Kitobni o'qish: «Не учите меня жить! (сборник)»
© Воробьёва Н., 2016
© Оформление. ИПО «У Никитских ворот», 2016
«Это я, Наташа Воробьёва…»
Исповедальная проза Наталии Воробьёвой
Новая книга Наталии Воробьёвой «Не учите меня жить!» представляет российскому читателю избранную прозу этой необыкновенно одарённой женщины. Наталия Воробьёва известна прежде всего как замечательная актриса – культовой ролью Эллочки-людоедки во всенародно любимом фильме Леонида Гайдая «Двенадцать стульев», с Арчилом Гомиашвили в роли Остапа Бендера и рядом других запоминающихся ролей. Яркая, непосредственная, и в то же время творчески очень чуткая, способная выразить самую суть художественного образа, она полюбилась и запомнилась народу, став, в определённом смысле, частью нашей социальной идентичности. Многие её фразы из фильма (одна из которых стала названием для этой книги) прочно вошли в наш обиход именно благодаря талантливой актёрской игре Наталии Воробьёвой.
В определённый момент своей жизни Наталия Воробьёва открылась ещё одним талантом – поэтическим. Она выпустила в свет несколько стихотворных сборников, которые сразу же обратили на себя внимание литературных изданий и критиков. Для стихов Наталии Воробьёвой характерны исповедальность, философское осмысление жизни и своего места в мире. На протяжении ряда лет российские ценители поэзии наблюдали за эволюцией поэтического дара Наталии Воробьёвой. В своём творчестве она не старалась поразить читателя внешними эффектами, но, напротив, стремилась к более ясному и глубокому выражению собственных чувств и переживаний, поднимаясь в этом стремлении к высоким художественным обобщениям. Ориентируясь на русскую классическую традицию, она достигла значительных высот в творчестве. В настоящее время её стихи стали неотъемлемой частью современного литературного процесса. Также Наталия Воробьёва выступала и как талантливый прозаик.
Её новая книга, о которой сейчас идёт речь и которую вы сейчас держите в руках, представляет Наталию Воробьёву вновь как автора прозы – отчасти автобиографической, отчасти художественной. Как и всякий по-настоящему талантливый человек, Наталия Воробьёва не может (да и не стремится) удержаться в рамках определённого жанра. Её рассказы о своей жизни созданы на стыке жанров; рассказывая о конкретных людях и событиях, она даёт свободу своему субъективному восприятию, обогащает повествование художественной полнотой описаний и достоверностью воспроизведения диалогов. При этом её текст, в основе автобиографический, не превращается в сухое стенографирование разговоров и описание событий, а становится подлинно художественным произведением, фактом прозы. События, описываемые ею, в значительной степени относятся к её жизни и работе за рубежом – в Хорватии, в Америке и т. д. Многие из этих событий охватывают её профессиональную деятельность и соответствующий этой деятельности круг персонажей. Но все эти события и герои являются частью большого человеческого мира, поэтому они интересны – психологией своих поступков, особенностями частных личностных проявлений, иными словами – своей общечеловеческой основой. Когда Наталия Воробьёва рассказывает о своих взаимоотношениях с людьми, она чутко сохраняет баланс между жизненной правдой и необходимостью чувства меры, умея выразить главное, как говорится, «между строк». Следует отметить элегантную лёгкость её стиля и при этом сдержанную, без преувеличения аристократическую аскетичность художественных средств. Для того чтобы выразить главное, у неё нет необходимости перегружать текст эпитетами и описаниями. Точность слова – вот преобладающий признак языка прозы Наталии Воробьёвой. Поэтому она, в самом хорошем смысле, легка для чтения. События, наполняющие книгу, объединены личностью автора, и поэтому книга являет собой цельное художественное явление. Её рассказы – искренние и, подобно её стихам, исповедальные – завораживают, заставляют вместе с автором жить, сопереживать, совершать поступки и делать открытия. Книга прочитывается на одном дыхании и оставляет в душе светлое чувство.
