Kitobni o'qish: «Русский тенор Соломон»
Памяти моего деда Соломона Марковича Хромченко
Моим сыновьям
Саше и Мише
Но недолог срок
На земле певцу…
Все бессмертные —
В небесах.
М. И. Глинка. Руслан и Людмила. Вторая Песнь Баяна
Времена не выбирают,
В них живут и умирают.
Александр Кушнер
В оформлении обложки использована фотография: Соломон Хромченко – Князь Синодал в опере А. Рубинштейна «Демон». Большой театр, 1937 г.
© Надежда Сикорская, 2025
© «Время», 2025
Глава 1
Вместо увертюры
На календаре – 1 января 1992 года. Завтра моя внучка Надюля улетает в Париж. Какое счастье! Я этого не переживу… Эх, если бы я уехал в Париж в двадцать лет… или хотя бы лет двадцать назад… Не сидел бы сейчас дома в лисьей шубе и перчатках в ожидании, когда какие-то алкаши соизволят починить наш взорвавшийся бойлер. Этот проклятый бойлер взрывается каждый год, стоит ударить морозам. Приход зимы, которую я ненавижу, ежегодно вызывает у наших коммунальщиков удивление, а у телевизионщиков даже какое-то непонятное мне умиление. В программе «Время» начинают показывать лубочные картинки о первом снеге, о катании на тройках и о том, как какие-то безумцы ныряют нагишом в прорубь. Собственно, почему бы им не нырять? Им же не надо петь! ♫ Да уж – «снег пушистый». Можно подумать, что это и есть зима в Москве.

https://solomonkhromchenko.com/hey-troika/
Наведите камеру телефона на QR-код, и вы услышите голос Соломона Хромченко.
Зима в Москве – это слякоть и грязь, это в лучшем случае мерзкая соль, которая разъедает ботинки, а чаще всего – нечищенные, заросшие льдом переулки, которыми мне приходится добираться до института, рискуя упасть и разбиться. Это переполненные озверевшими людьми троллейбусы, в которые вас вносят и из которых выносят, причем не всегда на нужной остановке. Это темень в шесть вечера, это отмороженные уши и носы, бронхиты и ангины. И вот сидишь дома и пьешь бесконечный чай с медом, чтобы согреться. Даже телевизор не посмотришь: по одному каналу «Спартак» позорно проигрывает ЦСКА, а по второму идет концерт народного артиста, солиста Большого театра П., безголосого паяца и мальчишки, которого в мое время не взяли бы и в хор! Да что там говорить…
Неделю назад Горбачев прямо в прямом эфире отрекся от власти, с Кремля спустили красный флаг, СССР больше нет. Нет, вы можете такое себе представить?! До него всех наших руководителей можно было вытащить из Кремля только вперед ногами, а этот – нате вам, на своих двоих. Вот это премьера так премьера. Естественно, после этого я почти всю ночь слушал «голоса», благо в последнее время слышно их прекрасно, настолько, что даже немножко лишает их достоверности. Что там только не говорили! И что он умирает от рака, а его знаменитое пятно на лбу и есть опухоль, и что он продался ЦРУ, и что он уходит под угрозой смерти и КГБ, – в общем, на любой вкус. Но как же жить теперь, когда страна исчезла? Причем в одночасье, без каких-либо официальных церемоний.
Настроение у меня отвратное. Надюле не до меня, она собирает вещи. Все, что было в доме сладкого, я съел, а пустой чай пить неинтересно. Сегодня утром моя внучка торжественно вручила мне толстую тетрадь и велела, чтобы долгими зимними вечерами я не «куксился», а писал свои воспоминания.
