Kitobni o'qish: «Спустившийся с гор»

Shrift:

От переводчика 

Эта книга явилась как нельзя вовремя. На протяжении двух последних веков судьба Кавказа неотделима от судьбы России. Кавказ не только область романтических влечений, но и зона повышенной опасности, таящая угрозу политических, этнических и межконфессиональных «разборок». Тем важнее постигнуть ментальность этого мира изнутри, взглянуть на него глазами участника или очевидца описываемых событий. В скупой, аскетической, «дневниковой» прозе Хачилава (ее кажущаяся простота даже порождает соблазн увенчать автора лаврами «дагестанского Хемингуэя») нашли отражение драматические реалии современного Кавказа: от мощного брожения национального духа до все более усиливающегося владычества мафиозных структур и криминализации всего общества сверху донизу. (Впрочем, последнее уже не является чисто региональной особенностью.) История «спустившегося с гор» молодого героя (в журнальной публикации представлены отдельные ее эпизоды) не укладывается в рамки традиционного литературного сюжета, суть которого исчерпывалась бы сакраментальным словом «падение». Ибо, как мы догадываемся, речь здесь идет не только об этом. От внимательного читателя не укроются сокровенные смыслы этого текста, «наивность» которого лишь подчеркивает трагизм воплощенной в нем жизни.

Игорь Волгин

ВСТУПЛЕНИЕ 

Один тип – в то время я даже не знал его имени, знал только, что он еврей, – рассказывал мне, что у него есть знакомая школьница, аварка лет семнадцати. Она пишет рассказы и ходит на женское дзюдо. В одном зале с ними, на соседнем татами, занимаются мужчины. Она пишет о том, как эти мужчины поглядывают на них.

–Девушка, – говорил он, – умница и особенно мастерски пишет о том, как купается под душем. Она просто любит про это писать.

Позже я узнал, что еврея зовут Эрик Семенович, а аварку – Меседу. Эрик Семенович организовал литературный кружок при Доме пионеров, а Меседу, хоть давно не пионерка, продолжает его посещать. Меседу говорит, что хотела бы освоить такой трудный стиль письма, как поток сознания. Она советовала мне завести дневник, чтобы научиться излагать свои мысли.

– Описывай какие-нибудь случаи из жизни. Пиши все как есть, все как на духу, а если попутно будет приходить в голову еще что-то интересное, записывай на полях.

Естественно, она по-своему, по-женски и даже по– детски, преподносила мне то, чему учил ее Эрик Семенович. Эрик говорил, что самая загадочная штука в жизни – это смерть. Он говорил, что молодые больше думают о смерти, чем старики. Все в мире – философия, литература, наука крутится вокруг разгадки тайны смерти. И писать нужно лишь о том, о чем невозможно не написать. Только тот миг непостижим, когда человек заканчивает свое земное бытие. Эта минута священна и торжественна, как гимн, она сладка и свежа, как утренняя песня рассвета.

Ассаламун алейкум, жители кладбища, лежащие в сторону Кибла, Мухаммеда племя. Мы обязуемся молиться за вас… Надеемся, что достойно придем к вам, когда настанет наш черед, а сейчас, пока мы живы, обещаем молиться и вести себя так, как подобает Добрым мусульманам: чтить Коран, молиться Аллаху, совершать хадж, делиться с неимущими, соблюдать пост и вести беспощадную борьбу с неверными. Какие бы трудности и испытания ни ниспослал нам Всевышний, мы обещаем выдержать их и радоваться судьбе, о Великий Аллах, Держащий в руках День Страшного суда и завесу над тайной смерти рабов Твоих – людей. Лишь одного Тебя боимся и Тебе повинуемся. Признаем лишь одну Твою власть над нами и Пророка Твоего Мухаммеда – саллаллаху алейхи салам, да умножится его племя и прославится род его во веки веков.