В своей книге Наталия Воробьёва практически избегает прямых рассуждений, оставляя читателю право делать обобщения, исходя из описываемых событий, обстоятельств и поступков. Следует заметить, что зачастую писатели, дабы «разъяснить» читателю своё творческое кредо, сопровождают свои произведения, имеющие автобиографическую основу, предисловиями, излагающими и формулирующими их творческое мировоззрение. Наталия Воробьёва идёт другим путём. Полностью полагаясь на убедительность своего художественного дарования, она избегает всего, что может хоть отдалённо напоминать риторику и отвлечённые рассуждения. И лишь в одном из рассказов книги («Мой друг») она позволяет себе высказать своё понимание и видение жизни в форме авторского отступления:
«Жизнь – жизненно опасна, и в этой суровой правде – ничего нового нет. Но жизни бывают разными, вернее, они всегда и у всех разные. Так же, как не бывает одинаковых линий на наших ладонях, не бывает и одинаковых судеб. И мне, до отказа погрязшей в мистике и суевериях, думается, что все эти запутанные линии есть не что иное, как наша жизненная программа, наша судьба. И чем интереснее программа, тем интереснее жизнь. Чем выше взлёты, тем ниже падения, тем больнее удары… Жизнь неординарных людей подобна увлекательному роману. Чем хитроумнее сюжет, тем интереснее! Чем драматичнее, тем увлекательнее. Но, как известно, жизнь отнюдь не роман…»
Описывая жизненные сюжеты, Наталия Воробьёва вдохновенно раскрывает в подчас совершенно обыденных, почти бытовых жизненных проявлениях их глубинную суть. Когда она описывает свой разговор с бывшей свекровью, которая просит её помочь своему сыну (и её, автора, бывшему супругу) оценить антикварную мебель, она мастерски, буквально несколькими штрихами раскрывает непреодолимый драматизм внешне совершенно незначительного эпизода («Экспертиза»). Рассказывая о последних днях близкой подруги, она так же точно и сдержанно изображает весь сугубо бытовой контекст, создавая атмосферу безысходности в рамках данной жизненной ситуации («Ризотто»).
Обобщая, следует сказать ещё раз о том, что проза Наталии Воробьёвой – это, по сути, синтез жанров, обусловленный необходимостью передать комплекс явлений жизненного опыта не только в их одухотворённой правдивости, искренней исповедальности, пронзительном лиризме, но и в координатах литературного творчества. Будучи поэтессой, Наталия Воробьёва осталась ею и в своих прозаических произведениях. Все её рассказы пронизаны любовью к своим героям и стремлением понять каждого из них. Её лирической героине (которая тождественна автору) чужда какая бы то ни было нетерпимость к людям; она принимает людей такими, каковы они есть. И читатель, естественно, не сможет этого не почувствовать. А в том, что её новая книга найдёт своего читателя, нет никаких сомнений, так же, как и в том, что она поможет кому-то более правильно и конструктивно взглянуть и на свою жизнь.
Иван ГОЛУБНИЧИЙ
Секретарь Союза писателей России
Заслуженный работник культуры Российской Федерации
Заслуженный работник культуры Чеченской Республики
Заслуженный работник культуры Республики Дагестан
Кандидат филологических наук
Действительный член Петровской Академии наук и искусств
Признание
Странно складывались мои отношения с мужчинами на протяжении всей моей жизни. С позиции сегодняшних дней я отчётливо вижу, как чья-то властная рука бережно отводила от меня тех, с кем моя жизнь сложилась бы совершенно иначе… Жила бы я тихой семейной жизнью, окружённая плаксивым потомством и заботливым мужем.
Но тогда не было бы книг, не было бы поэзии.
В подтверждение сказанному мне хочется поведать вам одну необычную историю.
Это было давно. В то время я училась на третьем курсе театрального института и вовсю снималась.
С первой ролью в кино ко мне пришла сумасшедшая популярность. Режиссёры рвали меня на части, зрители охотились за автографами, пакостники-педагоги завидовали и пили кровь.
В отличие от наставников, с сокурсниками у меня всегда были самые тёплые отношения.
– Татка! – кричали они после уроков мастерства, когда педагоги покидали класс. – Давай!