А что мне писать, если большая часть жизни потрачена на то, чтобы забыть как раз то, что ей так хочется знать? Вести дневники в мое время было опасно, хранить письма тоже. Приходится полагаться на память. Считается, что старики лучше помнят давние события, чем то, что они делали накануне. К счастью, ко мне это не относится. Бог миловал, у меня нет – пока, по крайней мере, – ни склероза, ни маразма, и пусть отдельные члены моего семейства и считают, что я законченный болван, меня это мало трогает. Хотя объективно я, конечно, старик – шутка ли, 84 года! Да, старик… Но, как говорил покойный Райкин, если меня прислонить к теплой стенке, то я еще очень ничего… Нет, серьезно: я не разжирел (в жизни не позволял себе перевалить за восемьдесят два килограмма, что при моем росте вполне пристойно), не обрюзг, не ссутулился и победил сколиоз, хотя ради этого последние сорок лет приходится спать на доске и каждое утро делать специальную гимнастику. У меня целы все зубы и все остальное тоже в полном порядке. Я по-прежнему люблю и выпить, и закусить, и посмеяться, и пофлиртовать с хорошенькой женщиной.
Когда я выхожу в наш двор и вижу своих сверстников, друзей-приятелей, с которыми прошла большая часть моей жизни и которые ни о чем не могут говорить, кроме как о своих болезнях, анализах, костылях и протезах, то мне становится страшно: неужели и я такой?! Но нет, я не такой. По словам того же Аркадия Исааковича, жившего в соседнем с нашим доме, «я был огонь. Сейчас потух немного, хотя дым идет, иногда». И избави меня Бог превратиться в подобную развалину.
Оглядываясь на свою долгую жизнь, я понимаю, что должен быть благодарен судьбе: я не был забит нагайкой во время погрома, не попал под копыта ни красной, ни белой кавалерии, не был объявлен шпионом ни в тридцатые годы, ни в конце сороковых, не погиб на войне и даже не был ранен, хотя рисковал множество раз… Всю жизнь я занимался любимым делом, добился успеха, признания, имел поклонниц, мои дети не стали алкоголиками и наркоманами, у меня была любимая жена, есть два хороших сына и две чудесных внучки, я известный уважаемый человек, и все-таки, все-таки иногда мне кажется, что я делал что-то не так.
Порой у меня создается впечатление, что Надюля знает мою жизнь лучше, чем я сам, так хорошо она помнит все многочисленные байки, которые я ей рассказывал. Бывает, я и сам не знаю, какая из этих историй правда, а какая нет, ведь у каждой было несколько версий: одна для Цюпки, чтобы не волновалась, другая для покойного Пети, чтобы вместе посмеяться, ну и третья, «официальная», на всякий несчастный случай. За годы рассказов на разные лады эти истории обросли таким количеством деталей, что и не вспомнить, как там на самом деле было… Но… Надюля сказала «надо», Соломон ответил «есть!». Так что буду писать как напишется, а там уж пусть она разбирается.
Итак, как поет Трике:
Mesdames, я буду начинайт,
Прошу теперь мне не мешайт…
(Кстати, для справки: Трике я пел считаные разы, мне почти сразу доверили Ленского.)
Все мои авто- и просто биографии – а сколько разнообразных анкет я заполнил за свою жизнь! – начинаются одинаково: «Родился 4 декабря 1907 года в городе Златополе Киевской области. В 1927 году поступил в Киевскую консерваторию». Можно подумать, что вот как родился, так сразу и поступил, а в промежутке – ничего. А ведь за эти двадцать лет чего только не было! Не говоря уж о событиях, как теперь модно выражаться, глобального масштаба: Первая мировая война, революция, расстрел царской семьи, в 1913-м еще казавшейся вечной, Гражданская война, образование СССР… Да и в моей личной жизни произошло немало. Картинки моего детства мелькают перед глазами, как кадры немого кино: такие же черно-белые и так же быстро и без слов, только с музыкой.