Аллаху масалли ала МухамаДин васаллим

би хурмати сири сурратил

ахир хайр

ахир хурмат

ахир ислам

ахир иман

Ал Патиха…

(Слово «Патиха» надо начинать с буквой «Ф», но у наших горцев в алфавите нет такой буквы, ее заменяет буква «П»)

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ 

Глава первая 

Летом 1976 года мы чабанили на летних пастбищах в высокогорье. К нам на куш – стоянку чабанов – пришли дядя Муртуз и Габиб со своим раненым другом, которого звали Искандар. Из-за огнестрельного ранения нога у Искандара была зелено-лиловой, от него несло мертвечиной. Нога страшно вздулась, и дядя Муртуз сказал, что у раненого начинается газовая гангрена. Гости сообщили отцу, что они в бегах и надеются, что хоть сюда, к пристанищу богов и вечных снегов, не сунутся поганые менты. Отец ни о чем не спрашивал, точно его не удивило это полублатное «в бегах», сказал лишь, что они могут ни о чем не беспокоиться. Дядя Муртуз с Габибом тотчас же раскрыли множество медицинских упаковок и начали колоть Искандару противогангренную вакцину. Он лежал, растянувшись на черной чабанской бурке, не реагируя на укол, глядя в небо стеклянными безразличными глазами.

– И снова я на родине… Полно кругом света и свободы!.. Но что мне со всем этим делать? – говорил прерывистым громким шепотом Искандар.

Он перевернулся на живот, зарылся лицом в бурку.

– Его иногда начинает лихорадить – бредит, требует, чтоб ногу отрезали, – сказал отцу дядя Муртуз.

– Почему бы его в больницу не отвезти? – удивился отец.

– В больницах-то как раз нас и ждут!

– Не знаю, что вы там натворили и какие темные дела за вами числятся, но парень на глазах пропадает.

Через несколько дней, в знак уважения к моему отцу, пожилой чабан с соседнего куша – Барзулав пригласил нас в гости на хинкал. Мясо его хинкала было грубым и тугим, как каучук.

– Здесь, в высокогорье, сколько ни вари, плохо варится, – говорил добродушно старый Барзулав, глядя, как вяло жуют гости.

– Кушайте! Ешьте! – подбадривал он время от времени. – У меня-то и зубов уж нету, а вы молодые!

 Когда гости совсем перестали есть мясо, а брали один лишь хинкал, Барзулав сказал, что это мясо старого его коня, который лет двадцать служил ему и в летнюю жару, и в зимнюю стужу.

– Еле двигался и хромал бедолага, пришлось зарезать, – пояснял старик тем же добродушным тоном, и глаза его суетливо забегали.

 После этих слов помрачневшие гости и вовсе жевать перестали. Вдруг этот раненый поганец Искандар поднялся опираясь рукой на плечо Габиба, и презрительным тоном, впрочем, выдающим больного, выпалил пожилому чабану:

– Эй, а вам не кажется, что вы едите мясо своего друга?

Наступила тишина. Все обомлели, молча переглядываясь. У отца от недоумения губы стали бескровными, бледными. Он сурово уставился на Муртуза и Габиба. Те поспешили увести своего друга обратно на куш.

– Вот она, моя родина, страна хвастунов и людоедов!– орал, уходя, Искандар.

Дядя Муртуз ладонью зажимал ему рот, но Искандар энергично мотал головой и что-то выкрикивал по– русски. Наша стоянка была за горой, ее отделял глубокий, густой зеленью поросший овраг. Слышно было, как гости сорвались с тропинки и шумно съехали вниз, пытаясь удержать тяжелого Искандара. Они благополучно приземлились в густой траве и там ругались между собой. Когда мы с отцом вернулись на куш, наступали сумерки, и чабаны с белыми отарами блеющих овец спускались по черной, как ночь, земле Дультидага. Ночи в ущельях бывают черными-черными, и иногда кажется, что белые отары овец парят в воздухе. В это время Муртуз с Габибом закутывали в бурку Искандара, которого знобило и колотило, как в горячке. Он тихо, тем же раздраженным, болезненным тоном говорил Муртузу, чтобы тот не доверял никому. Что даже среди чабанов могут быть доносчики и стукачи.

– И вообще, – сказал он, уже успокоившись, – моим другом не может быть человек, не способный на убийство!

