можно было разглядеть иноходью скачущую лошадь, сани с седоком, седым от инея.

Солнце к тому часу подтянулось над тайгой, на небо влезло – и айда светить напропалую.

Дорога перед путником прояснилась. Алебастровые горы, белые деревья, кусты – всё приободрилось. Из глубины урманов незримыми ручьями текли через дорогу запахи подвяленного снега и отмякшей, слезу по коре потянувшей живицы.

Тревожный аромат звериного жилья иногда вставал вдруг на пути. Россыпи запутанных следов то и дело попадались на глаза в распадках. Иногда это были следы, густо или реденько расшитые кровавым бисером – следы расправы с жертвой. А иногда встречались мирные следы; на месте прокатившихся весёлых волчьих свадеб и любовных лисьих игрищ и забав, когда они, переполняя сердца почти что человеческими чувствами, преображаются: поднимаясь на ноги и взявшись «за руки», танцуют милой парой на полянах и среди сверкающих ледяных кустов, ослеплённые ночным звериным солнышком – высокой чистою луной.

Серая в яблоках лошадь изредка фыркала, настороженно стригла ушами. Сквозь мерный, однообразный бой поддужного колокольчика слышалось надсадное дыхание животного: хлюпали оттаявшие ноздри, полчаса тому назад забитые стеклянистой пробкой куржака.

Чёткие тени в полдень, как сажей начерченные на снегу, упали внахлест на дорогу. Начинало припекать. На гладких просторных еланях уже невозможно было без прищура посмотреть на снег: слепил, щетинился яростным солнечным ежиком…

«Яблоки» на лошадиных боках задымились. И чуть заметно закурилась, подсыхая и солью разукрашиваясь потная шлея. Блестел, переливался мускулистый круп, словно тёмным атласом обтянутый.

2

В санях сидел ни кто иной, как мастер Емельян Прокопович. Ехал домой. Спешил.

Разморенный сказочной для этих дней теплынью, он расстегнул полушубок и, стряхивая иней, откинул за спину плохо гнущийся ворот, широченный, как печной заслон.

Лицо у мастера – суровое, настороженное. Сквозь редкие волосья отпущенной недавно бороды проступали крутые, каменной тверди, скулы. Глаза – как трещины по мартовскому льду: узки и холодны; под ними течёт и мерцает зажатая лазурная вода, скрывающая таинственную жизнь на глубине.

«Нынче не зима, а лето в зимнем платье! – улыбнулся Чистяков и, глядя вдаль, ещё сильней защурился. – Дома-то, наверно, и не ждут уже. Похоронили, небось…»

На кедровой вершине, ссутулившейся по-над дорогой, подтаял кусок заскорузлого снега, сорвался вдруг – сорокой скакнул под копыта.

Лошадь вскинула голову, захрапела и шарахнулась на обочину. Смятые подковами, затрещали под сугробом кустики. Встречная ветка с оттяжкой стеганула по лицу Емельяна Прокоповича.

– Да чтоб тебе!.. – ругнулся, торопливо дергая вожжину.

Потёр щеку и, вынув из бороды зелёные кедровые иголки, оглянулся. Полозья на дороге нарисовали крендель, серебром сияющий на солнце. Это напомнило серебряный топорик мастера, украденный кем-то на ярмарке. И он вздохнул, сурово хмуря брови. «Ничего, – подумал, – топорик должен домой вернуться, ежели только не догадаются на привязь посадить…»

Лошадь – большим фиолетовым глазом – виновато покосилась на хозяина и, стараясь угодить, побежала резвее.

Заметив у обочины старую сушину – дерево, убитое давней грозой, – Емельян Прокопович забеспокоился отчего-то.

Миновав сушину, остановился на росстани. Обойдя кругом повозки, сбрую поправил, хомут. Снял с дуги холодный литой колокольчик с надписью «Звону много – веселей дорога».

