Kitobni o'qish: «Римские цифры»

Shrift:

Наде



 
Вот три удара, словно пенье
Далёкое – колоколов…
И я, чтоб задержать мгновенье,
Их сковываю цепью слов.
 
Зинаида Гиппиус


Мы были как бы сплетены в гирлянду.

Хулио Кортасар

Если не убирать лицо от поглаживающих щёки звёздочек, спускающихся к тебе с простывшего неба, почувствуешь, что ты не один. Точнее, не одинок, даже когда один. А звёздочки покажутся лепестками, которые кто-то обрывает и бросает сюда, вниз, и они гладят по щекам, ненавязчиво и нескончаемо. И просят, приговаривают:

«Не откладывай перо, не захлопывай блокнот. Продолжай».

Это говорит она, это её голосом говорят со мной тёплые зябкие звёздочки.

«Но я совсем не всё помню и ненамного больше знаю», – пробую оправдаться.

Настойчиво возражая, они покачивались на медленном лету, словно многочисленные собеседники покачивают головами:

«То, что было тогда, отразится в том, что у тебя есть сейчас, чего у тебя так много… И станет тем, что ещё обязательно будет. Не бойся своего блокнота. Доверься ему. Бумага терпит не всё, тебе ли не знать, – но то, что хочешь доверить ей ты, она не терпит, наоборот – хранит».

«А вдруг я ошибусь?…»

Они как будто улыбнулись:

«Только если захлопнешь блокнот. Но ведь ты не захлопнешь?»

Она придвинула мне чернильницу:

«Вот твои любимые фиолетовые чернила. Вот ручка, ещё с тех времён, которые никогда не вспомнить, если однажды вдруг забыть… Но ведь ты не забыл?»

Я взял подаренный мне блокнот со стула, который всегда стоит у изголовья дивана. Обмакнул ручку в чернила, поднёс её к зеркально чистой странице. И увидел там, в этом зеркале, отражение того, о чём давно собирался рассказать. И мне уже неважно, будут ли меня слушать. Гораздо, неизмеримо важнее – рассказать.

Конечно, не захлопну.

Иначе – зеркало треснет. Иначе – его некому будет починить. Иначе – не расскажу то, о чём не забыл и не забуду.

Конечно, не забыл. Расскажу всё как было, пусть даже было немного не так. Отражение потому и называют отражением, что оно всего лишь похоже на оригинал. Даже – если очень похоже.

Дорогие мне римские цифры помогут мне, они обещали.

Любимые фиолетовые чернила и не менее любимые зеркальные страницы не подведут меня. И я постараюсь не подвести их – и тех, о ком рассказываю.

Знаю, что не подведу.

Важнее, чем знаю, – верю.

I

Самуил снова вернулся из мединститута намного раньше: на этот раз, конечно, отменили лекцию профессора Каца.

– Правильно поставленный диагноз, – говорил профессор Кац, – это на 90 % положительный результат. В остальных 10-ти – медицина, то есть мы с вами, бессильна. А неправильный диагноз – это на 90 % отрицательный результат. Остальные 10 приходятся на большое, незаслуженное нами, но заслуженное пациентом везение.

– Интересно, – Самуил чуть не плюнул с досады, швыряя портфель и темпераментно разуваясь, – лечение тоже отменят? Может, и больницы, и поликлиники? Тогда я им тоже не понадоблюсь? Затушуют нас вместе с Кацем, как в школьных учебниках заставляли закрашивать, чтоб неповадно было.

– Не исключено. – усмехнулся Владимир Фёдорович. – Начальство ведь имеет тонкие виды.

Мария Исааковна вспыхнула:

– Прикуси язык, Петкевич! Тебя только нам не хватало!

– Зачем кусать? Может, лучше перекусим? – как всегда примирительно, предложил Владимир Фёдорович. – Сегодня отменили занятия, завтра отменят отмену. Не голодать же нам из-за них. А чтоб отменить больницы – это как же им самим нужно заболеть, и на какое место?

– Повыздыхают все! – рявкнул Самуил.

Кларе всё же удалось успокоить его – чтобы Кларе не удалось?

– Боялись, что он кого-нибудь из них отравит, – заметила она. – А что ещё остаётся с такой-то фамилией! Она для них – хуже любой отравы. Когда они её слышат, лица становятся похожими на недоеденный лимон.

Самуил согласился, что диагноз поставлен правильно.

