Kitobni o'qish: «Брынский лес»
© ООО «Издательство «Вече», 2015
* * *
Часть первая
I
Под самодержавным и кротким правлением двух первых царей из рода Романовых отечество наше начинало уже забывать все прошедшие свои страдания. Как торжествующий победитель, едва не погибший в борьбе с сильным врагом, смотрит с гордостью, но также и с невольным трепетом на свою грудь, покрытую исцелевшими ранами, так точно и святая Русь, с внутренним сознанием своей силы, но вместе и с ужасом, вспоминала о бедствиях, претерпенных ею во времена междуцарствия. В последние тридцать лет, благодаря твердому и мудрому правлению царя Алексея Михайловича, Россия отдохнула и стала по-прежнему царством сильным, богатым и самобытным; почти везде изгладились кровавые следы ее врагов, внешних и внутренних, и одно только изустное предание напоминало русским о нашествии иноплеменных, о грабежах буйных полчищ Трубецкого, о разорении Москвы, о постыдных предательствах, изменах, – и, может быть, скоро все эти казни Божии, эти самозванцы, поляки, междоусобия и крамолы стали бы им казаться каким-то смутным, тяжким сном, если б вместе с кончиной царя Федора Алексеевича не возник снова этот дух мятежа и безначалия, от которых нередко гибнут целые народы и сильные царства становятся добычею слабых своих соседей.
От царствующего рода оставалось только два сына царя Алексея Михайловича: от первого брака царевич Иоанн, от второго Петр, – первый, едва вышедший из детства, второй еще дитя. Рожденная от первого брака старшая их сестра, царевна Софья Алексеевна, была одна из прекраснейших женщин своего времени, одаренная умом и способностями, истинно необычайными, но в то же время властолюбивая, хитрая и готовая пожертвовать всем для достижения своей цели. Царевич Иоанн, юноша кроткий и благообразный, но слабый здоровьем, отказался добровольно от своего наследственного права, и десятилетний Петр был единогласно провозглашен царем русским. Это единодержавное правление продолжалось только три недели. Царевна Софья, при помощи родственника своего, боярина Милославского, и других приверженных ей вельмож, склонила на свою сторону московских стрельцов. Они взбунтовались, побросали с высоких каланчей своих съезжих изб полковников, которые старались удержать их от мятежа, перерезали главных своих начальников, князей Долгоруких – отца и сына, умертвили родственников Петра, бояр Нарышкиных, князя Черкасского, двух князей Ромодановских, только что возвратившегося из ссылки знаменитого Артамона Сергеевича Матвеева, многих других бояр и сановников – и потом силою возвели на престол, в соцарствование Петру, брата его, царевича Иоанна, а сестру их, Софью, объявили соправительницею – или, верней сказать, правительницею царства Русского, потому что сначала выходили указы за подписью ее и обоих царей, а впоследствии подписывала их одна Софья Алексеевна. Но этого было мало для властолюбивой царевны; она предвидела, что власть ее недолго продлится. Десятилетний Петр не походил на обыкновенных детей; на его юном и прекрасном челе лежала печать помазанника Божия. Избранник небес, переродитель России, он и в детских годах удивлял всех своим умом, твердостью и бесстрашием. Все его ребяческие забавы, все детские потехи имели высокую, бессмертную цель, которую, может быть, отгадывала одна Софья. Еще несколько лет, и это порфирородное дитя будет самодержавным, мощным царем, с которым всякая борьба сделается невозможною. Следствием этого предвидения были беспрестанные мятежи, возмущения стрельцов и заговоры, всегда клонившиеся к тому, чтобы погубить державного отрока Петра, который был не под силу Софье Алексеевне, несмотря на то что ее называли премудрою.