«Куда уж веселей, – подумал мимоходом. – Чуть живой остался. Не было забот – купила баба порося, так и вот с этим королевским подарком…»

Железный болтливый язык напоследок глухо брякнул в кулаке и смолк: Емельян Прокопович спрятал колокольчик под сено в санях. Закурил торопливо. По сторонам глазами пострелял.

Вдоль берега Летунь-реки мощными атлантами стояли, поддерживая край небес, вековые кряжистые сосны, листвяки, о которые затупится любое острие: кондовые стволы зачугунели.

За рекой неподалеку есть моховое болото. Веснами оттуда глухари слетаются на токовище, чтобы до кровянки драться за свою любовь и песнями захлебываться на ярко-малиновых протяжных зорях. Там, на Глухариных Посиделках – так называется в народе это место – имеется дупло. Хитрое такое, незаметное среди раскидистых ветвей. Ещё в далекой юности Чистяков наткнулся на него, когда от медведя пришлось тягу давать на дерево.

«А ежли в дупло положить? Нет, пожалуй, близко от дороги. И Посиделки эти – место слишком бойкое, охотники бродят, – засомневался он. – Не надо рисковать…»

Сбоку мощных Глухариных Посиделок – тальники узорной красной ниткой испестрили берег, заваленный покатыми наплывами сугробов, прилизанных ветром. Большими красными углями боярышник горел на фоне белизны, а при взгляде на морозную калину – аж зубы заломило у Чистякова. Во рту возникла кислота и горечь, будто уже отведал этой ягоды…

В далёкой вышине над миром по-царски величавая гора Белуша как бы застыла между небом и землей, раздумывая, где ей лучше приютиться – на грешной земле или все-таки в родимом поднебесье? Зубчатая корона ледника запотела на солнце; сверкала, источая хрустальный жар.

И вдруг откуда-то нагнало воронья. Да столько много, что «корона» в небе стала гаснуть.

Косою чёрной тучей птицы плыли, снижаясь над берегом. Послышался хрипловатый нарастающий карк – картавый, крахмально-скрипучий. Замелькали крестиками тени на снегу, то ныряя под обрыв, то часто прыгая по застругам.

Емельян Прокопович голову задрал. Шапка в снег свалилась, но не заметил – и без шапки хорошо сейчас.

«На весну потянуло, – отметил крестьянин, присматриваясь. – Чёрный ворон под облако вышел гулять. Вон как они забавляются! Мило!..»

Две птицы отбились от стаи, ускорив полет. Крупный ворон, самец, догнал свою подругу над рекой. С ходу грудью подтолкнул под бок. Точно споткнувшись в полете, птица вертыхнулась через голову, расправила крылья и, восстановив равновесие, ворчливо, по-бабьи что-то прокричала, оборачиваясь.

Ворон догнал её. И опять легонько подтолкнул. Он заигрывал, манил подругу в поднебесье, укрытое бирюзовым трепетным туманцем. Сильный встречный поток подхватил под крыло разыгравшихся птиц, властно поднял, а затем словно бы стал разлучать. Ворон влево кругами пошёл, а подруга – направо.

Легко и согласно птицы поднялись туда, где не меркнувшим светом пылают созвездья, сокрытые на день от глаз человека… Постояв на вышине воздушной горы, замерев с раскинутыми крыльями, они полюбовались открывшимся видом… И неожиданно ринулись оттуда – навстречу друг другу. Устремились – как две чёрных молнии!

Вот летят… и вот-вот расшибутся грудью о грудь!.. Всё ближе, ближе… И только в самый последний какой-то мельчайший момент птицы – с ювелирной точностью – разошлись, разминулись, едва не цепляя крыло за крыло…

И снова кругами, кругами поплыли, всё выше и выше поплыли в заманчивый зенит…

Глядя на это ребячество в небе, Чистяков забылся и губу окурком припалил. Чертыхнувшись, выплюнул окурок и прикусил занывший край губы.

«Стою, ворон считаю, – рассердился мастер. – Дело ждёт, а я… как дитятко…»

И вдруг лошадиное ржание в тайге померещилось. Глаза Емельяна Прокоповича резко распахнулись, а дыханье – словно вовнутрь забилось от испуга. Торопливым шагом Чистяков направился к саням. Но спохватился: «Шапка! Ох ты, мать её!..»