Дядя Муртуз, как бы убаюкивая, говорил ему только: «Хорошо, хорошо!» – и во всем соглашался. Я пытался вникнуть в смысл сказанных Искандаром слов. Я не понимал, почему он так говорит, и решил, что это бред больного. Когда я заснул, мне снилось, что я хотел убить своего друга, но мне это не удалось. Я лишь ранил его, как думал, смертельно, но от желания жить в нем появилось так много силы, что он смог увернуться от второго удара. Друг ушел от меня раненым зверем, хрипя и отфыркиваясь кровью, счастливый, что уцелел. Он оставлял следы крови за собой, и от его крови пахло ядовитым запахом смерти. Утром, как всегда, отец разбудил меня рано. Рассветало. Тишина, небо сизое, как раскрытое крыло голубя. Я взял ведра и пошел за водой к роднику, что спрятался глубоко в овраге. Проходя мимо Искандара, взглянул на него. Он спал беззвучно и безмятежно, как ребенок, – с открытым ртом. Десны его были бледно-фиолетовыми, а зубы – редкими. Между ними белесо виднелось застрявшее мясо вчерашнего хинкала. Мне показалось, что у него опухла не только нога, но и сам он был каким-то распухшим. Хотя дышал он негромко, в груди у него что-то хрипело, пенилось и лопалось, словно тысячи маленьких пузырьков. Спускаясь в овраг, я еще сверху увидел родник. В темной его глубине, среди мрачно-зеленой растительности, как в зеркале, отражалось небо. Горы, те, что повыше, были голыми и черными. На них лежали черные языки тающих и ползущих вниз ледников. Спустившись к роднику, стоя в мокрой траве, что была мне по пояс, я смотрел в воду и видел небо словно сквозь толщу земли, по ту ее сторону. В это время там пролетал орел. Листья лопуха вокруг родника были большие, словно уши слона. Когда я поднялся обратно на куш, первые лучи солнца уже играли на холодных скалах двух пятитысячников – Па-Баку и Валиял. Проснувшиеся бараны кряхтели и кашляли, как старые чабаны. Искандар под буркой лежал вздутый и неподвижный, как труп. Старые чабаны совершали ритуальное омовение к утренней молитве. Некоторые бараны, приученные к мучному, любимчики чабанов, вплотную подошли к кушу. В трех шагах – там, где мы ложимся спать в бурках, – сплошной слой овечьего навоза. Он подсох и совсем не воняет. Старые чабаны любят спать там. Им мы топим очаг, на нем варим хинкал. Сложа руки на животе у пупка, чабаны встали на утренний намаз. Они похожи на грифов – горбоносые, вытянутые, сухие. Время от времени поднимают ладони на уровень ушей и вслух говорят: «Аллаху акбар!». Потом сгибаются, снова выпрямляются, снова сгибаются, опускаются на колени, падают ниц, касаются лбом молитвенника – и так три раза. Волоча за собою холодные фиолетовые тени, отец и дядя Муртуз спускались по только что озаренному солнцем склону. Отец, шедший впереди, при какой-то фразе дяди Муртуза вдруг так резко обернулся, что Муртуз чуть не наскочил на него. То ли от утреннего солнца, то ли от нахлынувшей в голову крови, лицо отца стало багровым. Он переложил здоровенную чабанскую палку из правой руки в левую (отец – левша), но не ударил. Они сели на склоне горы и долго молчали. Потом, вставая, дядя Муртуз сказал, что хоть он и не хочет снова заводить этот разговор, но обида у него есть. Он сильно обижен. Эта обида останется с ним, и, мол, не следует ждать от него тех отношений, какие бывают между родственными людьми.

– Родственники называются! Тем более близкие родственники!.. Мне, черт побери, поговорить не с кем, мне, может, хочется пооткровенничать, душу излить… Может, мать его, хочется, чтобы кто-нибудь пожалел меня, а тут вместо родства одно ожесточение и ненависть.

– Ты лучше вспомни, сколько ты бед принес семье! За что тебя любить и лелеять? Это сейчас ты малость подустал, да и годы уж не те…

– Махач, давай лучше прекратим, мы снова начинаем… А то я не отвечаю за себя! – оборвал отца Муртуз и пошел к Искандару.