Было бы дано человеку выбирать место своего рождения, я бы выбрал Париж, Флоренцию или хотя бы Москву, а не заштатное местечко, затерянное на бескрайних просторах Российской империи. Но увы… Так что я действительно родился в Златополе, Киевской губернии, Чигиринского уезда. Признаться, я был уверен, что местечко это исчезло с лица земли вскоре после революции, так как в энциклопедическом словаре Брокгауза и Эфрона, издание которого прекратилось как раз в год моего рождения, оно еще есть, а в первом издании Большой советской энциклопедии, выходившей том за томом в 1926–1947 годах, уже нет – я не поленился, заглянул, вот какой во мне взыграл азарт исследователя! Но Надюля где-то вычитала, что оно не исчезло, а было присоединено еще при Хрущеве к городку Новомиргороду и лишилось в результате собственного имени. Ну, для меня, считай, исчезло.
Для того чтобы понять, как жило местечко и что с ним случилось, я вынужден напомнить – самому себе прежде всего, – каким оно было до того, как остаться лишь в моих воспоминаниях предметом многих смешных или не очень смешных, в зависимости от того, кто и как их рассказывает, анекдотов.
Известно, что на протяжении двух тысячелетий евреи, начиная с Вечного жида, всегда были скитальцами, а потому везде – чужаками. Где бы они ни оказывались в результате своих скитаний, всюду прибывали к шапочному разбору, когда все основные богатства, и прежде всего земля, были уже поделены между коренным населением. Невозможность владения землей заставила евреев освоить другие занятия, постепенно ставшие традиционными для нашего народа, – ремесло и торговля. А как было заниматься ими, не налаживая деловые отношения как с городом, так и с деревней? Поэтому и селились евреи общинами всегда где-то между ними и служили посредниками, поднаторев в искусстве вести переговоры, или попросту торговаться.
Однако местечко было не просто населенным пунктом, чем-то средним между городом и селом. В нем, несомненно, было нечто, отличавшее его от соседних городков или деревень и вызывавшее либо зависть, либо ненависть, а то и то и другое, что часто приводило к плачевным результатам. Этим «нечто» была сплоченность жителей и чрезвычайно развитая взаимовыручка. Только не надо думать, что это оттого, что евреи такие особые люди, уверяю вас, и среди нас есть негодяи и подлецы. Просто исторический опыт показал, что вместе выживать, да и умирать, легче, чем поодиночке. Кроме того, тогда еще были люди, которые хорошо знали Тору и все ее заповеди и следили за тем, чтобы все законы и обычаи еврейской общины соблюдались и из поколения в поколение передавались. Каждый родитель сам старался прожить жизнь как «хороший еврей» и прививал это стремление своим детям. Я не большой знаток религий, но думаю, что евреем быть сложнее в том смысле, что у нас нет исповедей, а потому нельзя, нагрешив за неделю, сходить в воскресенье покаяться и потом гулять как ни в чем не бывало. Нет у нас толком и рая, на попадание в который можно надеяться, а только Эдемский сад, а пресловутая избранность нашего народа неотделима, увы, от всей скорби, которую каждый еврей так или иначе вынужден тащить на себе всю жизнь, как христианин крест. Даже изображения Бога нет, каждый верующий создает себе собственный образ. С другой стороны, никого не волнует чистота ваших помыслов, то есть думать вы можете, что хотите, но поступать извольте как полагается! Может, благодаря этой дарованной традицией внутренней свободе, даже не всегда осознаваемой, и вышло из нашей среды столько философов, писателей и поэтов?
Местечко, в котором жила наша семья, было небольшим, но и не совсем крошечным. Несмотря на пышное название, золота в Златополе – по крайней мере, видного невооруженным глазом, – не было, если не считать позолоченных креста на костеле, купола на церкви и шестигранника на фасаде синагоги. (Ну и толстенной жены доктора Каца, которую он называл не иначе, как «золотко мое».) Откуда же имя? Старожилы рассказывали, что история городка ведет свой отсчет аж с XVII века, что сначала назывался он Гуляйполем, находился на территории Польши, а потом стал собственностью князя Потемкина. Может, из любви к своему фавориту и оказалась в наших местах, если верить той же легенде, в конце века восемнадцатого Екатерина II: увидев желтые, золотые пшеничные поля, окружавшие городок, она велела переименовать его в Злато Поле. И стал городок величаться Златополем. Еще одна потемкинская деревня, хоть и с настоящей паровой мельницей, маслобойней, гимназией. Но все эти достижения цивилизации вместе с жителями городка оказались за чертой оседлости, пересекать которую евреям категорически запрещалось, – этим мы тоже обязаны Екатерине, оградившей себя таким образом от многочисленных иноверцев, доставшихся ей после очередного раздела Польши.