И Татка давала, вернее выдавала: под улюлюканье однокашников, по-змеиному извиваясь, словно опытная стриптизёрша, она эротически медленно выскальзывала из длинной сатиновой юбки, одетой поверх той, другой, нормальной, и под радостный визг коллег сначала долго вращала ею у себя высоко над головой, а затем резко отбрасывала прочь, стараясь угодить в лицо одному из мальчиков, что неизменно сопровождалось гомерическим хохотом присутствующих.
Татка – это была я, а верхнюю юбку я систематически одевала на уроки мастерства, ибо моих патологически вредных педагогов доводили до исступления мои короткие юбки.
Ничего не поделаешь: ОНИ ЗНАЛИ СТАНИСЛАВСКОГО! И не только знали, но ещё имели счастье внимать ему, все одетые в одинаковые серые костюмы. По Станиславскому, именно так было надо, а со Станиславским, увы, не поспоришь.
С самого начала первого курса я подружилась с Катей. Тонкая нежная красавица с огромными светло-зелёными глазами, маленьким носиком, чувственными губами и длинными русыми волосами – она, несомненно, была самой талантливой из нас.
Куда это делось потом? Отчего так получилось, что девочка-самородок превратилась в посредственность? Виноваты в этом были всё те же педагоги, делившие набранный ими курс на любимчиков и нелюбимчиков. К числу первых принадлежала Катя, к числу других – я.
Может быть, в конечном итоге было целесообразнее травить, как травили меня, нежели кричать: «Гениально!» – как это было в Катином случае, тем самым успокаивая, усыпляя актёрский нерв? Не знаю, но думаю, что золотая середина – золотое правило педагогики.
Уже потом, много лет спустя, давая уроки русского языка студенткам филологического института в Загребе, я свято буду следовать этому золотому правилу, помня о том, что делали со мной. Боль прошла, но шрамы остались, иногда они дают о себе знать.
…Эх, Катя, Катя! Не удалось тебе поступить ни в один из московских театров, и по распределению пришлось тебе ехать в Саратов.
Но наша дружба продолжилась и на расстоянии: мы переписывались, созванивались. Я посылала тебе по адресу саратовского театрального общежития кое-какие шмоточки. Так у нас с тобой было заведено почти с первых дней нашей дружбы, так было и после. Сначала из Москвы, а затем из Загреба (когда я вышла замуж и уехала) шли посылки к тебе в Саратов.
Не сложилась у тебя актёрская карьера, не удалась личная жизнь.
Вначале ты получала большие, затем средние, а потом и вовсе маленькие роли.
Затем в театр, где ты работала, пришёл новый главреж. Ты смертельно влюбилась в него и полностью потеряла голову.
К сожалению, «полностью потеряла голову» в твоём случае – не выспренная метафора. Пережив нервный срыв, вызванный безответной любовью, ты вначале долго лечилась в психоневрологическом отделении саратовской больницы, затем вышла и, навсегда бросив театр, вернулась в Москву.
Ты устроилась секретаршей на телевидении. В тот день в редакции, в которой ты работала, появился известный кинорежиссёр, он был старше тебя на двадцать лет.
Высокий, худощавый, с лучистыми глазами, узким мужественным лицом, небольшой расщелиной между передними зубами, он выглядел невероятно молодо и был удивительно талантлив, его имя гремело по всему Советскому Союзу.
Талантливый человек всегда привлекателен, как бы он ни выглядел. Талант – самый мощный магнит, когда-либо созданный матушкой-природой, а он к тому же был ещё необыкновенно хорош собой.
И ты опять влюбилась со всем неистовством, столь свойственным тебе. Возникшая симпатия на первых порах была взаимной, затем – односторонней.
Ты преследовала его. В тебе проснулся охотничий азарт. Ты устремлялась вслед за ним на юг, поджидала у проходной «Мосфильма», звонила по нескольку раз в день, иногда звонила ночью.
В конце концов он пригласил тебя к себе домой.
И ты пришла к нему в его холостяцкую квартиру. Пока он заваривал на кухне чай, ты внимательно рассматривала гостиную.
В то время он готовился к съёмкам нового фильма. Будучи великолепным режиссёром, он был к тому же и талантливым художником: эскизы к своим картинам всегда делал сам.