Он осторожно, как это может сделать человек близкий, потрогал тыльной стороной ладони лоб больного, пощупал пульс и снова укрыл его. Потом Муртуз подошел ко мне, крепко схватил за плечи и усадил рядом с собой. Я сидел неподвижно, стараясь, чтобы не было слышно моего дыхания. Я чувствовал: дяде Муртузу очень важно сейчас, чтобы я был рядом. Я сидел чуть впереди, и не были видны только его руки – здоровенные лапы, покрытые ветвями вздутых вен. Не зря его называли «мужчина-конь». Отец рядом с ним выглядел низкорослым. Дядя Муртуз сказал, что в нашей семье я с ним одной породы и что он очень беспокоится за меня.

– Главное – чтоб ты не повторил моих ошибок, – сказал он, похлопав меня по плечу.

Прошла неделя. Мы обжили гору. Высохла трава на месте расположения нашего куша. Невдалеке подсох слой овечьего навоза: неправильный круг словно заасфальтирован сверху плотным слоем кизяка. Покрасневшие, задубелые от горного солнца и воздуха лица чабанов. Лицо и шея до воротника, руки до запястья, где застегивают рукав, – красные, почти бурые. По утрам, только проснувшись, средних лет чабан по имени Ассаб ловит в еще сонной отаре козлят и ягнят, кусает им уши. Козлята визжат, вырываясь из рук, а ягнята плачут, как дети. Ассаб, радуясь, гогочет им вслед. Чабаны находят его проделки бестолковыми и ругают его. Искандар по-русски назвал его «козлом» и обещал порвать ему пасть. Ассаб улыбнулся Искандару. Наверно, не совсем понял, что тот имел в виду.

– Все-таки они добрее и чище нас, – сказал, глядя на Ассаба, дядя Муртуз. – Они, как пророки.

– Пророки, братан, прошли все страдания жизни. Они брали их на себя. Они могли понять причину беды и подсказать выход. Вот кто такие пророки, братан. Ты не сравнивай этих тупорылых лентяев с ними, – сквозь зубы проговорил Искандар.

Дядя Муртуз обиделся и отругал Искандара. Он сказал, что эти тупорылые лентяи приняли их и заботятся, как могут. Искандар отвечал,что остается при своем мнении. Скотоводческие народы всегда агрессивнее земледельческих: частое употребление мяса вызывает воинственность. По нашим чабанам, однако, этого не скажешь. В последнее время мяса в хинкале становится все меньше. Чабаны начали жадничать. Искандар говорит, что они лентяи, трусы и жмоты. Старый чабан Кунма готовится к обеденному омовению. Он снял сапоги, развернул портянки. Указательным пальцем ковыряется между разомлевшими пальцами правой ноги. Подносит палец к носу, нюхает, потом резко отводит в сторону.

– Говорят, эти русские сильно обижаются, когда в их дом заглядывают через окна? – вдруг спросил Кунма дядю Муртуза.

– Наверно. Кому это приятно? – пожал плечами дядя.

– М-да-а… Говорят, они очень капризные, эти русские! – Кунма, морщась, зевает, раскрыв пасть с полопавшимися облезлыми губами.

В трещинах губы у него белые, бескровные. От разреженного воздуха нос у Кунмы большой и вздутый.

– Капризные, но не очень, – лениво взглянул на Кунму дядя Муртуз.

Искандар, полулежа, молча улыбался. Его лицо было ясным, как у младенца. В последнее время он рассказывал сны и часто бредил. Ему виделось, как по снежному склону Валиял спускается табун ярко-красных скакунов. Разгоряченные, взмыленные кони несутся вниз галопом, поднимая в воздух миллионы кристалликов прошлогоднего снега. Порой в забытьи Искандар толковал о войне и сражениях.

– Не к добру этот человек у нас на куше, – сказал Арчиял Кади, чабан с безгубым ртом, в углу которого всегда торчит потухшая сигарета.

– Лентяи… как пить дать, лентяи! Тысячелетиями чабаны здесь – и не построить ни единого дома, не обустроить быт, даже топлива не запасти, – как бы разговаривая сам с собой, устало бормотал Искандар. – А он решил их с пророками сравнивать… Муртуз! – заревел он вдруг, поднимаясь. – Муртуз!

– Да успокойся ты, бес! Разорался тут! – улыбаясь, как ребенку, Муртуз помог Искандару подняться на ноги.