Прошел еще век, и ровно за десять лет до моего рождения в Российской империи была проведена первая всеобщая перепись населения: захотелось Николаю II точно узнать, сколько у него в подчинении живых душ. Первая, она оказалась и последней, а результаты ее были опубликованы в 89 томах, содержавших информацию о 125 680 682 жителях, 4 % из которых, то есть более пяти миллионов человек, составляли семиты по языку, они же иудеи по вероисповеданию. Не был обойден вниманием и Златополь, а потому доподлинно известно, что на начало XX века было в нашем городке 11 400 жителей, из них 6373 еврея. Бо́льшую часть второй, меньшей, половины, составляли католики-поляки, остальные – православные украинцы и русские. Несмотря на то что числом их было меньше, и костел, и церковь были размерами больше синагоги, но это ни у кого не вызывало вопросов.
И кресты, и купола, и шестигранник, как и вообще весь город, существовали прежде всего благодаря щедрости семьи Бродских, сахарных королей и крупнейших предпринимателей того времени. Основатель этой династии Меир Шор когда-то переселился вместе с женой Мириам в Златополь из галицкого города Броды и в память о нем изменил фамилию. В Златополе Бродские задержались недолго, переехав в Киев, но пожертвовали немалые суммы на ставшее второй родиной местечко. Один из сыновей Меира, Абрам, выстроил каменное здание для больницы на сорок коек и обеспечил ее содержание; другой, Израиль, основал приют для бедных. Говорили, что Израиль этот был человеком необычайно умным, но совершенно необразованным, а потому постарался дать своим детям наилучшее образование.
Следы щедрости сына Израиля Бродского, Лазаря, в Киеве сохранились и поныне: от хоральной синагоги до Бессарабского крытого рынка и Политехнического института, построенного на деньги промышленников, среди которых наибольшую сумму пожертвовал именно он. На чем же он сделал столько денег, наверняка поинтересуется Надюля и засмеется, когда я скажу: на сахаре. А это чистая правда. Мой дедушка Ханина рассказывал мне, что отец Лазаря основал свой первый сахарорафинадный завод недалеко от Златополя, будучи совсем молодым человеком, от силы года в двадцать три или двадцать четыре. Компаньоном его стал не кто-нибудь, а богатейший помещик Петр Лопухин, внучатый племянник самого князя Потемкина. В отличие от деревень князя, завод был самым настоящим, да еще и прибыльным, и со временем Бродский стал его единственным владельцем. Лазарь и его брат Лев унаследовали от отца не только отличный бизнес и коммерческую жилку, но и щедрость и чуткость к общественным потребностям.
О таких людях обычно складывают легенды, Бродские же породили поговорку «Сахар – Бродского, чай – Высоцкого, Россия – Троцкого», просуществовавшую аккурат до того момента, когда Троцкого объявили врагом революции. Но рассказывали о них и анекдоты. Бродский, который был известен как отличный семьянин, обожавший своих детей, не стал исключением. Говорили, что в один прекрасный летний день посватался к одной из его дочерей барон Владимир Гинцбург. Партия была отличная, и с бракосочетанием решили не тянуть. Но вот незадача: дочь – кажется, ее звали Кларой – мечтала выйти замуж зимой, когда все покрыто белым снегом. Ну как летом сотворить зиму?! Однако умный Лазарь Бродский нашел выход: приказал всю дорогу от их дома до синагоги засыпать ночью сахаром. Утром невеста выглянула в окно и расплакалась от счастья. Вот уж правда, у богатых свои причуды. Но не все купишь за деньги: старший брат Лазаря, Иона, попал в сумасшедший дом, вскоре один за другим умерли его отец, младший брат, как и я, Соломон, а потом еще и дочь Вера. Да и сам он умер как-то нелепо: в Швейцарии, в Базеле, едва успев отпраздновать свое 56-летие. Говорят, от сахарного диабета. Ну не злая ли ирония судьбы – сахарный король умер от избытка сахара?!