Ты стояла посередине комнаты и не верила своим глазам: со всех сторон смотрела на тебя я.
Он вошёл в комнату, поставил на журнальный столик поднос с чайным сервизом и предложил тебе сесть.
Ты взглянула на него так, словно увидела впервые, а затем произнесла:
– А я её знаю.
Он внимательно посмотрел на тебя и сказал:
– Этого человека вы не можете знать.
– Наташа Воробьёва? – спросила ты чужим, срывающимся голосом.
– Да, – ответил он и задумался. – Это Наташа, – продолжил он. – Она должна была сниматься у меня в новом фильме, но эта милая дама отказалась принять участие в концертах для космонавтов, которые я организовывал. Только она одна и отказалась, а там, поверьте мне, были звёзды похлеще. И я взял на эту роль, – он кивнул подбородком в сторону эскизов, – зарубежную актрису. Но на набросках, вы правы, она. А откуда вы её знаете? – поинтересовался он вдруг.
– Это моя подруга. Мы с ней вместе учились в ГИТИСе, – глядя на него в упор, промолвила ты. – А этот костюмчик на мне, который вы сегодня похвалили, – от неё. Она мне его прислала из Загреба.
Потом, когда ты рассказала мне эту историю, я вспомнила, что он в самом деле однажды звонил в связи с концертами на Байконуре, предлагал принять участие, я согласилась. Он пообещал позвонить ещё, но больше никогда не позвонил.
Чёрный мосфильмовский список сделал своё чёрное дело. В следующий раз, когда он послал официальный запрос, с киностудии последовал короткий ответ: «Она не заинтересована».
Так мы с ним никогда и не встретились.
Его уж давно нет в живых. Но где-то в мосфильмовских архивах лежат на пыльных полках папки с его эскизами – нежное признание в том, чему было не суждено осуществиться.
Песчинки в прибое вечности
Неслись галопом годы удалые,
Бежало время беспардонно вскачь.
Осталось дни ушедшие младые
По жёлтым фотографиям считать.
О чём мечтают старые альбомы?
О чём они старательно молчат?
Молчат загадочно и смотрят отрешённо,
А время продолжает мчаться вскачь.
Старые фотографии и письма, небрежно рассыпанные по безразличной глади стеклянного стола её безупречно элегантной гостиной…
Она вновь пробежала глазами по своим стихотворным строчкам и задумчиво отложила в сторону внушительный сборник с громким названием «Избранное».
Немые свидетели теперь уже столь далёкой, как будто бы чьей-то чужой жизни молча смотрели на неё. Пожелтевшие фотографии, ветхие листки писчей бумаги, испещрённые полудетским почерком, глядели с укоризной, словно обличая в чём-то, в чём она нисколько не была виновата.
– Это рок! Это судьба! – произнесла она вслух и тут же спохватилась.
«Совсем крышу сносит! – с ужасом подумала и нервно повела плечами. – Перед кем это я оправдываюсь? Ведь это всего лишь фотографии! Это просто письма!»
«Не просто, не просто! – назойливо застучало у неё в ушах. – Они ждали целых сорок лет и всё-таки вернулись к тебе. Не просто, не просто!..»
«Да, не просто!» – вдруг неожиданно для себя согласилась она с той собой, которой была когда-то, той, другой, наивной и юной, из какой-то совершенно иной жизни, с той, которая написала все эти письма и которая вот уже свыше сорока лет безмятежно улыбается с пожелтевших от зависти к её вечной молодости старых фотографий.
– О чём мечтают старые альбомы? О чём они старательно молчат? – повторила задумчиво она и взяла в руки одно из своих писем.
Время на мгновение остановилось, а затем стремительно понеслось вспять. В комнате воцарилась знакомая гулкая тишина, та, что приходит вместе с Вдохновением, та, что открывает канал, по которому проходят стихи. Высокие надёжные стены дома дрогнули, временные границы сместились, заколебались, а затем и вовсе исчезли. Она погрузилась в чтение, забыв обо всём, в том числе и о себе самой сегодняшней, совсем-совсем иной…
«Мой славный, дорогой Николинька!