– Пророки, братан, – это не наши чабаны, возлюбившие рабство вольного труда. Это люди, причастные к высшей истине, которая недоступна нашему разумению.

– Искандар, что это с тобой происходит? Откровения какие-то… – Дядя Муртуз подхватил Искандара под мышки.

Я не знаю, как выдерживал Муртуз: от Искандара несло запахом разлагающегося, смердящего мяса. На горы осели беспросветные, хмурые облака. Пошел мелкий, моросящий дождь, и казалось, что не будет ему конца. Из оврагов спустился ползучий шершавый туман. Полудревесные корни травы кюллу намокли, и уже нечем было топить очаг. Ночью некоторые чабаны украдкой сосали сахар или конфеты. Свои сладости каждый держал в тайнике. Я находил их и потихоньку воровал. Мне казалось, что чабаны поглядывают на меня с подозрением. Они прибегали к разным уловкам: перепрятывали конфеты и ставили скрытые метки. Я разгадывал эти знаки и, вроде бы, не оставлял следов для подозрений. Некоторые чабаны ругали моего отца: почему он редко привозит что-нибудь сладкое сыну? Отец отвечал, что мужчине не к лицу употреблять много сладостей. Арчиял Кади сказал, что, если позволять ребенку воровать по мелочам, он, повзрослев, возьмется за крупое. В назидание Арчиял Кади даже поведал притчу, каксын-воришка перед казнью откусил язык своей матери, которая в детстве дозволяла ему воровать. Отец меня ругал, но не бил. Он говорил, что самое большое его достояние – честное имя. Он говорил, что за всю свою жизнь не украл даже яблока из колхозного сада.

– О Аллах, за что Ты мне шлешь столько страданий, ведь я исполняю каждое Твое предписание! – слышал я иногда после молитвы вставленные в «Дуа» слова моего отца. На душе становилось тревожно, и смутно. За что должен страдать отец? Вроде он живет не так, как дядя Муртуз. Иные слова в молитве отца меня возмущали. – Твой покорный раб! – говорил он, прося о пощаде, о снисхождении, о благополучии, покое и радости для всей семьи, для рода нашего и для нации нашей. Он просил отогнать от нас беды и войну. Отец особенно страшился какой-то, непонятной для меня, войны, он перечислял все дурные последствия ее и просил Всевышнего о ее отсрочке. Отец ругал меня, если во время «Дуа» я не говорил «Амин», держа руки перед собой. Он терпеть не мог моего упрямства и считал мои дурные наклонности (в том числе воровство) наследием крови материнского рода. Дядя Муртуз как-то сказал, что не понимает отца; как тот носит партбилет, исправно платит членские взносы и отчаянно молится Аллаху– таале. Он называл отца странным типом. За это я крыл дядю Муртуза матом и даже пробовал кидаться в него камнями.

– Ах ты, дурачок, узнаю тебя, сопляка, – говорил он тогда, похлопывая меня по шее и теребя мою шевелюру. Он с гордостью напоминал мне о знатности нашего воинского рода, о нашем наследственном свойстве – не думать о последствиях в момент опасности. Дядя Муртуз с особенной нежностью упоминал о бешеной крови, которая течет в наших жилах и которая досталась нам от наших воинственных предков. Дядя уверял меня, что мы должны гордиться этим благороднейшим даром, отличающим нас от других, обыкновенных людей, У него появился налет загара на лице, щеки стали сухими, красными, и четче обозначились контуры небритой бурой щетины. В эти дождливые дни мы спали в бурках, хотя на других кушах встречались палатки, вмещавшие целую бригаду. Моя бурка была старая, дырявая, и ночью, особенно под утро, у меня мерзли ноги и промокал бок, на котором я лежал. Приходилось подниматься и переворачиваться на другой. Иногда дождевая вода просачивалась к шее,а оттуда – к затылку и на спину. Я часто вспоминал наш застекленный уютный балкон с коврами, кровать с простынями, душистый хлеб, золотистые поспевшие абрикосы и веселый гомон ребят на запрудах горных речушек. К нам на куш пришла русская семья – отец, мать и дочка. Они каждый год прилетают сюда на вертолете. Отец – молодой профессор, крупный ученый – знал тут всех. Звали его Геннадий Михайлович, а чабаны – просто Гена. В первые дни мы ели их консервы, но потом и они кончились. Дочь профессора Галина, белая, стройная, в простом летнем платье с открытыми плечами, улыбалась всем. В день приезда она с восторженным визгом кинулась на шею Иллару – конопатому рыжему пацану, сыну старого чабана Кунмы. Иллар топтался на месте, смущенно улыбаясь и отводя глаза. Галина спрашивала, получал ли он ее письма и почему не отвечал. Иллар до того стеснялся, что даже сквозь плотный загар видно было, как он покраснел.