Случилось это прискорбное событие в 1904 году, то есть еще до моего рождения. Все тот же дедушка Ханина рассказывал, что 24 сентября, в день похорон, к хоральной синагоге на углу Малой Васильковской и Рогнединской пришли сотни киевлян разных вероисповеданий, чтобы попрощаться с Лазарем Израилевичем. Нет оснований подозревать их в неискренности: он действительно очень многим помогал, да еще и отписал в завещании пятьсот тысяч рублей для строительства крытого рынка, будущей Бессарабки. Много лет спустя, разговорившись как-то с Ильей Эренбургом, я с удивлением узнал, что Бродский занимался не только сахаром: он был владельцем Хамовнического пивоваренного завода в Москве, соляных промыслов в районе Одессы, угольных шахт и завода где-то в Иркутске, где служил двоюродный брат Ильи Григорьевича. Несмотря на то что я родился через три года после смерти Лазаря Бродского, мне еще долго доставались раздаваемые детям на праздники в синагоге сладости от его имени – щедро, большими красивыми пакетами. Вот тогда-то я и пристрастился к ним и грешу этим по сей день. Пломбир за сорок восемь копеек могу легко съесть с маленькой чашечкой кофе, а никакого диабета у меня нет.
Я не имею ни малейшего понятия, почему у нашей семьи такая нееврейская фамилия – Хромченко, так что не буду и гадать, но точно знаю, что никто из моих предков фамилии не менял. Один дальний родственник предполагает, что кто-то из них был сапожником и шил хромовые сапоги. Все может быть, но значения это уже не имеет. На вопрос о своем социальном происхождении я всегда указывал в анкетах «из мещан», прекрасно понимая, что рабоче-крестьянские корни были бы для карьеры лучше, но и их выбрать мне было не дано. В нашей стране слово «мещане» имеет негативный, пренебрежительный оттенок, оно используется как синоним мелочности, ограниченности, дурного вкуса, провинциальности… Как и «местечковый» – предмет всяческих насмешек. Вряд ли насмешники знают, что оба слова кровно связаны. Мещанство берет начало от жителей городов и посадов Русского государства, в основном ремесленников, мелких домовладельцев и торговцев. Считается, что слово это происходит от польского названия небольших городов – местечко: так и звучит оно по-польски, а не просто в русской уменьшительно-ласкательной форме от слова «место», тем более что ласки на местечки выпадало мало. Жителей таких городков называли местчанами или мещанами, вот оттуда и повелось. У нас в стране «местечко» ассоциируется у большинства с евреями, так и говорят: местечковый еврей, сопровождая эти слова всей палитрой чувств и мимики. Но правильно гласит народная мудрость: не место красит человека, а совсем наоборот. Моя же бабушка Ривка добавляла: можно, мол, вывести девушку из деревни, но деревню из девушки не выведешь. Деревня в данном случае то же самое, что и местечко, а вот распространяется ли это правило на юношей, бабушка не уточняла.
Кстати, не только златопольцы, но и все мещане как сословие в долгу перед Екатериной II: как я вычитал в энциклопедии, именно она в 1785 году официально «оформила» их в Жалованной грамоте горожанами, определив как «городовых обывателей», «среднего рода людей», мелких торговцев и ремесленников. Формально мещанское сословие по положению стояло ниже купеческого, однако именно мещанам принадлежала бо́льшая часть городского недвижимого имущества, плюс они были основными плательщиками налогов, что позволяло им входить в категорию «правильных городских обывателей». Как бы ни относились тогда к евреям, их деньги явно не пахли. Не пахнут они и сейчас.