Прежде чем я приступлю к моему рассказу, мне должно познакомить читателей с тогдашним единственным в Москве сборным местом, или, если хотите, гуляньем всех праздных людей, зевак, вестовщиков – охотников до новостей, разных промышленников, а иногда и людей, имеющих важные замыслы. Это гулянье, или, лучше сказать, сходбище, на котором, по словам иностранных писателей, народ толпился каждый день с утра до вечера, это сборное место, напоминающее Римский форум, называлось, и теперь называется, Красной площадью; только нынешняя во многом не походит на прежнюю. Покровский собор, то есть церковь Василия Блаженного, Лобное место и Спасские ворота – вот все, что осталось в прежнем виде. Вместо нынешних красивых и легких Никольских ворот возвышалась тяжелая четырехугольная башня с небольшой вышкой и воротами, которые также назывались Никольскими. Кремль отделялся от Красной площади не так, как теперь, одной высокой стеною, – их было три, одна другой выше; над зубцами внутренней, то есть самой высокой стены, была деревянная крыша, точно такая же, как теперь над оградой Троице-Сергиевской лавры. Выше кремлевских стен блестели, как и теперь, главы соборов, монастырских церквей и сиял в вышине золотой крест Ивана Великого. Направо, к Никольским воротам, за стеною Кремля виднелась кровля дома боярина Бориса Михайловича Лыкова; налево, к собору Василия Блаженного, высоко подымались огромные хоромы ближних бояр, Ивана Васильевича Морозова и князя Якова Куденетовича Черкасского. У Иверских ворот, которые тогда назывались Каретными и Воскресенскими, существовала уже часовня Иверской Божией Матери, разумеется не теперешняя, а построенная в 1666 году по указу царя Алексея Михайловича; нынешняя существует с небольшим пятьдесят лет. Тогдашние ряды или гостиный двор был кирпичный с деревянными пристройками; он разделялся на четыре двора: старый, новый, соляной и рыбный; в первых двух были ряды и амбары, в последних отдельные лавочки, шалаши, балаганы и палатки. Лучшие ряды были: панский, суровский, фряжский и веницийскии. Кругом Лобного места и по всей Красной площади разбросаны были также лавочки, шалаши и балаганы, в которых торговали шапками, рукавицами, всяким мелочным товаром и съестными припасами. Вблизи от Лобного места стояло невысокое каменное здание, на плоской кровле которого лежали две огромные медные пушки, – это был дом Земского приказа, или полиции. Из двух улиц, выходящих на Красную площадь, нынешняя Ильинка была замечательна тем, что на ней под открытым небом происходило то, что в наше время делается обыкновенно по домам или в особенно заведенных для того комнатах. На этой улице стригли волосы, и, вероятно, посетители этих воздушных salon pour la coupe des cheveux были очень многочисленны. Олеарий, живший в Москве при царе Михаиле Феодоровиче, говорит, что на этой улице всегда лежали на земле остриженные волосы такими толстыми и густыми слоями, что проходящим казалось, будто бы они ходят по тюфякам.
В 1682 году, вскоре после первого Стрелецкого бунта, в ясный летний вечер, на Красной площади, на которой, по обыкновению, толпился народ, один молодой человек стоял, прислонясь к наружной стене Лобного места. Это был видный и прекрасный собою мужчина; его темно-голубым глазам с черными ресницами, румяным щекам и мягким шелковистым кудрям позавидовала бы любая московская красавица; по его одежде нетрудно было отгадать, что он принадлежит к числу младших начальников стрелецкого войска. Этот молодой человек смотрел задумчиво и с приметной грустью на рабочих людей, которые спешили окончить кирпичный, довольно высокий столб, сооружаемый на самой середине площади; по временам он бросал также исполненный презрения взгляд на отвратительную толпу продавцов, которые почти все были стрельцы. Они явно и без всякого опасения продавали вещи, награбленные ими во время мятежа. Их буйные и дерзкие речи, наглость, с какой они зазывали, или, лучше сказать, тащили к себе покупщиков, обидные насмешки, которым подвергались все мирные граждане, не желавшие покупать добытый разбоем товар, угрозы и ругательства, которыми эти вооруженные торгаши осыпали бедных купцов, торгующих с ними на одной площади, – все изобличало этот буйный разгул ослепленных удачей мятежников; они беспечно предавались своей неистовой радости и веселью, а меж тем над их преступными головами собиралась Божия гроза. Никто из них не помышлял о страшном дне отмщения, а этот день был уже близко.
– Что ты, горе-богатырь, так призадумался, – сказал, подойдя к этому молодому человеку, стрелецкий сотник пожилых лет и вовсе не красивой наружности.
– А! Здравствуй, Лутохин! – промолвил как будто бы нехотя молодой человек.