Только-только прочла твоё письмо. Как трудно, должно быть, выносить непрерывную муштру и скверный быт, терпеть непогоду и усталость! От всего сердца сочувствую тебе! Будь мужественен, дорогой! Постарайся выйти из сурового испытания с честью! Право называться настоящим мужчиной завоёвывается в трудной борьбе с самим собой, ты это теперь понимаешь гораздо лучше, чем все мы, твои друзья».
Она отложила письмо и тихо улыбнулась. «Возможно, я не так уж и изменилась», – подумала она, вспомнив своё недавнее выступление на Конгрессе писателей русского зарубежья в Москве.
МОЖЕТ БЫТЬ, ПРИШЛО НАКОНЕЦ ВРЕМЯ ПРЕДАТЬ ЗАБВЕНИЮ ТО, ЧТО И ТАК УЖЕ УШЛО, ПЕРЕСТАТЬ МУЧИТЬ СЕБЯ И ДРУГИХ, ПЕРЕСТАТЬ ПЛЕВАТЬ НА СВОЮ РОДИНУ. ИБО У СОВЕТСКОГО СОЮЗА И СЕГОДНЯШНЕЙ РОССИИ ОДНО ОБЩЕЕ: ЭТО НАША С ВАМИ РОДИНА, ДРУГОЙ У НАС НЕТ.
Именно этими словами она закончила тогда своё короткое, но ёмкое выступление.
– У нас, безусловно, много общего, милая моя идеалистка, – тихо прошептала она и вновь вернулась к чтению.
«Что касается моей поездки в Рыбинск на натурные съёмки “Двенадцати стульев”, то постараюсь быть подробнее. Вечером, собрав большую дорожную сумку, больная и недовольная, я отправилась на вокзал. Меня посадили в вагон. Затем традиционная церемония прощания: ты стоишь за толстым пыльным стеклом, твои родители переминаются с ноги на ногу на перроне. Тихие улыбки, последние наставления, поглядывание на часы. Наконец гудок, ещё один, и поезд трогается. На платформе оживление, беспорядочное размахивание руками, вздохи облегчения. Состав набирает ход, вокзал остаётся далеко позади, и скорый поезд, словно строптивый конь, резко останавливаясь на всех без исключения полустанках и разъездах, мчит тебя куда-то совсем далеко, в Рыбинск, в тьмутаракань, в бывшее поселение ссыльных.
Моими попутчиками оказались двое мужчин и очень симпатичная молодая женщина, педагог по профессии, забавный непосредственный человечек. Мы долго болтали с ней, прежде чем лечь спать. Бедняжка буквально в день отъезда выписалась из больницы со страшной гипертонией, и путешествие домой в трясущемся, скрипящем вагоне причиняло ей невыносимые страдания, но, умница, она держалась очень мужественно.
До поздней ночи я развлекала её анекдотами, новостями из театральной жизни, много рассказывала о кино. Потом мы с ней разложили постели и легли спать. Я с удовольствием натянула на свою многострадальную спину тёплый стёганый халат и свернулась калачиком. Вскоре мои попутчики уснули, а я ещё долго лежала без сна, смотрела в окно на отражение мелькающих в стекле фонарей и думала о том, что я, должно быть, очень счастливый человек.
Утром нас разбудила проводница. Представь себе крошечное щупленькое существо с маленьким птичьим личиком и на редкость зычным голосом. Хотя было ещё ужасно рано, пришлось всё-таки встать, чтобы наша проводница успела собрать постели.
Утро выдалось удивительно солнечное. Мы проезжали мимо полуразвалившихся домиков, покосившихся заборов и бесконечных гусей. Весьма банальный сюжет, правда? Но вся эта нехитрая картина, открывающаяся нам из окна стремительно летящего поезда, настраивала на удивительно благодушный и даже чуть-чуть сентиментальный лад.
Вот и Рыбинск. Я попрощалась со своими попутчиками и, подождав немного, пока поредеет толпа в коридоре, взяла свою дорожную сумку и спустилась на перрон. Меня уже ждали. Правда, без цветов, но зато с нетерпением.