Побежал за шапкой – схватил за ухо.

Безмятежно доселе дремавшая серая лошадь встрепенулась, поднимая голову, посмотрела за реку и, раздувая сырые ноздри, собралась ответно заржать. У Чистякова сердце ёкнуло от страха. Он живо замахнулся на животину и, сообразив, подскочил к ней, сунул шапку в морду и на минуту крепко запечатал белозубый лошадиный рот с малиновым жарким нутром. Пятясь и перхая, лошадь зверовато выкруглила тёмно-фиолетовое глазное яблоко, но хозяин жёстко, зло держал за недоуздок и необычным голосом предупредил:

– Умри, скотина! Ти-ха! Чтоб ни звука!

Он запрыгнул в сани и поехал, то и дело оглядываясь. Отыскал пологий спуск через Летунь-реку. Ехать старался по чистому льду – следов не оставить.

В густом, стеной стоящем ельнике затормозил и разнуздал конягу. Привязав к лесине, машинально бросил под копыто охапку сена; согретое солнцем, оно источало давний запах покосного луга и подспудно как-то успокаивало.

 

Но тишина кругом казалась подозрительной.

Дятел сверху застучал, а мастеру почудился приглушенный конский топот за рекой. В этом ельнике находилась старая «кузница» дятла. Куча сухих расклеванных еловых шишек темнела на снегу под комлем соседнего дерева. Но Чистяков подумал о шишкарях – может быть, они нашелушили? Подошёл, ногою тронул кучу, похожую на большого ежа… И успокоился только тогда, когда заметил «кузнеца» – большого пестрого дятла, прилетевшего с новою шишкой в клюве.

В санях Емельяна Прокоповича – несколько многопудовых мешков с мукою.

Ворочая груз, он добрался до заветного мешка, отмеченного секретным знаком, – чтобы с другими не спутать. Поставил его «на попа» и развязал сыромятный шнурок.

Коричневая широкая ладонь карасем нырнула в тёплую и мягкую глубину. Под рукой заволновалась пышная пыльца, защекотала ноздри. Емельян Прокопович скукожился и едва не чихнул – другой рукою быстро переносицу потёр. Затем лицо его от напряжения как бы замёрзло. И чем дольше он рылся в мешке, тем испуганней делался взгляд, словно говорящий: да это что такое, чёрт меня возьми? куда что подевалось?..

Но через минуту лицо Чистякова преобразилось. Шевельнулась робкая улыбка. Брови, стянутые узелком на переносице, широко распустились по лбу, а глаза восторженно светились: а-а, каналья! вот ты где скрываешься! напугал ты, брат, меня до смертушки!

Он извлек наружу старинную кубышку. Что-то в ней позванивало и пересыпалось, когда Чистяков осторожно отряхивал от муки глиняные выпуклые бока, украшенные то ли цветами, то ли какими-то загадочными знаками.

Засунув кубышку под тулуп, он забылся, довольный, и чихнул два раза кряду. «Будь здоров, Прокопыч! Теперь только и жить!» – пожелал он сам себе и, воровато озираясь, высморкался: нос мукой забило.

Собираясь куда-то идти, мастер посмотрел на лошадь и подумал, как бы она снова не предприняла попытку заржать – с неё это станется, если вдруг услышит брата своего, жеребчика, или сестру, кобылу. И тогда всё пропало – рассекретится это местечко.

Он постоял, соображая, что бы такое сделать…

«Голь, она всегда хитра на выдумку! – подумал он, ухмыляясь, потому что с этой кубышкой он был не голь, а почти что король. – Надо сделать ей намордник, чтобы не заржала, не дай бог!»

Придумка была простая, зато надёжная: Чистяков продел шнурок в колечко на узде, обмотал кругом храпа и закрепил за другое кольцо: толстогубый лошадиный рот оказался в надёжном замке.