– Я и не знал, что ты приехал, – продолжал пожилой стрелец. – Ну, брат, понаслышались мы о тебе!.. Поздравляю, Дмитрий Афанасьевич!
– С чем!
– Как с чем?.. Ведь ты два месяца тому назад поехал отсюда в Кострому к своему дяде Семену Яковлевичу Денисову.
– Ну да!
– И не застал его в живых.
– Так ты с этим-то меня поздравляешь?
– Не с этим, братец! Да ведь он отказал тебе свое родовое поместье. Ты теперь человек богатый.
– Да Бог с ним, с этим богатством!.. Покойный дядя был мне вместо отца родного; кровных у меня никого нет. Что я теперь? Один как перст!
– А другой-то дядя – Андрей Яковлевич Денисов?
– Этого я знаю только понаслышке.
– И я его никогда не видывал, а слыхать-то слыхал. О нем идет много всяких речей: никоновцы зовут его еретиком, а те из наших, которые придерживаются старины, величают столпом православия. Да где он теперь?
– Бог весть!.. Покойная матушка сказала мне, что он сначала спасался в Соловках, после жил за Онегою, а там отправился на житье в Стародуб; а в самом-то деле, чай, никто не знает, где он теперь.
– Да, это правда. Мало ли что про него болтают: говорят, что он часто и в Москве бывает… да еще то ли!.. Рассказывают, будто бы его в одно время видели в разных местах. Вот примером сказать: ты бы сегодня под вечер повстречался с ним в Костроме, а мне бы он попался теперь на Красной площади. Да это все, чай, бабьи сплетни. Скажи-ка мне лучше, Дмитрий Афанасьевич, ты вчера, что ль, приехал из Костромы?
– Нет, сегодня поутру.
– Ну, брат Левшин! – продолжал пожилой стрелец. – Жаль, что тебя здесь не было – поработали мы!
– Да, – прошептал молодой человек, – поработали. Да только кому? Ведь можно поработать и Господу, и сатане!
– Сатане?.. Что ты, что ты, – перекрестись! Пожалуй, у меня рука подымется: я не мятежник и не убийца. Да что ж ты, Левшин, в самом деле! – вскричал пожилой стрелец. – Да разве мы бунтовщики какие? Ведь мы послужили царю нашему, Иоанну Алексеевичу, и нашей матушке, царевне Софье Алексеевне.
– А Петра-то Алексеевича ты забыл?.. Ну что ж? Ведь и он также царствует.
– Поработали! – продолжал вполголоса молодой человек. – Хороша работа!.. Как-то вам будет отвечать на том свете, коли на этом еще не ответите!.. Страшно подумать… сколько ближних бояр, знаменитых сановников!
– Экий ты, братец, какой! Да слышь ты, они все были изменники!
– Изменники? Неправда!.. Да если б и так: изменников судит царь и дума боярская, а мы что за судьи?
– Что за судьи?.. Видишь ли ты этот столб?
– Вижу.
– А знаешь ли, что он строится с дозволения нашей матушки-царевны Софьи Алексеевны?
– Знаю.
– А ведомо ли тебе, что его ставят здесь ради того, чтобы на веки веков знали о нашей верной службе и об измене бояр, за которых ты заступаешься?
– Все знаю – и дай Бог, чтоб этот столб скорее развалился.
– Ого!.. Так ты этак-то поговариваешь, Дмитрий Афанасьевич?.. Да чему и дивиться!.. Ведь ты не наш брат: ты стрелец только по имени. Отец твой Афанасий Ильич Левшин…
– Что мой отец? Он служил стрелецким головою.
– Знаем, знаем! А все-таки он был родовой человек. Твоя покойная матушка родом Денисова, племянница князю Мышецкому, – ты сам теперь богатый помещик; так пригоже ли тебе, такому боярину, служить в стрелецком войске! Тебе бы давно ударить челом, чтоб тебя перевели в жильцы. Ведь от жильцов-то недалеко и до стряпчих; а там, глядишь, родненька твой, князь Мышецкий, замолвит за тебя словечко ближнему боярину, князю Голицыну, – так ты как раз и в стольники попадешь.
– Нет, Лутохин: где служил и умер на службе мой отец, так и я буду служить.