Ассистентка режиссёра Нина с завидной лёгкостью одной рукой подхватила мою тяжёлую сумку, другой – меня, и мы торопливо направились к выходу.
Николинька, милый, какой разительный контраст являли мы с ней! Я – хрупкая, бледная, кажущаяся ещё тоньше в своём длиннополом пальто, и она – крупная, яркая, свежая и весенняя. Я – болезненно кутающаяся в демисезонные тряпки, поминутно оступающаяся на выщербленной платформе Рыбинска, и она – в туфлях на загорелых босых ногах, в ярко-зелёном лёгком платье. Одним словом, полузамученная жертва цивилизации, измотанное дитя сумасшедшего века шло рука об руку с детищем лесов и полей к чёрной “волге”. Через десять минут мы были уже в гостинице. Формальности регистрации заняли буквально две-три минуты, и, поднявшись на лифте, я вошла в свой 509-й номер, расположенный на пятом этаже. Затем душ. Чашечка чёрного кофе, которую Нина заботливо принесла мне наверх. Десять минут неподвижного отдыха на спине с высоко поднятыми ногами, и опять в ванную, на сей раз – грим. Я люблю гримироваться сама. Гримёрам остаётся только нанести мне на лицо тон и надеть парик.
Пока я, подавляя озноб и усталость, тщательно разбирала слипающиеся от туши ресницы, Нина обстоятельно рассказывала о последних новостях.
Ну вот и хорошо! Глаза подведены. Я слегка откинулась от зеркала, чуть-чуть прищурилась, и в ответ хищно сверкнули зелёные глаза Эллочки-людоедки. Теперь костюмеры, парик и, наконец, съёмочная площадка.
Съёмочная группа встретила меня очень тепло. Подошли Гайдай, Сергей Сергеевич Полуянов – оператор, ребята-осветители, гримёры – одним словом, весь наш дружный киношный народ. Спрашивали о здоровье, о настроении. Тут же освободили место в тени. Костюмеры заботливо сняли с моих ног узкие лодочки, в которых мне предстояло через пятнадцать минут сниматься, и поменяли их на лёгкие золотые босоножки, предусмотрительно взятые с собой из Москвы.
Потом подошли Киса с Остапом. Арчил был холоден, но любезен».
– Холоден, но любезен, – машинально повторила она и задумалась…
Зима 1970 года выдалась в Москве на редкость суровая. Смеркалось. На мёрзлые сугробы за окном ложился ранний озябший сумрак. В доме было тепло и уютно. Неожиданно зазвонил телефон. Она нехотя отложила томик рассказов Чехова, ловко спрыгнула с дивана и подбежала к телефону.
– Вам звонят с «Мосфильма». Будьте любезны, Наташу, – послышался в трубке знакомый голос ассистентки Нины.
– Нинуль, привет, это я! – радостно защебетала она в ответ.
– Наташа, у меня к тебе дело, – каким-то странным голосом заговорила Нина, а затем, чуть-чуть помолчав, добавила: – Ты сниматься хочешь?
– Сниматься? – автоматически повторила она. А затем, осознав всю нелепость поставленного вопроса, произнесла с чувством ярко выраженного собственного достоинства: – Нинуль, ты разве не знаешь, я уже давным-давно на роль утверждена.
– Наташа, – нисколько не обратив внимания на явное ехидство с той стороны, невозмутимо продолжила Нина, – я всё знаю. А теперь я тебе скажу то, чего ты уж точно не знаешь! Фильм висит на волоске. Гайдай сказал, что без Остапа он фильм об Остапе снимать не будет! Теперь поняла? – и, явно удовлетворённая гробовым молчанием в трубке, добавила: – У нас есть план.
– План? – словно утопающая за соломинку, схватилась молодая актриса за нечто пока ещё неопределённое, но уже хоть что-то обещающее. – Какой план?! Да говори же ты скорей! – взмолилась она.
– В общем, так, – деловым тоном начала ассистентка, – завтра утром поездом из Тбилиси приезжает на пробы семьдесят шестой Остап. Мы будем его встречать. Дадим ему кассету с танго. У тебя кассетник есть? – деловито поинтересовалась она.