«Правда, пожрать не придется тебе, – уходя, он посочувствовал коняге. – Ну да ладно, авось не исхудаешь, я недолго…»

3

Крепкий снеговой настил хорошо держал его, даже не похрустывал под ногами. Емельян Прокопыч оглянулся и, довольный, потопал, как по мрамору: никаких следов за ним не оставалось. Так что, если кто-нибудь и надумает по следу увязаться, – ничего здесь не выследит.

Версты через полторы перед ним открылась широкая излучина. Отвесные причудливые скалы нагромождены по-над рекой. Тёмно-красные, жёлто-розовые, чёрные, рыжие, обточенные ветром и дождями, расколотые вековечным солнцем.

Глухое урочище это, известное в округе под названием Ревущие Быки, – самое трудное место на судоходном отрезке Летунь-реки.

Однажды в старину, рассказывают, баржа с быками тут разбилась. Десятки разномастных племенных, многопудовых, с летних выпасов до дому едущих быков, а с ними вместе и пастухи угодили на жуткую бойню – в перекаты и улова. Несчастные быки тонули долго – выносливые были. С мучительным рёвом и стоном долбили рогами прибрежный, стеною стоящий гранит, не подпускающий к спасительному берегу. Тайменя, как тесто, месили копытом в порогах; увечили друг дружку и путались в кишках. Вода горела кровью – как на закате. Одурелые, с надорванными глотками, быки из последних сил вставали на дыбы и рушились на дно; пузырили реку, продолжая отчаянно реветь и звать на помощь даже под водой…

Словно вечное эхо погибших быков, начиная половодьем и кончая ледоставом, – над перекатами воздух сотрясался невообразимым диким ревом. Не то, что птицу, шум ветра, дерева иль самый сильный человеческий крик – выстрела ружейного не слыхать над ухом в этих гремучих местах.

Ревущие Быки за много-много верст предупреждают: не подходи! не лезь, бедовая головушка! забодаем! в щепки разнесем!..

И никто не подходил. Только плотогоны рисковали; мужики, в верховьях свалившие кондовую сосну или кедрач, вязали плоты, вытёсывали длинные гибкие весла – пятиметровые потеси. «О, господи! – шептали. – Спаси и помоги!» И, перекрестившись на иконку Николы Угодника, прибитую на носу плота, отчаянные люди устремлялись по наклону исковерканного русла, как по ледяной горе. И чем дальше плот летел, тем неистовей была молитва, которую свистящим ветром срывало с губ – никто её не слышал, и никто не мог помочь… И многие из тех, кто не покорился непререкаемому голосу природы, нашли свой последний приют возле вот этих грозных скал – на дне глубоких чёрных омутов.

В юности, когда кипела кровушка и шальную силу требовалось выплеснуть куда-то, как плещут кипяток на раскаленную, одурелым жаром пышущую каменку, – Емельян с плотами не однажды хаживал мимо зубастых Ревущих Быков.

Ай, да весело было в ту пору! Накладно, да весело! Крепко сбитые грубые туши плотов иногда просто в щепку рубились на острых порогах. И от плотогонов только шапки оставались на камнях – как на могильных плитах. Много знакомых и немало друзей Чистякова схоронила тут свирепая Летунь. Даже братьев двух не пожалела: вон среди камней торчат подгнившие, позеленелые от времени и сырости кресты. Давно их ставил Чистяков. И подновлял когда-то. Но очень редко здесь приходится бывать – местечко неудобоходное, глухое.

Разумеется, не братьям поклониться он пришёл сегодня. От старых плотогонов мастер знал: за Ревущими Быками есть потайная пещера, один из многочисленных коридоров которой проходит под рекой. В той пещере будто бы клад какой-то вековой зарыт. Но никому он в руки не даётся, поскольку у входа и зимой, и летом сторожем сидит большой медведь – не подпускает. А у медведя, слышь-ка, вся пасть как будто в золотых зубах…

В общем, полные уши брехни натолкали про эти пещеры. Емельян от нечего делать слушал побаски и ни на копеечку не верил, – только усмехался в глубине молодой неопытной души. Однако, братец ты мой, смех-то смехом, а шуба-то выходит – кверху мехом, как любил приговаривать тот старик-плотогон, что горазд был на выдумку про всевозможные клады.