Как жила наша семья? Скромно, но с достоинством – по крайней мере, так мне казалось. Дед мой был человеком умным, носил очки в золотой оправе и часы на золотой цепочке в кармане сюртука. В городке его уважали и часто обращались за советом, расплачиваясь чем бог послал: кто яйцами, кто курицей, а кто парой новых сапог. Отец работал бухгалтером в небольшой конторе, был неплохо образован и тоже оказывал соседям разные услуги: кому прошение составить, кому счета проверить.
Жили мы все вместе, три поколения: дед Ханина, бабушка Ривка, две мамины незамужние сестры, родители, брат Наум, сестра Соня и я.
У мамы был чудесный голос, и как-то она рассказала нам с братом, что еще в ее девичестве произошла такая история.
Мама стояла у распахнутого окна – она вообще обожала воздух, солнце, цветы – и пела. Мимо шел ксендз. Остановился, прислушался, постучал в дверь. Дед открыл нежданному гостю. Войдя, ксендз сказал:
– Пан Хромченко, Ханина Евсеевич, я услышал, как поет ваша девочка и не мог не зайти.
– У меня девочек нет, есть только девицы, – довольно нелюбезно перебил его дед.
Ксендз улыбнулся и решил не обижаться.
– А можно ли познакомиться с той девицей, пение которой я слышал? – предельно вежливо спросил он.
Дед смягчился, он любил, когда к нему относились с почтением.
– Можно, отчего же нет, – ответил он и крикнул: – Ханна, иди к нам.
Мама, которая слушала весь разговор из-за двери, вошла в комнату. Ксендз встал и поклонился. Мама сделала реверанс. Дед погладил свою бороду – мол, и мы не лыком шиты, манерам обучены.
– Ханночка, спой нам что-нибудь, будь ласкова, – попросил он.
Мама спела украинскую песню: весело, задорно, с приплясом…
Ксендз был поражен и предложил деду деньги, чтобы отправить маму учиться. Но разве мог дед принять подарок? Не пристало еврейской девушке учиться на польские деньги, так что осталась мама дома. Но петь не перестала. Через несколько лет, в награду за мое рождение, так сказать, дед принес ей в подарок патефон и несколько пластинок. Патефонов в Златополе до тех пор не видали, и соседи всех национальностей и вероисповеданий приходили посмотреть на диковину. Патефон представлял собой деревянный ящик, под крышкой которого скрывался диск для пластинок и трубка, через которую шел звук. Серебряная пластина на ящике сообщала, что патефон создан в акционерном обществе братьев Пате в Москве в 1907 году и предназначен для проигрывания пластинок с глубинной записью, для чего используется сапфировая игла, а диск следует проигрывать от центра к краю. Эта надпись стала одним из первых прочитанных мною в жизни текстов, я запомнил ее на всю жизнь. А вот что такое глубинная запись, узнал лишь через сорок с лишним лет, когда мой младший сын Саша, с детства обожавший технику, с важным видом разъяснил мне, что эта такая механическая запись, при которой направление колебаний записывающего резца перпендикулярно к поверхности носителя записи. Про колебания я ничего не понял, а сыном страшно возгордился. Но не будем забегать вперед.
Так вот, с появлением патефона музыка в нашем доме звучала практически беспрестанно, в основном записи итальянских оперных певцов, и прежде всего Карузо, который был тогда на вершине славы и которого целыми днями готов был слушать дед и я вместе с ним. Слушал и подпевал, пока не выучил наизусть. Тогдашние пластинки содержали всего по одной-две записи, на нашей были два коронных номера великого тенора: ария Неморино из «Любовного напитка» и «O sole mio». С них и начался мой «репертуар». Вот пишу эти строки, а голос Карузо звучит в ушах, и мурашки бегут по коже…
Дед был очень доволен моим интересом к музыке и говорил, что надо было назвать меня Иоселе, как героя повести Шолом-Алейхема «Иоселе-соловей». Ну, насчет Иоселе поезд уже ушел, а вот соловьем меня величали всю мою последующую жизнь, друзья даже слова знаменитого романса Алябьева переиначили и спели на одном из моих юбилеев: «Соломон наш, Соломончик, голо-о-о-си-и-стый соловей…» Да, умели мы тогда повеселиться, несмотря ни на что. Но я опять отвлекся.