– Есть, есть!.. – радостно закричала начинающая актриса.
– Так вот. Мы отвезём его в гостиницу «Россия». Дадим ему твой номер телефона. Он тебе позвонит. Договоритесь о встрече. Возьми такси за счёт «Мосфильма» и поезжай к нему. Отрепетируй ты с ним этот чёртов танго! – сорвалась на крик Нина, а затем зловеще прошипела: – Все же Остапы с тобой пробовались. Ты лучше всех знаешь, что Гайдай хочет.
А потом всё было так, как в песне Высоцкого:
И ещё. Оденьтесь свеже, и на выставке в Манеже
К вам приблизится мужчина с чемоданом, скажет он:
«Не хотите ли черешни?» – Вы ответите: «Конечно!» —
Он вам даст батон с взрывчаткой, принесёте мне батон.
Да, всё было именно так. Всё шло по плану: телефонный звонок, гостиница «Россия» и танго. На следующий день актёры «впервые» встретились у Гайдая в кабинете. Вначале была репетиция, затем пробные съёмки, а несколько дней спустя состоялось утверждение Арчила Гомиашвили на роль Остапа Бендера.
«Как давно это было», – подумала она. И откуда было знать ей тогда, в далёком 70-м году, неписаное правило: СВИДЕТЕЛИ НИКОМУ НЕ НУЖНЫ. ОТ НИХ ЛУЧШЕ ВСЕГО ИЗБАВИТЬСЯ! Да, но зачем это было нужно Арчилу? Его бы Гайдай и так утвердил. Он чертовски подходил на эту роль. Но сам Арчил уверен в этом не был.
Она вздохнула и вновь взялась за чтение.
«…С Филипповым мы понимающе переглянулись, и этот старый, очень больной и бесконечно талантливый человек ласково подмигнул мне. Затем я смотрела съёмки Сергея Николаевича и Гомиашвили, а потом отснялась сама.
Николинька! Милый, нет ничего прекраснее кино! Даже тогда, когда ты устала и, кажется, уже не в силах двигаться, свет рефлекторов, сама атмосфера съёмок делают невозможное. Болезни, проблемы, склоки, зависть уходят в небытие, и на площадку выходишь ты. И десятки глаз с напряжённым вниманием следят за тобой, пока ты, творение всех присутствующих здесь, под тихое жужжание камеры и ласковый свет софитов проживаешь такую удивительную, такую прекрасную, такую необыкновенную жизнь.
Николинька, дорогой, это не громко звучит, то, что я здесь написала? Многие из моих сокурсников были бы потрясены, прочтя эти строки. Холодная, выхоленная, слегка циничная Татка Воробьёва, вечно называющая вещи своими именами, с которой лучше не связываться, – и вдруг до одури влюблённый в свою профессию человек. Парадокс, неразрешимая и необъяснимая дилемма для дорогих сокурсников. Чувствуешь, сколько желчи? Вот приблизительно такой они меня и знают. Впрочем, Бог с ними!
Николинька, милый, дети растут, да? Иногда это чуть-чуть печально! Очарование юности переходит в очарование женственности, и это капельку грустно. Детская непосредственность взгляда отягощается повседневными заботами, делами, неурядицами, ВОЗРАСТОМ – этим всесильным разрушителем, и взгляд остывает, подёргивается дымкой, делается пожившим и повидавшим, и окружающие, заглянув в твои усталые глаза, говорят о тебе уже не “милый ребёнок”, а “очаровательная женщина” – комплимент пленительный и вместе с тем чуть-чуть горький, как вкус полыни.
Я не огорчила тебя, милый? Я страшная сумасбродка, знаю. Со мной нужны железные нервы. Мои капризы трудно выносить, а тем более потакать им. Вообще-то я настоящая женщина со всеми достоинствами и недостатками, присущими этому полу, – нервная, впечатлительная, слабая, а вместе с тем сильная и решительная, не терпящая компромиссов в любви, и от этого, вероятно, не самая счастливая.