Когда разбило плот в грозу и плотогонов точно водяные утянули за ноги в пучину – оказался Емельян совсем один в этих разбойных сумрачных местах, и настроение было такое, хоть самому утопись. Он побрёл по берегу, куда глаза глядели, и случайно увидел дыру – вход в пещеру. Емельян там благополучно схоронился от ливня с градом, всю ночь напролет колотившим тайгу – с кустов и деревьев драной листвой всю реку засыпало. И никакого, конечно, медведя в пещере не оказалось. И точно так же, видимо, и клада никакого нету. Наболтают люди – только слушай.

…Вспоминая об этом, Чистяков проворно шагал по берегу. Озирался, огибая скалы. Рыжие, с кроваво-тёплыми отливами, они стояли над тайгою в хмуром и строгом величии, раскинув прохладные тени возле подножья.

На южном склоне каменной громады бледно-зелёной шерстью пошевеливался мох, трава-камнеломка. Снегирем посвистывали ветры в вышине, обрезаясь о краеугольные выступы. Далеко виднелся голый чистый лед вдоль берега. Как в зеркале, опрокинуто в нём отражались древние очерки скал и размытая зелень деревьев, наполняющая лед призрачным оттенком изумруда.

Странно! Скалы эти, вздыбленные к небу титанической мощью старинных вулканов, угнетали душу своим могуществом и многозначительным молчанием; давили, давая понять и ничтожество, и тленность человека перед бесконечностью веков.

И откуда-то – то ли от этих могучих скал, то ли ещё откуда – пришла тревога. Поначалу лёгкая, невнятная. А через несколько минут тревога разрослась; беспричинная, слепая, она вдруг овладела сердцем Чистякова. И когда из-за скалы вылетела серая неясыть – она там, видно, отдыхала, эта ночная птица – Емельян Прокопович едва не вскрикнул, так испугался; неясыть, на фоне солнца взмахнувшая крыльями, показалась человеком, который бросился на Чистякова.

– Да чтоб тебя… – прошептал он, вытирая моментально вспотевший лоб.

Стараясь больше не глядеть на исполинскую громаду скал, почти физически давивших на него, Чистяков торопливо двинулся по россыпи курумника – мелкого битого камня, за многие годы нападавшего с утесов. Эти кручи раскрошились не только под действием времени, но и люди руку приложили: взрывники расширили немного повороты бешеной реки – спрямили русло. А то ведь было время, когда Летунь-река в этом месте даже и не замерзала: всю зиму здесь парил и клокотал огромнейший котел…

4

Просторный вход в пещеру представлял собой разинутую пасть. Багровым языком распластался у входа объёмный валун, обсиженный птицами. Искривленное, без веток и сучков, сверху свисало дерево, – казалось кольцом в раздутой от гнева красной бычиной ноздре.

Студеным колодезным воздухом веяло из глубины этой пасти.

Емельян Прокопович достал из-за пазухи заранее припасенную свечку – огарок. Перекрестился и, ещё раз на всякий случай оглянувшись, пригнулся и ступил в пещеру.

Неприятной сыростью, плесенью и гнилью ударило в лицо. Отчего-то зазвенело в одном ухе и зазуделось, точно комар туда влетел.

Высокий грот снижался с каждым шагом. Стены сужались по бокам, превращаясь в тугую и душную горловину. Солнечный свет за спиной убывал. И тоскливое какое-то предчувствие начинало подсасывать сердце.

Неожиданно под ногами брякнул камешек. Звук отозвался эхом в гулких сводах. И тотчас откуда-то сверху на Чистякова шарахнулся «крылатый чёрт с косматыми руками».

Емельян Прокопович отпрянул к стенке, ударившись затылком о гранит. В глазах потемнело от боли, но всё-таки успел заметить: летучая мышь промелькнула…

– Фу-у, проклятая, – шепнул, задирая голову и ощущая ломоту в затылке.