– А коли так, зачем же ты говоришь такие речи? Иль ты не знаешь пословицы: с волками жить – по-волчьи выть.
– Я не волк, а человек, по-волчьи выть не умею, – сказал отрывисто молодой стрелец, отходя прочь от Лобного места.
Он не успел сделать несколько шагов, как другой стрелецкий сотник, почти одних лет и весьма приятной наружности, кинулся к нему на шею и закричал:
– Здравствуй, брат Левшин!.. Давно ли ты из Костромы?
– Только что приехал, – отвечал Левшин. – Эх, брат Колобов! – продолжал он. – Не чаял я видеть того, что вижу! Да неужели и ты такой же крамольник, как этот Федька Лутохин, с которым я сейчас говорил?
– Нет, Дмитрий Афанасьевич, не обижай! И я и все мои товарищи неповинны в этом грехе пред Богом и царем. Сухарева полк, в котором я служу, не изменил своей присяге. Сначала помутили и наших ребят, и они было завозились, да пятисотенный Иван Васильевич Бурмистров – дай Бог ему здоровья! – сказал, что ляжет вместо порога у царских палат; вот они язычок-то и прикусили! А там вышел пятидесятник Борисов, человек, кажись, небольно грамотный, а как начал им толковать, что такое есть присяга, так все, братец, прослезились!
– Ну, слава Богу! – сказал Левшин. – Хоть один полк! Все-таки душе полегче.
– Да зато уж, брат, как другие-то полки нас не жалуют – вот так бы и проглотили, да благо нельзя!.. Ведь целый полк не один человек – подавишься! Знаешь ли что, Дмитрий Афанасьевич: тебе бы не худо переписаться в наш полк. Ваш полковник Бухвостов болен, так зауряд правит полком Кузьма Иваныч Чермнов, задушевный друг Самбулову, Цыклеру и Щегловитому; а ведь они-то и были первыми зачинщиками мятежа. Чего доброго, коли, на беду, эти разбойники проведают, что ты не тянешь на их руку, так они как раз тебя уходят.
– Как! Без суда?
– Какой суд! Скажут, что ты изменник – вот и все! Ведь наш теперешний-то набольший – князь Иван Андреевич Хованский, им с руки: что б они ни сделали, все шито да крыто!..
– Эх, брат, Колобов, не хотелось бы мне оставить полк, в котором помнят еще моего покойного батюшку.
– Раньше помнили, а теперь у них не то на уме. Ты, Левшин, послушайся меня! Хочешь, я теперь же пойду к Ивану Васильевичу Бурмистрову?.. Он это дело разом уладит.
– Ну, ин быть по-твоему, – сказал Левшин. – Ведь по правде-то сказать, и покойный батюшка не стал бы служить с бунтовщиками.
– Тише! Что ты горланишь! – шепнул Колосов. – Иль тебе надоело голову на плечах носить? Кругом нас ушей-то много – про себя что хочешь говори, а вслух не моги! Ведь здесь, братец, на площади расправа коротка – ни за что пропадешь!.. Ты теперь куда – домой, что ль?..
– Нет, еще не домой. Зайду в Успенский собор поклониться святым угодникам.
– Ну, ступай, а я завтра у тебя поутру побываю.
Левшин, простясь со своим приятелем, отправился в Кремль. Подойдя к Спасским воротам, он увидел, что множество праздношатающихся людей всякого состояния и в том числе несколько стрельцов столпились вокруг одного нищего. Лицо, руки и босые ноги этого нищего были запачканы грязью, а сверх посконного балахона, от которого оставались одни только лохмотья, надета была через плечо веревка, на которой висел плетенный из лыка кошель. Впрочем, лицо его было не безобразно, и седые распущенные по плечам волосы придавали ему вид состарившегося в трудах монастырского послушника.
– Ну, что вы пристали! – говорил он плаксивым голосом дурака, которого раздразнили. – Наладили одно да одно: «Гриша! где ты был? Гриша! куда ты пропадал?» Так не скажу. На что вам?
– Вот уж целый год никто тебя не видел у Спасских ворот, – сказал один купец. – Мы, Гриша, думали, что ты умер.
– Нет, брат, живехонек!..
– На-ка тебе, Гриша, копеечку, – сказал другой купец.
– На что мне? У меня, брат, и своих копеечек-то было много.