После съёмок Гайдай с Полуяновым пригласили меня к себе в машину, и мы все вместе поехали в гостиницу. По дороге они расспрашивали меня о моих делах, а я больше всего на свете боялась вопроса, снимаюсь ли я где-нибудь ещё. Но, слава Богу, всё обошлось, и мне не пришлось им рассказывать о съёмках в “Карусели” у Михаила Швейцера. Уж очень всё получалось несправедливо по отношению к Леониду Иовичу: он меня открыл, а, судя по всему, на экране впервые я появлюсь в “Карусели”, так как “Двенадцати стульям” предстоит ещё до-олго сниматься.
Затем был обед. После обеда я поднялась к себе в номер и придала ему вид симпатичной дамской спаленки: поставила в кувшин прелестные белые ромашки, вытряхнула на туалетный столик косметику из сумки, на журнальный – бросила “Иностранную литературу”, которая вскоре перекочевала поближе к постели, повесила на стул яркую блузку, и комната ожила. Точно таким же образом я преобразила ванную: два-три эффектных флакона на полочке под зеркалом, красный халат на вешалке – словом, довольно мило.
Потом мы с Ниной гуляли по городу, пока наши снимали, несколько раз наведывались на съёмочную площадку, а затем, порядком утомившись, отправились в гостиницу. Так прошёл первый день моей первой в жизни командировки.
Утро следующего дня пролетело быстро. Вначале я немного побродила по Рыбинску. Затем был завтрак, после него “Возраст любви” с очаровательной Лолитой Торрес, короткий отдых и обед.
Мы сидели вчетвером за столиком и угрюмо жевали что-то очень невкусное, когда к нам подошёл Сергей Николаевич Филиппов и сел за наш стол. Он сначала долго, очень внимательно смотрел на меня, а потом стал расспрашивать о моих институтских делах и в конце концов поинтересовался, что у меня по мастерству. Я ответила: “Четыре”. Тогда он успокоил меня, сказав, что, когда он заканчивал балетное училище, то его педагог сказал ему так: “Я ставлю тебе четыре. Себе я тоже поставил бы четвёрку, так как на пять танцует только Господь Бог”. Затем он спросил у меня, видела ли я свой материал. Я ответила, что нет. И тогда этот великий мастер сказал следующее: “Я бы поставил тебе четыре с плюсом, но это уже нечестно, милочка! Ты подбираешься к самой Царице Небесной!”
У меня пропал аппетит. Я смотрела в тарелку и не знала, что мне делать. Всё это было так неожиданно! Потом Сергей Николаевич посоветовал мне ни в коем случае не менять моей гладкой причёски с балетным пучком, которую, по его мнению, после выхода фильма на экран возьмут на вооружение многие барышни, и предрёк мне имя Эллочки на ближайшие 5–6 лет. В завершение разговора он снял со своей руки большие мужские часы и одел их мне на руку.
Я пытаюсь, Николинька, описать тебе этот разговор с Сергеем Филипповым, величайшим комедийным актёром, и у меня ничего не получается, да это и невозможно, вероятно. Часть того, что было сказано, мне хочется спрятать где-то глубоко у себя в сердце, часть рассказать тебе, часть не ложится на бумагу, и ручка никак не хочет писать, донося до тебя всего лишь обрывки скомканных мыслей. Однако тот момент, когда великий Сергей Филиппов снял с руки свои часы и одел их на руку мне, совсем ещё молоденькой начинающей актрисе, я буду помнить всю свою жизнь.
А эти часы я сохраню, и когда-нибудь, когда я уже смогу оглянуться на пройденный мною творческий путь и сказать себе, что жизнь прошла не зря (а я постараюсь, чтобы всё было именно так), может быть, тогда я сниму эти самые часы и одену их на руку такой же молоденькой и, наверное, ещё более талантливой актрисе».
Она опустила на стол пожелтевший от времени, помнящий всё листок бумаги. Боже мой! Как много она забыла из того, что было: и этот разговор с Филипповым, и все те прекрасные слова, сказанные им когда-то… И часов больше нет. Где они закончили своё существование, у кого они теперь?.. Впрочем, часы её меньше всего волновали, ибо она никогда не привязывалась к вещам. «В конце концов, мы помним людей не по безделушкам, полученным от них в подарок», – подумала она.