На коммунальной кухне дожаривались котлеты и уже настаивался борщ. Самуил поцеловал Клару и Мишу – «Привет, рыжий!» и пробурчав «Вроде всех уже затушевал, так нет же, оказывается, остались ещё на свою голову. И на мою тоже», – пошёл мыть руки. К счастью для соседей, особенно для Стрелковой, любивший мыться на зло всем часами, ванная была свободна.

Клара улыбнулась, заметив почти незаметную, но такую реальную связь между фотографиями, которые пришлось затушёвывать в довоенных школьных учебниках, и отменённой лекцией профессора Каца. Поставила Мишу на пол. Нельзя приучать ребёнка к рукам – вот только как самой разучиться?

Она старалась, но это оказалось намного сложнее, чем выучить латынь и Римское право. Юридический институт она закончила с отличием. Осталось закончить мединститут Самуилу и получить распределение – всем троим, конечно.

– И не вздумайте никому ничего рассказывать, Самуил, – строго сказала Мария Исааковна, когда тот вернулся из коммунальной ванны. – Отменили и отменили, мы ничего толком не знаем. Мало ли что.

– Что да, то да, – пожал плечами Самуил, – я действительно ничего толком не знаю.

– Вот именно. Мы уже столько всего пережили, что это уж как-нибудь переживём. Чтоб это было самое большое наше горе.

Самуил снова поцеловал Клару и дал Мише нечувствительный подзатыльник.

– Горе, Мария Исааковна, будет моим пациентам, если они останутся без меня.

– Почему это они останутся без вас?

– Да, Сеня, почему они должны остаться без тебя?

– Потому, что недоучкой я к ним на пушечный выстрел не подойду. Иначе они же меня и затушуют, дай им бог здоровья.

Он расхохотался, взял верхнее ля из «Вернись в Сорренто», и они пошли к столу.

Клара налила всем борща, а за окном, на заснеженной Сумской, было зябко и неуютно, ветер свистел так, как только Самуилу удавалось свистнуть несколькими пальцами.

Зиме хотелось привлечь к себе внимание всего Харькова. Она неслась какими-то немыслимыми неудержимыми восьмёрками с Шатиловки, от парка Горького, улюлюкала, выла, почти мычала, не понимая, что все её завывания и причитания не только не страшны, а просто смешны тем, кому удаётся вот такое ля. И у кого получается такой вот борщ.

II

А в марте по-настоящему похолодало.

Правда, не было сумасшедших извивающихся позёмок-восьмёрок, не было заумного заоконного улюлюканья и завывания.

Но был траурно чёрный, плоский, как дурацкая шутка, репродуктор на стене в их единственной комнате. Каркающий похуже любой вороны.

Мария Исааковна и Владимир Фёдорович ушли на работу, Самуил – в свой мединститут: там, как и предполагал Владимир Фёдорович, отменили отмену занятий. А Клара с Мишей остались дома.

Былое пятое марта. Мише два месяца назад пошёл второй год.

Совсем вроде бы недавно всё было хорошо. Было холодно, но терпимо, проблем хватало, но разве это были проблемы? Самая большая из них – это то, что Миша, как актёр-любитель, не знал, куда девать руки. И всё тянул в рот и жевал всё подряд, даже то, что никак не жевалось.

Вроде бы должно было хоть немного потеплеть…

Репродуктор помолчал, собираясь с духом, – и сказал, наконец, то, о чём не мог уже молчать.

И что простить ему было невозможно…

Он сказал это голосом, когда-то объявившим войну и совсем ведь недавно – Победу. Голосом, которого боялись и ждали. Не разменивавшимся по пустякам. Говорившим только то, что никто, кроме него, не осмелился бы произнести.

Он осмелился.

Репродуктор почернел от горя, собрался-таки с духом и сообщил своим прекрасным голосом последние известия. Я подумала, что они и вправду будут последними.

Клара взяла Мишу на руки, чтобы успокоить его, – вот и не приучай ребёнка к рукам, – но он не успокаивался, потому что она ведь сама плакала – как никогда…

Раньше у неё не было причин плакать, тем более – так…

Когда год с лишним назад они с Самуилом предновогодним декабрьским вечером шли в роддом и она время от времени садилась в сугробы, чтобы перевести дух, ей было больно, – но совсем не так, как сейчас… Та декабрьская боль имела смысл, и если бы у Клары были силы радоваться ей, она бы радовалась… А эта, мартовская, была дико бессмысленной и безнадёжной. Хуже всего, что – совершенно безнадёжной. Какой смысл в том, в чём нет надежды? Надежда – это же и есть смысл, да?…

Прекрасный голос не раз объявлял о чём-то страшном, но надежда всё равно была.

И только сейчас, только в этот жуткий, так и не ставший весенним день, надежды не было.