– Куда ж ты их подевал? – сказал первый купец.
– Разошлись по белу свету.
– Эх, Гриша, Гриша! Зачем же ты их не берег?..
– Большие колокола не велели.
Вся толпа засмеялась.
– Смейтесь, смейтесь! А послушайте-ка сами, что колокола говорят.
– А что они говорят, Гриша? – спросил один из купцов.
– Да маленькие-то лепечут: «Денег дай, денег дай, денег дай!» А большие-то, видно, умнее маленьких, те гудят: «Деньги гибель, деньги гибель, деньги гибель!»
Хохот в толпе удвоился.
– Да! Вам смех, а мне и полсмеха не было, – продолжал нищий. – Жаль было с денежками расставаться, а все-таки больших колоколов послушался: начал мои копеечки раздавать – бери, кто хочет! И теперь, – прибавил он с веселой улыбкой, – слава тебе, Господи, нет за душой ни полушечки!
– Гриша, – сказал один из стрельцов, – спой-ка нам Алексея Божья человека.
– Да, спой!.. Как бы не так! Ведь поешь, коли на сердце весело, а мне плакать хочется.
– О чем, Гриша?
– Да есть о чем. Пришел я вчера издалека, пообносился, устал, намаялся. Вот думаю: погоди! отведу же я себе душеньку, в Москве у меня приятелей-то много: тот даст калачик, тот рубашонку, тот зипун… Дай пойду к князю Юрию Алексеевичу Долгорукову. Он, бывало, голубчик, всегда меня и напоит, и накормит. Пошел. Стук, стук! «Что ты?» – «Пришел повидаться с князюшкой». – «Так ступай на погост: его убили стрельцы». – «А сынок-то его?» – «Лежит с ним рядышком». Ну, нечего делать! Я к князю Михаилу Алегуковичу Черкасскому. «Приказал, дескать, долго жить! Убили стрельцы». Я к князьям Ромодановским. «Свезли, дескать, на кладбище – убили стрельцы!» Вот думаю: пойду к Артамону Сергеевичу Матвееву – ведь его стрельцы-то отцом родным называли, так уж, верно, у них и руки на него не подымутся. Пришел. Стукнул в калитку. «Кого надобно?» – «Артамона Сергеевича». – «Помолись за его душу – убили стрельцы!»
– Туда изменникам и дорога! – прервал стрелец. – А ты, Гриша, пустого-то не мели.
– Да, да! – подхватил другой стрелец. – Ты смотри, лохмотник, ври да не завирайся! Пошел бы лучше да умылся – замарашка этакий! Руки-то все в грязи.
– И, брат! – сказал нищий. – Что грязь?.. Грязь ничего! Ополоснулся водицей – глядишь, и белехонек! А вот как руки-то замараешь христианской кровью, так уж их, голубчик, ничем не отмоешь.
– Вот что выдумал!.. – промолвил третий стрелец, огромного роста и с зверской, глупой рожей. – Ничем не отмоешь. Эва! какую околесную несет!
– Нет, не околесную, – подхватил первый стрелец. – Он себе на уме! Вишь, какие речи говорит!
– Эх, братцы, – продолжал нищий, – погуляли, потешились – будет! Пора и Богу помолиться! Ведь Он терпит, терпит, да как устанет терпеть, так худо, ребята! К вам также придут: «стук, стук!» – «Кого надобно?» – «Стрельцов-молодцов». Были, дескать, были, да все сплыли и напоказ не осталось.
– Ах ты, ворон зловещий, – завопил первый стрелец. – Да что ж ты, на самом деле, так раскаркался? Гоните его, ребята, с площади долой! Полоумный этакий! Пошел! Пошел!
Стрельцы бросились на нищего и начали его бить и гнать перед собою толчками.
– Что вы это, братцы? – закричал Левшин. – Ну не грешно ли вам? Недужный старик – нищий!..
Тут кто-то схватил Левшина за руку. Он обернулся. Перед ним стоял приятель его Колобов, бледный, как смерть.
– Скорей, скорей отсюда! – прошептал он торопливо.
– Постой, братец! – сказал Левшин. – Дай выручить этого бедняка. Они прибьют его до полусмерти.