К тому моменту у меня появился и аккомпаниатор – мой лучший друг Додик Акерман, папа которого был хазаном в нашей синагоге. Помню, как я завидовал дяде Шмулю из-за того, что пока все члены общины должны были просто тихо читать молитвы, он громко повторял их напевным речитативом, а многие места пропевал. Я тоже хотел петь! Додик начал брать уроки фортепиано чуть ли не в три года и проявил недюжинные способности. Через знакомого кантора в Одессе его отец доставал для него нотные тетради с разными упражнениями, и я впервые увидел маленькие черные значки и узнал, что из них и получается музыка. Механика этого удивительного процесса не вмещалась в рамки моего воображения, но это не имело тогда значения.
Как многие помечают инициалами книги, так Додик ставил на обложке всех своих нот маленький элегантный значок #. Мы так и прозвали его – Додик-диез, и эта кличка прилепилась к нему на всю жизнь. Додик быстро научился подбирать на слух практически весь репертуар Карузо, еще несколько дисков которого удалось раздобыть моему деду, и мы, с легкой руки дяди Шмуля, стали выступать дуэтом. Дуэт не замедлил перерасти в трио: в один прекрасный день к нам присоединился Буся Гольдберг, тихий мальчик в очках, на пару лет старше нас с Додиком, который никогда не участвовал в наших шалостях, а только пиликал и пиликал на своей скрипочке. Мы над ним немножко подсмеивались, но и уважали тоже – Буся был общепризнанным талантом.
Только не надо думать, что мы были паиньками – мальчишки всегда остаются мальчишками, и мы тоже стремились развлекаться в меру возможностей. А возможностей для развлечений в Златополе было немного: ни театра тебе, ни кино, ни библиотеки, знай гоняй бумажные кораблики по огромной, почти никогда не просыхавшей луже да умоляй старших взять с собой на ярмарку, случавшуюся в соседнем городке. Зато через нашу станцию два раза в день пролетал поезд, и не было нам большего удовольствия, чем залечь под насыпью и, приложив голову к земле, ждать его приближения: дух захватывало, трудно становилось дышать, а грохот приближался, и вот уже раздавался рев гудка, и казалось, что сейчас нас неминуемо раздавит. Но поезд летел мимо, и только волосы на голове Буси еще долго стояли дыбом. Почему только Буси? В то время считалось, что для того, чтобы волосы лучше росли, их надо регулярно брить. И вот каждое лето нас, мальчишек, обривали наголо, так что видочек мы имели еще тот: бритые, лопоухие, мы с братом длинные и тощие, а Додик, наоборот, небольшого роста и довольно упитанный… Бусина же мама в бритье волос не верила, и он круглый год щеголял буйной кудрявой шевелюрой. Бусина мама была права – от этого бритья мои волосы точно не росли лучше, а уже к тридцати годам их и вообще почти не осталось. Для полноты описания нашей компании надо добавить Азика, Азария Погорельца, закадычного моего приятеля. Это был отчаянный мальчишка постарше меня, которого взрослые называли не иначе как оторва или «шахер-махер» и с которым «хорошим детям» запрещалось дружить. Понятно, что, как к любому запретному плоду, нас влекло к Азику словно магнитом, и все его проказы – не всегда невинные – казались нам верхом изобретательности и смелости. Вот такая была у нас компания.