Сверху, под самым куполом пещеры, связками сухих банных веников висели десятки летучих мышей, находящихся в зимней спячке.

«Ладно, хоть одна слетела, – утешился Емельян Прокопович. – А если бы они все разом на меня нагрянули?»

Дальше каменистый пол пещеры скатывался вниз – под небольшим углом. Пройдя шагов десять, незадачливый кладоукрыватель повернул налево, нащупал на скале свою какую-то затеску и, поскольку темень впереди ждала кромешная, – запалил свечной огарыш. Затрещал фитиль, разбрызгивая жирную дымящую пыльцу. Синевато-желтый наконечник разгоравшегося пламени то заострялся, поднимаясь кверху и грозя кольнуть щеку, то вдруг валился набок под воздействием воздушных скрытых струй. Чтобы скорее освоиться, мастер поднял огарыш над головой. Шафрановые блики затрепетали бабочками на сырых камнях. Задергались тени за выступами и в пустотах, точно кто-то бесшумными чёрными лапами норовил поймать танцующую огненную «бабочку».

Среди мёртвой тишины отчетливо послышалось где-то наверху: звонко, размеренно камень точит вода. Отвесная капля дробиной сверкнула во мгле; за ней вторая кинулась вдогонку, третья… Расколотою друзой хрусталя внизу мерцал сиреневый ледок и, чтобы не споткнуться, Чистяков обошел стороной это место – и неожиданно оказался в тупике. По его соображениям этот сухой карман должен был находиться не здесь. Что за оказия?!

Грубый каменный лик на стене тупика начертан был самой природой. Как бы начат, но не завершен: нос, глаза и губы сделаны, а всё оставлено – вчерне… Озарённый пламенем свечи, странный лик заметно оживился. Нахмурил широкий лоб, изумленно брови приподнял и губами так зашевелил, словно хотел сказать: кто это, дескать, и зачем тревожит меня втуне?

Кровь по жилам быстрей побежала; не по себе немножко сделалось от этой встречи. Емельян Прокопович отодвинул пламя от стены. Капли горячего стеарина поплыли со свечки, застывая на пальцах, как возгри. Он осторожно приставил свою драгоценную ношу к стене, освободившейся рукою перенял огарок и вытер пальцы о полушубок. Постоял, припоминая, как надо идти. Сделав несколько шагов в другую сторону, Чистяков свернул в просторный коридор и обрадовался: точно, сюда надо было сворачивать.

И вдруг он явственно услышал за спиною странный звон, похожий… как будто кто-то взял кувшин и уронил в потемках – вот на что это было похоже.

Торопясь, кладоукрыватель неловко повернулся. Локоть сильно стукнулся о каменный выступ; свечку словно кто-то вырвал из руки – метнулась огненным клочком около лица и, ослепив, погасла…

И человек остался в могильной темени!

 

В первую минуту им овладело такое отчаянье – головою об стенку хотел удариться. Он безвольно руки уронил, а затем осатанело схватил себя за бороду и потянул, мучительно мыча и раскачиваясь на широко расставленных ногах. А затем он быстро опустился на кукорачки и поискал огарок… Ладони покусывал шершавый зубастый ледок, острые камни врезались в коленки. Он кружил на месте и, не находя свечу, скулил побитой собачонкой… Понемногу отползая неизвестно куда, Чистяков поднялся и, пытаясь выпрямиться в рост, неожиданно шаркнул шапкой в потолок пещеры – так низко.

Емельян Прокопович прислушался. Ухо уловило в тишине широкое и неумолчное пение воды над головой… «Река?!» – не сразу понял он. И обомлел.

Река текла над ним!

И губы затряслись, и руки заходили ходуном.