– Эх, братец, оставь их! Ну, что они ему сделают? Ведь он убогий человек. Поколотят, да и все! А ты о голове-то своей подумай.
– О голове?..
– Пойдем! – сказал Колобов, оглядываясь робко назад и таща за собою Левшина. – Там, в Кремле, я все тебе скажу.
II
Войдя Спасскими воротами в Кремль, Колобов подвел своего приятеля на то самое место, где теперь Разводная площадь. В то время вся эта площадь была покрыта деревянными домами бояр и бревенчатыми избами, из которых многие были ничем не лучше нынешних белых крестьянских изб.
– Вот здесь мы можем на минуту остановиться, – сказал Колобов. – Сюда они не придут. Ну, слава Богу, что я тебя отыскал!.. Если бы ты им попался!..
– Кому, братец?
– Ну, Левшин, не говорил ли я тебе…
– Да что такое?
– А то, что тебе надобно скорей отсюда убираться, – да не к нам, в Стрелецкую слободу: там тебя найдут…
– Найдут? Кто найдет?
– А вот, послушай. Простясь с тобою, я пошел к Ивану Васильевичу Бурмистрову. Он живет в своем доме на Неглинной. Как я стал подходить к Каретным воротам, слышу – тебя называют громко по имени. Гляжу, стоит человек двадцать стрельцов да трое сотников твоего полка – этот буян Михайло Чечотка, Андрей Головлинский и мошенник Федька Лутохин. Я подошел поближе и стал прислушиваться. «Да, братцы, – говорил Лутохин, – Левшин всех нас позорит, говорит, что мы разбойники и бунтовщики, смеется над нашим столбом». – «Ах он изменник! – закричал Чечотка. – Ребята! Знаете ли что? Петлю ему на шею да вздернем его на этот столб!» – «Вздернем!» – закричали стрельцы. «Стойте, братцы, стойте!.. Что вы? – молвил Андрей Головлинский. – Ведь он наш брат, стрелецкий сотник, а не купчина какой. Коли он изменник, так его надо казнить порядком. Отведем его к полковнику. Вы знаете, Кузьма Иваныч Чермнов потачки не даст…» – «Да что ж, – закричал опять Чечотка, – разве мы сами с этим дворянчиком не справимся?» – «Что и говорить, – сказал Головлинский, – убить не долго, да что в этом толку-то? Еще, пожалуй, скажут, что мы по насердкам убили этого изменника. Нет, братцы! Пусть прежде сделают ему пристрастный допрос, а как уличат в измене, так выведут на площадь да казнят всенародно, по приговору Стрелецкого приказа… Знаете ли что? Пойдемте все к нему на дом; коли еще он не вернулся, так мы его подождем». – «В самом деле, – молвил Лутохин, – пойдемте, братцы, захватим на дому этого Иуду-предателя, скрутим ему руки назад, да и потащим к полковнику Чермнову: он его допросит по-свойски!» – «А коли он начнет барахтаться, – промолвил Чечотка, – так мы его и без полковника порешим!.. Собаке-изменнику – собачья и смерть. Не так ли, ребята?» – «Так!» – заревели в один голос стрельцы, да всей гурьбой и отправились на Москворецкий мост, а я побежал тебя отыскивать, и слава тебе, Господи, что нашел.
– Уж не думают ли эти разбойники, – сказал Левшин, – что я живой им отдамся в руки?
– Не о том речь, братец!.. Ты ведь один с целым полком не сладишь. Вот как перейдешь к нам, так у тебя будет заступа – не выдадим; а теперь денька на три тебе надо приискать какое-нибудь укромное местечко. Ко мне нельзя: я живу за Москвою-рекою в слободе, а там тебя и ночью-то будут сторожить… Знаешь ли что? У меня есть знакомая старушка, она держит в Зарядье постоялый двор; сама она старообрядка, и останавливаются у нее все приезжие и старообрядцы. Старуха добрая; я ей скажу, что ты задолжал богатым людям и что тебя на правеж тащили, да ты ушел! Так она отведет тебе такой уголок, что тебя в полгода и Земский приказ не отыщет. Нам придется опять идти через Красную площадь, да, чай, уж эти разбойники давно за Москвой-рекой, так мы с ними не встретимся. Пойдем, Дмитрий Афанасьевич. Пока я не сдам тебя с рук на руки моей старухе, до той поры у меня от сердца не отляжет.