– Охо-хо-хо!! – восклицал Габиб, глядя на них. Все дни после прихода на куш русская семья усердно ухаживала за раненым Искандаром.

– Пропадет парень, на глазах пропадает! – с горечью говорил профессор моему отцу и дяде Муртузу. – Немедля в районный центр, или где там у вас больница… Хорошие врачи нужны. Еще несколько дней – и гангрена может перейти в кровь.

Ночь , когда Искандару становилось хуже и он начинал стонать, дочь и жена профессора покидали свою палатку и не отходили от больного, пока он не успокоится и не заснет. Я видел, как жадно смотрел Габиб на Галинины стройные загорелые ноги, когда она наклонялась ухаживая за больным. На четвертые сутки после начала дождя Искандара стало знобить и лихорадить. Геннадий Михайлович забрал его к себе в палатку.

– Я сам еще живой, но какие-то части моего тела уже мертвые. Я чувствую, как умирает клетка за клеткой, – говорил Искандар дяде Муртузу.

Я тоже зашел в палатку согреться от дождя. В палатке было уютно и спокойно. Но смердящий запах разлагающейся ноги Искандара заполнил ее. От этой вони было неудобно перед русскими.

– Не бери в голову, – успокаивал больного Муртуз. – Через день мы отправляемся в Кумух, в больницу.

– Сорок километров горной дороги!.. Не будем обманывать себя. Я пока еще живой, но тело почти умерло… – Голос Искандара чуть не сорвался, но он сумел совладать с собой.

– Не говори так! Я тебе клянусь… – начал было дядя Муртуз, но больной перебил его:

– Я ни в чем не виню вас!.. Братан, я должен был тебе сказать правду. Можно было успеть с самого начала, когда мы проезжали мимо всех горных центров, где есть больницы. Тогда еще не было поздно, а сейчас уже поздно. Клянусь, я не буду мужчиной, если хоть в чем– нибудь упрекну вас… – Искандар запнулся. Ему трудно было говорить.

Я сидел позади дяди Муртуза и не видел их лиц, но слышал, как они тяжело вздыхают. Спина дяди грузно вздымалась.

– Черт побери, мне аплодировали в Кракове, Мюнхене, Мадриде за мои победы на ковре. Осталось слегать за океан в Америку, и на тебе – постель… Я больной, какой кайф. Муртуз, что ты скажешь? Мой дядя виновато молчал. Дождь непрерывно хлестал, стуча мелкой дробью по плотному брезенту палатки. Природа оставалась глуха и безжалостна к человеческим страданиям. – Какие прекрасные люди это русское семейство! вдруг, повеселев, совсем по-ребячьи сказал Искандар. – Мне приятны ее прикосновения, я всегда жду ее. Она прелестна и свежа, ей никак не дашь ее годы. – Искандар говорил о жене профессора. Он попытался приподняться на локтях. Дядя Муртуз поддерживал его и только просил не волноваться.

– Раз она так близко наклонилась, что щекою коснулась моего лица… Я бы попросил ее поцеловать меня, но она замужем! А муж ее тут, и он хороший человек. Я попросил бы ее поцеловать меня – она, наверно, не откажет… Но ведь ни один пророк об этом просить бы не стал! Когда мы вышли из палатки, я первым делом глотнул свежего, пахнущего ароматами альпийских лугов и запахом сырой земли воздуха. Стало легко и свободно, будто я вышел из глубокого душного подземелья. Дядя Муртуз тяжело вздыхал и мотал головой.

–Мы должны были сразу повезти его в больницу, – мрачно бросил он Габибу.