– Господи… Отче наш, иже еси на небеси… да святится имя твое… – Представляя себя заживо замурованным под толщей камня и воды, он скороговоркой прочитал молитву и в ту же минуту – словно бог услышал – схватился рукой за карман. – Разиня! Да вот же спички-то…

Трясущимися пальцами он вынул коробок, запалил серянку и пошёл по направлению к своей оставленной кубышке. И остановился. Увидел в потёмках пещеры… пристальный чей-то зрачок. «Ну, батюшки! Час от часу не легче!»

Красновато-кровавый круглый крупный глаз, по мере приближения к нему, разгорался, лучи испускал. Глядя на эту загадку, Емельян Прокопович перестал дышать. И волосы под шапкой заворошились. Он к стене прижался, готовый крикнуть или побежать… И так прошло минуты две, покуда Чистяков не опомнился и не осмелел. Боком-боком приблизился он. Пригляделся. И руку осторожно протянул, боясь ожога либо укуса.

«Ба! Чудеса какие! – изумился. – Это камешек пылает! Во напугал мужика, чуть штаны не намокли!»

А случилось вот что. Кубышка, второпях поставленная на сырые камни у стены, соскользнула, крышка слетела с неё и драгоценности, зловеще позванивая, просыпались…

И теперь на ладошке у него лежал и горел впотьмах, как дьявольское око, красный крупный яхонт, больше известный как рубин.

Спрятав камешек за пазуху и посмеявшись над собой, Емельян Прокопович снова чиркнул спичкой, отыскал огарок и собрал все драгоценности. И, пройдя ещё немного вглубь сухой пещеры, он схоронил кубышку в недоступной каменной кладовке – маленькую нишу привалил пудовою плитой. Постоял, перекрестился на плиту:

– Во имя Отца и Сына и Святого Духа. Аминь. Заговариваю я свою поклажу, в слова тайные одеваю, в замки Божьи закрываю. Во един ключ, во един замок, чтобы вор-злодей взять мой клад не смог!..

Издёрганный, утомлённый – словно на нём пахали целый день – кладоукрыватель хотел покинуть подземелье тою же самой дорогой, как пришел, но, подчиняясь голосу рассудка, решил не рисковать и не испытывать судьбу. Ведь кто-то мог – чем чёрт не шутит! – следом увязаться, поджидать у пещеры. Мысль о том, что кто-то преследует мастера, не давала ему покоя всю долгую дорогу из города…

И тогда он поступил, как задумано было заранее. По другому, запасному ходу, Емельян Прокопович выбрался на волю.

Этот ход – второй рукав пещеры, находившейся под рекой, привёл Чистякова на противоположный берег Летуни.

5

Солнце, по-прежнему ярко горящее наверху, после пещерной темноты и промозглости показалось потрясающе сильным. Резануло – как бритвой – отвесным лучом из-за ближайшей скалы и заставило отвернуться. Прикрывая глаза, кладоукрыватель засмеялся без причины. Легко теперь было на сердце и весело: сокровище в надёжном месте.

Он разинул рот и жадно, как из ковшика, хлебнул бодрящий воздух, круто и вкусно заваренный ароматом горьковатой отмякшей коры ближайшего осинника, маслянисто мерцающей хвои и волглого снега, осахарившего кедры, укрывающие нижними лапами небольшой квадратный лаз в пещеру.

Пряные запахи в нос шибанули; Емельян Прокопович напыжился и чихнул от души. На плечи с кедра сахаринки полетели. И слезы накрутились на глаза.

«Тихо ты, стреляешь, как из пушки!» – одернул он себя, протирая мокрые веки.

Блаженный, расслабленный, крестом раскинув руки, Чистяков широко зевнул и потянулся до частого, дробного хруста в костях и косточках. И спокойненько прошел…

…рядом с медведем!

Чёрно-бурым валуном торчал топтыгин саженях в десяти возле пещеры.