Оба сотника, оставив Кремль, вышли опять на Красную площадь; с первого взгляда они увидели, что на ней происходит что-то необыкновенное. Народ волновался, шумел, и многочисленные толпы со всех сторон площади спешили к Лобному месту. Увлеченные этим людским потоком наши молодые стрельцы подошли довольно близко к Лобному месту – и тут представилось Левшину совершенно неожиданное для него зрелище. Множество людей, из которых некоторые были одеты как чернецы, стояли с иконами, крестами и святым Евангелием; у иных были в руках огромные свитки, другие толпились вокруг налоев, на которых лежали разогнутые церковные книги; перед ними полупьяные мужики держали зажженные свечи, а на Лобном месте стоял в подряснике человек высокого роста, с косматой бородой и растрепанными длинными волосами. Он кричал громким голосом: «Послушай, народ христианский, обличение на новую Никонианскую веру!.. Постойте, православные, за истинную церковь, ибо ныне уже нет православной церкви и прямая вера погибе на земли!.. Се бо антихрист настал!»
– Что это такое? – спросил Левшин, когда они, продравшись сквозь толпы и миновав церковь Василия Блаженного, повернули налево по Варварке. – Что это за человек такой?
– Да все тот же расстрига Никита Пустосвят. Вот уж он целую неделю таскается по всем площадям, рынкам и кружалам – мутит везде народ.
– И его до сих пор не уймут?
– Да, брат, сунься-ка! За его веру стоит половина стрелецкого войска, да никак и сам князь-то Иван Андреевич Хованский того же толку придерживается… Эх, брат Левшин, плохие времена!.. То-то и есть! Помирволили сначала этим крамольникам – дали повадку, а теперь им уж удержу нет!.. Ну, вот и церковь Максима Блаженного! Сюда, направо, Дмитрий Афанасьич, ступай за мной, – прибавил Колобов, начиная спускаться с крутой деревянной лестницы, которая, изгибаясь по скату горы, вела на одну из улиц Зарядья.
Зарядье, то есть часть города, находящаяся за рядами, и теперь составлена почти из одних въезжих домов, подворьев и харчевен; только теперь этот набережный квартал Китай-города застроен весь каменными домами, а тогда, за небольшим исключением, они все были деревянные. Нынешние постоялые дворы по большим дорогам могут дать понятие о тогдашних подворьях Зарядья; они были только гораздо обширнее и вместо одной большой избы составлялись иногда из трех или четырех изб, соединенных меж собою крытыми переходами; тут были и зимние теплые хаты с широкой печью и полатями, и летние светлицы с красивыми резными скамьями, дубовым чистым столом и оловянным висячим умывальником. Лучшим украшением этих изб и светлиц были, так же как и теперь, живописные иконы; перед ними обыкновенно теплилась лампада, а из-за них виднелась ивовая лоза, то есть верба, которая сменялась однажды в году после заутрени на Вербное воскресенье. Иногда также на одной полке с образами стояла склянка с богоявленской водою и лежало яйцо, которым хозяин и хозяйка дома похристосовались в последнее Светлое воскресенье со своим приходским священником.
Левшин и Колобов, спустясь по лестнице в Зарядье, прошли шагов двести вдоль прямой улицы, которая вела к Москве-реке; потом, повернув налево в кривой и грязный переулок, остановились подле ворот, занимающих промежуток между двумя высокими избами. Обе эти избы были в два жилья, крыты гонтом и украшены резными коньками и узорчатыми подвесками.
– Ну, вот и Мещовское подворье! – сказал Колобов. – Дома ли хозяйка? Эй, бабушка! Ты дома, что ль? – закричал он, подойдя к открытому окну одной из изб.
– Кто тут? – раздался в избе пискливый голос, и в небольшое окно сначала высунулся огромный красный нос, а потом вдвинулось, как в тесную раму, толстое, брюзглое лицо с отвисшим подбородком.
– Здорово, Архиповна!
– Ах ты, сокол мой ясный, Артемий Никифорович, – пропищала эта безобразная рожа, ухмыляясь самым приветливым образом. – Милости просим, батюшка. Пожалуйте, пожалуйте! Калитка отперта.