–Во-первых, менты шли по пятам, а во-вторых, больницы были предупреждены – нас сразу кинули бы в тюрьму, – начал Габиб.

–Все равно мы поступили, как трусы. Такого парня сгубили…

–Не говори так, Муртуз. Гале дали новую чабанскую бурку. Оказывается, у бригадира всегда есть запас. Мне стало обидно за свою – дырявую, с облезлыми краями. Иллар научил Галю, как надо заворачиваться в бурку. Завернувшись так, что обозначились округлые очертания ее бедер, девушка улеглась рядом с Илларом.

– Надо же! – говорил дяде Муртузу Габиб. – Такая девушка чмошнику досталась.

Утром, несмотря на хмурую погоду, Галина громко шутила с Илларом. Он стеснялся, отвечал ей шепотом, с трудом подбирая и выговаривая русские слова.

– Ты о чем так храпел мне на ухо? – весело допрашивала Иллара девушка. Он лишь что-то мямлил в ответ.

– Да, вот такие они все, эти тихушники! Что трусят вслух сказать, бесстрашно храпят во сне! – громко вставил Габиб.

Галина, вопросительно улыбнувшись, ничего не ответила.

– Зачем ты так при ней говоришь? – по-лакски спросил Габиба Иллар. Кадык у него на горле передернулся, и он сильно побледнел.

– Да пошел ты, дурачок! – по-русски ответил Габиб. Он усмехнулся и оценивающе посмотрел на молодого парня.

Я стоял позади Габиба. Даже сквозь мокрую бурку видны были контуры его мощной атлетической спины. Иллар снял вымокшую папаху, встряхнул ее – так собака, выйдя из воды, встряхивает всем телом, и брызги от ее шерсти летят веером в стороны – и в растерянности снова надел.

– За эти слова я тебя все равно так не оставлю, – вдруг по-русски сказал Иллар. Видно было, каких усилий ему стоило произнести эти слова.

– Ты не тот мужчина, который может говорить со мной,– небрежно похлопал Иллара по плечу Габиб.

Наблюдавший эту сцену дядя Муртуз обругал Габиба – назвал его безмозглым быком и бестолковым бараном.

 К полудню Геннадий Михайлович привел на куш районного ветеринарного врача – специалиста по отгонному животноводству, чтобы тот осмотрел больного и сделал перевязку. Врач в желтом непромокаемом плаще с капюшоном ехал на коне, а профессор плелся за ним пешком. Он был в брезентовом плаще без капюшона и в папахе. Только очки и свежевыбритое лицо выдавали в нем горожанина-интеллигента. У ветврача под плащом была военных времен гимнастерка, а сбоку, на портупее, висела командирская кожаная сумка. Он зашел в палатку, осмотрел больного, вышел на воздух, прищуренно, сквозь моросящий дождь, окинул взглядом куш и наотрез отказался оказывать помощь Искандару, пока не удостоверится в личности больного и других, присутствующих тут, подозрительных лиц. Не слушая, что говорили ему мой отец Геннадий Михайлович, Кунма, Арчиял Кади, врач прикрыл полой плаща командирскую сумку, сделал какие-то записи, сел на коня и уехал, медленно исчезая в моросящей штриховке дождя и и серой дымке точно навсегда застрявшего здесь тумана. Чабаны ругались и плевали вслед ветврачу.

– Откуда ты выкопал этого гада? – спросил дядя Муртуз. Геннадий Михайлович нахмурился и ничего не отвеТИЛ. Послышались стоны из профессорской палатки. Искандар требовал, чтобы его вынесли под дождь. Он кричал, что хочет видеть Божий свет. Хотя профессор был категорически против, дядя Муртуз с Габибом вымыли больного. Он лежал, накрытый желтым клеенчатым плащом. Отказался от навеса, который мы хотели соорудить над ним из палок и бурки. Дождь хлестал его по белому, бескровному лицу и мокрым волосам. Он улыбался и радовался чему-то.

– Зеленая трава! – медленно произнес он. Потом, подняв руку, голую по локоть, тихо добавил: – Нежное тело дождя-матери! Рука, обессилев, упала на бурку. Губы Искандара безмолвно что-то шептали. Он заметил Галину и смотрел на нее просветленными, как дождевые капли, глазами. Чабаны во главе с профессором дружно решили, что Искандара немедля надо везти через перевал, в районную больницу.