Это был медведь-сидун, который на зиму не делает берлоги, а зимует, сидя на земле. Нормальный топтыга обычно ложится где-нибудь под вывернутыми корнями дерева, под камнями или буреломами, а вот такие, ненормальные, редко встречаются. Крупный – килограмм на пятьсот – медведь-сидун в эти минуты мирно, крепко спал, наклонив к плечу косматую могучую башку. И что-то хорошее, доброе можно было сейчас углядеть на медвежьей расслабленной морде. Ему, наверно, снились аппетитные белые да сочные коренья, лапой развороченный кислый муравейник, дикие пчелы в дуплах и тягучий мед, стекающий с когтей и переполняющий пасть. Но стоило ему сейчас проснуться, продрать глазёнки и, вздымаясь на дыбы, взреветь сердитым басом, от которого лёд на реке расколется; стоило хотя бы коготком или зубком зацепить непрошеного гостя – ни пимов, ни тулупа не осталось бы от бедолаги.

Но медведь-сидун беспечно спал и временами даже как будто похрапывал.

А Чистяков не заметил опасности.

Спокойно, даже с улыбочкой он прошёл мимо зверя, и только что не хлопнул по плечу: здорово, дескать, Миша!.. Так, наверное, лунатик ночью идёт по карнизу высокого здания, улыбается чему-то своему, а если разбудить в эту минуту – в лепешку разобьется человек.

Уже отойдя от пещеры довольно-таки далеко, отрешившись от сказочных грез о богатстве, Емельян Прокопович остановился и, посмотрев назад, словно проснулся.

Моментально похолодел.

Отступая то задом, то боком, он зацепился за что-то ногою, упал и, косясь до ломоты в глазах, пополз на четвереньках, обдирая щеки о шиповник, стоящий на пути… Сердце в горле колотилось, не давая воздуху глотнуть.

Неподалёку из-под сугроба вдруг вылетел рябчик, спавший там вторые сутки, – фонтаном взорвавшийся снег брызнул в лицо Чистякова. Испуганно вскочив, он припустил широкими скачками, но, как всегда бывает в подобных случаях, быстрый бег представлялся ему страшно медленным, неуклюжим – будто пудовые гири привязаны к валенкам… Он задыхался и готов был зарыдать от своего бессилия… Под ногами трещали кусты, буреломы, валежник. Хрустели молодые пихты, сосенки ломались, кривые сучья хватали за расстегнутый тулуп, и чудилось: медведь уже на пятки наступает! рвёт одежонку!.. И приходилось улепетывать ещё скорее, оставляя на кустах и на сучьях кудряши овечьей шерсти, с мясом вырванные из тулупа.

Отбежав на безопасное расстояние, Чистяков, как пьяный, зашатался между сосен. Оглянулся, обнимая дерево, чтобы не рухнуть от усталости. Надсаженное сердце дятлом колотилось в корявую кору и заходилось до боли.

Зайчишка мимо трюхал – бесшумно и легко. Увидев человека, заяц мгновенно сделал скидку – прыгнул в сторону ельника. Столбиком сел и напрягся. Не обнаружив ничего опасного, косой обмяк и отвернулся. Длинные уши над ним надломились, когда он пошёл, и тряпками затрепыхались, ударяя зайца по спине.

Глядя на спокойную зверушку, кладоукрыватель тоже поуспокоился и убедил себя, что никакой медведь за ним не гонится, и вообще… не показалось ли?

Он перекрестился. Дрожащей рукою зачерпнул из сугроба, пожевал как тесто пресный, вязкий снег, проглотил, и ещё сильнее захотелось пить – нутро горело пережитым страхом.

Стараясь попадать в дырки от своих прежних следов, минуя знакомую «кузницу» пёстрого дятла, дробно колотившего очередную шишку в вышине, Емельян Прокопович пробрался через ельник – зелёные и ржавые иголки насыпались на шапку, на воротник.

Облегчённо вздыхая – наконец-то можно будет прилечь на сено и покимарить, – он раздвинул плотные ветки… И остолбенел…

Ни саней, ни лошади не видно!

Сначала он подумал, что просто-напросто вышел не в том месте – заблудился. А потом, когда приблизился, увидел: у коновязи остался лишь куцый обрывок узды, болтающийся на ветру; клочья сена, втоптанные в снег, и подсохшая груда зеленоватых круглых конских яблок, частично расклеванных пичугами.