В 1913 году мне впервые пришлось пережить горечь расставания: мой любимый дядя Шлоимка, младший брат отца, которого звали Мотл, по-русски Матвей (не знаю, почему меня записали Марковичем), уезжал в Бельгию, в город Льеж, учиться там в университете на адвоката. С ним уезжала и его жена, тетя Рахиль, дома мы звали ее Раечкой. Каким образом, спросите вы, мог местечковый еврей при царском режиме ехать учиться в Европу? Понимаю ваше удивление! Меня самого последнее время страшно занимает этот вопрос, но ответа на него я, увы, не знаю, а спросить уже не у кого… Но сам факт его спокойного и совершенно легального отъезда означает, что такая возможность была. А вот выучиться на адвоката возможности у еврея в царской России не было, потому и уезжали. Тогда, в шестилетнем возрасте, я, конечно, такими вопросами не задавался. Я очень любил дядю Шлоимку, так как из всех моих дядь и теть он был ближе мне и по возрасту, и по характеру – о его целеустремленности вы уже, наверно, смогли составить мнение, но при этом это был очень веселый общительный человек с прекрасным чувством юмора, любитель всяких розыгрышей и фарсов. Несмотря на большую загруженность, а он очень много и усердно занимался, дядя Шлоимка всегда находил время поиграть со мной и никогда не приходил к нам без хоть маленького, но гостинца.
Поэтому, когда однажды вечером он сообщил, что уезжает в какую-то неизвестную мне Бельгию, а если бы он сказал, что отправляется на Луну, это не произвело бы на меня большего эффекта, горе мое было беспредельным. Видя, что я расстроен, он и сам расстроился и, чтоб утешить меня, предложил посидеть со мной, когда я лягу спать, и рассказать новую сказку. Но мне было не до сказок, мне важно было понять, что заставляет человека уехать из родного дома неизвестно куда. Улегшись в постель и крепко держа дядю Шлоимку за шею, я шепотом спросил:
– Ну чем тебе плохо тут, в Златополе, на что далась тебе эта Бельгия?
– Видишь ли, Соломоша, – так же шепотом ответил он, – каждый человек должен идти своей дорогой и брать от жизни все, что она ему дает. Мне выпала возможность вырваться отсюда, поехать в Европу, посмотреть, как другие люди живут, – как же можно упустить такой шанс?
– Но неужели тебе не страшно ехать? Ведь ты там будешь совсем один, без семьи, без знакомых…
Очевидно, я так точно повторил интонации моей мамы, активно отговаривавшей Шлоимку от этой поездки, что он расхохотался:
– Ну ты прямо артист! – После чего приподнялся на локте и, сразу посерьезнев, сказал: – Конечно страшно, Соломон. Но я уверен, что смогу стать очень хорошим адвокатом, а здесь мне это вряд ли удастся. Все говорят, что у меня талант, а зарывать свой талант в землю грех, да и просто глупость. Вот и ты, когда придет момент принимать решения, думай о том, хочется ли тебе прожить просто жизнь, в чем тоже нет ничего постыдного, или же хватит смелости замахнуться на Судьбу.
После чего он снова перешел на шутливый тон и, звонко чмокнув меня в щеку, заключил:
– Но до тех пор, когда тебе придется задумываться о таких вещах, я уже сто раз вернусь в Златополь!
Увы, этому обещанию не суждено было сбыться. Не успел дядя Шлоимка проучиться в Льеже и года, как в Бельгию вошли немцы, и он вынужден был бежать в Лондон, как он думал тогда и писал нам, «на несколько дней, пока ситуация не рассосется». Но ситуация, как известно, не рассосалась, и несколько месяцев спустя он был принят в Лондонский университет как бельгийский беженец, отучился и получил диплом. Письма от него стали приходить все реже, а потом и совсем прекратились. Из обрывочных сведений, которые нам удалось получить, мы знали, что он так и остался в Лондоне, женился, что у него родились две дочери и сын и что нашу общую фамилию он сократил до Хром. Знали мы и то, что он стал активным членом движения «Рабочий сионизм», основоположники которого – два еврея, один из Кишинева и другой из-под Полтавы – полагали, что экономика еврейского государства должна строиться на принципах социализма. Разумеется, о государстве тогда и речи не было, так что рассуждения были чисто теоретическими.