– Хотя, вряд ли это поможет, – сокрушенно сказал профессор.– А жаль, умный парень.

Искандар попросил воды и хлеба. Воду ему дали, а хлеба не было.

– Что есть нечего – это даже хорошо. Голодом болезни лечат, – бодро сказал профессор.

– Какая обидная штука получается! – вдруг снова заговорил Искандар. – Жизнь кажется особенно желанной и сладкой, когда теряешь здоровье… способность нормально жить… Чем внезапней и горше твое горе, тем сильнее хочется жить…

Он откинул плащ и попытался подняться с носилок, сделанных из карликовых березок – единственных деревьев, растущих в этих краях. Дядя Муртуз с Габибом снова его уложили и занесли в палатку, он шумно сопротивлялся. Дождь становился холоднее. Иногда из туманных ущелий плаксиво завывал и кашлял шакал. Чабаны вместе с Геннадием Михайловичем готовились к отправке раненого в больницу: мастерили носилки, которые можно подвесить между двумя лошадьми. К вечеру приехал ветврач с двумя молодыми парнями. Ветврач начал допрашивать моего отца: кто эти люди, что с ними такое случилось? Отец выслушивал вопросы, поглядывая на рвущихся в бой Муртуза и Габиба и стараясь усмирить их суровым взглядом своих пепельных глаз. Потом, выдержав паузу, он покряхтел в кулак и сказал, что честно прожил жизнь и ответ за свои дела будет держать только перед одним Всевышним, а не перед каким-то проходимцем, отказавшим в помощи больному человеку. Ветврача такой ответ сильно рассердил, он сказал, что с отца спрос будет, как с коммуниста, на партийном бюро. Он продолжал угрожать, садясь на коня и уже поставив ногу в седельное стремя. Но тут отец уже не смог удержать Габиба и Муртуза, и те бросились бить врача. Двое сопровождавших врача парней поспешили ему на выручку – заодно досталось и им. Конь ветврача испугался и, шарахнувшись в сторону, поволок хозяина, нога которого застряла в стремени седла. Конь поскакал по тропинке, ведшей к ущелью, и скрылся в тумане. Его искали почти до полуночи. Чабаны вернулись разводя руками, испачканные грязью, измученные. Лил безжалостный дождь. Мучительная ночь была долгой и холодной. Издалека, откуда-то снизу, доносился клокочущий рев горной реки. В эту ночь особенно неприятны были завывания шакалов. Утро наступало томительно долго. Даже видавшие вид чабаны, проснувшись, ахнули. Везде, где из-за тумана виднелись горы, было белым-бело. Выпал снег! Хрустя по свежему насту, пришел гонец с соседнего куша. Это был сын Барзулава. Он сообщил, что ветврача, полуживого, конь притащил на родной куш. Парень еще добавил, что там собралось много возмущенного люда: в случившемся все обвиняют Махача – моего отца. Они пришли бы сюда, если бы не холода. Мой отец поблагодарил молодого чабана и, когда тот собрался в обратный путь, дал ему кусочек сушеного мяса. Весь просторный каньон Дультирата заполнился протяжным блеяньем голодных овечьих отар. Снег продолжал сыпать. Чабаны ворчали и на чем свет стоит кляли непогоду. Только одна Галина весело взвизгивала:

– Снег! Какой класс!

Приготовив коней и носилки, Габиб с Муртузом вынесли Искандара. Сопровождать их должен был знаток здешних гор Арчиял Кади. Когда чабаны начали читать дорожную молитву, Иллар, совершенно некстати, подошел к Габибу и на ломаном русском языке вызвал его драться один на один. Этот вызов был настолько неуместен, что все – кто с гневом, кто с удивлением – взглянули на Иллара. Все, кроме его отца Кунмы. Мой отец, Арчиял Кади и Геннадий Михайлович остановились как вкопанные. Всем своим видом они как бы спрашивали: «Что за бред?»

– Я своего сына на родниковой воде и на свежем мясе растил не для того, чтобы безродные оскорбляли его,– с угрозою в голосе заговорил Кунма.