Наши приятели взошли со двора в небольшие сенцы, в которых встретила их хозяйка дома, толстая, здоровая старуха, в поношенной камчатой телогрее и красной камлотовой юбке. Голова ее была повязана шелковым платком и, как видно, на скорую руку, потому что Колобов, взглянув на нее, засмеялся и сказал:
– Здравствуй, Архиповна! Что это у тебя шлык-то на стороне?
– Торопилась, батюшка, торопилась! – отвечала старуха, поправляя свой головной убор. – Ведь хуже, если бы вы застали меня простоволосою. Милости просим в мою келью, господа честные, милости просим!
Стрельцы вошли в небольшую хату, довольно опрятную, но такую низкую, что Левшин, который был высокого роста, едва не доставал головою до потолка. В переднем углу, на полке, вместо обыкновенных живописных икон, стоял огромный медный складень с выпуклыми изображениями святых и висели на гвоздике кожаные четки.
– Архиповна, – сказал Колобов, – я привел к тебе этого молодца; он так же, как я, стрелецкий сотник.
– Вижу, батюшка, вижу!
– Мы с ним задушевные приятели – крестами давно поменялись.
– Сиречь вы крестовые братья. Так, батюшка, так!
– Вот изволишь видеть: он позадолжал и уже его сегодня вели на правеж…
– На правеж!.. Этакого молодца и красавца!.. Помилуй Господи!.. Видала я, как на этих правежах бьют прутьями по ногам. Мука, батюшка, мука!
– А делать-то нечего, Архиповна; если б он не ушел, так пришлось бы ему стоять босиком перед приказом.
– Полно, так ли, Артемий Никифорович? Уж не хотели ли его только пугнуть? То ли время теперь, чтоб стрелецкого сотника отдавать на правеж!.. Да какой купец или горожанин посмеет…
– Вестимо, Архиповна, купец не посмеет, да он задолжал не купцам, а своей братье, начальным стрелецким людям.
– Вот что!.. Ну, это иная речь, батюшка: тут уже за него вступиться будет некому.
– Денька через три он как-нибудь справится и заплатит, да теперь-то не может, так, знаешь ли, на это время надобно его куда ни есть припрятать, понимаешь?
– Смекаю, батюшка.
– Не найдешь ли ты ему какой-нибудь уголок.
– Как бы не найти, да на тот грех все мое подворье битком набито приезжими – и все, батюшка, издалека, все люди нашей старой веры, со всех мест: с Поморья, с Вятки, из Брынских лесов… Говорят, будто бы собор будет и наши станут спорить с никоновцами и отстаивать истинную веру… Помоги им Господи!
– Эх, не о том речь, бабушка! Ты мне скажи: неужели-то у тебя нет ни одного порожнего уголка?
– Есть-то есть, кормилец! На заднем дворе знатная светелка! И лесенка в нее особая.
– Так чего же лучше!
– А вот что, Артемий Никифорович: рядом-то с нею другая светелка, да снизу еще два покоя, – и в них во всех живет один приезжий…
– Ну, так что ж?
– Жилец-то, батюшка, не простой…
– Да не боярин же какой-нибудь!..
– Боярин не боярин, а кабы вы знали, кто у него вчера был тайком…
– А кто, бабушка?
– Да ведь вы, пожалуй, разболтаете…
– Нет, Архиповна, нет! Говори смело.
– К нему вчера, – продолжала старуха шепотом, – приходил в сумерки один-одинехонек… сама, батюшка, видела, своими глазами…
– Да кто?
– Ваш набольшой-то воевода…
– Князь Иван Андреевич Хованский?
– Он!
– Вот что?.. Да нет ли у твоего жильца дочки?
– И, полно!.. Что ты, греховодник!.. Ну, конечно, дочка есть, – да то-то и беда: она живет в светлице; так если узнают, что я под бок к ней посадила такого молодца…
– Да ведь, чай, между ним и этой красавицей стена будет?
– Какая стена… так, из дощечек; и на беду, и двери есть; хоть они и заколочены, а все, батюшка, как-то непригоже…
– Знаешь ли что, Архиповна: если тебя спросят, так ты скажи, что пустила в эту светелку недужного человека, старика… Ведь он никуда выходить же не станет, и всего-то на три дня…