Клара и Миша плакали – если это можно назвать плачем. Словно вернулись, ворвались с улицы казалось утихнувшие до следующей зимы зимние стоны.

И голос в репродукторе хотел бы заплакать вместе с ними, но ему было нельзя. Он не мог позволить себе этого. Можно было только им…

А стоявший на шкафу белый бюст в генералиссимусовской форме не мигая и, наверно, словно не подозревая, что это о нём говорит чёрный репродуктор, смотрел в окно – на замёрзшую Сумскую, на продрогшую Тринклера. Старался разглядеть скрывшуюся за углом Бассейную.

Смотрел – и не знал, что его уже нет.

III

Самуилу целый год оставался до конца комсомольского возраста, когда он окончил мединститут.

Он мечтал стать врачом с тех ещё пор, когда не требовали заштриховывать портреты в учебниках. Сначала просто мечтал, а потом – знал, как этого добиться. Играли с Гришкой в Ворошилова, форсировали Луганку. Уставал так, как, наверно, не уставал ворошиловский скакун после кровопролитного боя, – и мечтал всё о том же. Соседи и родители о его мечтах не знали, потому что если бы узнали, сказали бы, мол, куда конь с копыт ом, туда и рак с клешнёй.

Всё ещё пацаном, таскал на спине неподъёмные чувалы с мукой, согнувшись во все возможные погибели, нёс – да что там нёс, – пёр их на хлебопекарню, это 10 километров от мельницы. А вокруг каркали грязно-чёрные вороны, каркали, не задумываясь о войне, сметающей всё со своего пути где-то не очень уж и далеко от Аркуля, за Волгой. Каркали, накаркивая новые беды всей стране и ему заодно, предрекая, что уж кем-кем, а врачом Самуилу точно не быть. Может, кому другому, да и точно – кому угодно другому, только не Самуилу.

Ну и что, накаркали? После войны учился в ФЗО на слесаря, жил в общежитии. Раз в неделю навещал родителей – ездил к ним на трамвае на другой конец бескрайнего Харькова. Смотрел в окно полупустой или переполненной «пятёрки» на заснеженные, покрытые яблоневыми лепестками, уставшие от жары, засыпанные жёлтыми листьями, заснеженные Бассейную, Чернышевскую, Пушкинскую, проспект Сталина, Балашовку, шёл от «пятёрки» на Доброхотова и обратно, – и думал, думал, думал, что всё равно буду врачом, как бы здорово ни было быть слесарем, да ещё и 4 разряда. Сказал себе – буду, значит – всё равно буду. Да и разве самому себе сказал?

Недобрав одного балла из-за какой-то непонятно кому нужной химии, полгода проучился в мединституте вольнослушателем. Конечно, если бы не Михаил Петрович Драгончук, проректор мединститута, даже и вольнослушателем не допустили бы. Но, с другой стороны, если бы не Самуил, то и допускать было бы некого и незачем.

По ночам спал на преподавательском столе, отдавливая заострившиеся за годы войны, прохудившиеся, как потом говорили Клара, бока. Мылся ледяной водой в туалете рано утром, пока не пришли не то что студенты и преподаватели, а и уборщицы ещё не было.

Через полгода, когда какого-то маменькина сынка или маменькину дочку – это им-то предстояло бы лечить людей?! – выгнали за «хвосты», меня перевели в нормальные студенты.

И вот он теперь – врач. А впереди – Бог знает сколько всего и чего! Даже до окончания комсомольского возраста – целый бесконечный год.

Собственно говоря, врачом он был, уже когда они с Гришкой форсировали Луганку, даже раньше. И никакие вороны и маменькины детки помешать ему не могли.

То, что не остановило его, останавливало многих других – наверно потому, что они не так сильно хотели. Или, по большому счёту, не хотели вовсе. Бывает, чего-то ужасно, умопомрачительно хочется, но проходит время – и как задумаешься: неужели этого и вправду хотелось? – и оказывается, что вовсе даже и не хотелось, казалось просто. Это – если не получилось, не достиг того, чего вроде бы хотел. А если получилось – думаешь: да, хотелось, но разве – этого? Разве вот этого – могло хотеться?

У Самуила сомнений не было – ни раньше, ни тем более сейчас, когда он не только хотел лечить всех вокруг – сидящих у окошек и толкающихся в проходах всех «пятёрок» и «аннушек», ждущих на остановках, снующих по харьковским улицам, толпящихся в харьковских магазинах, – не только хотел лечить их всех, а теперь и знал, как их вылечить.

А главное – ещё главнее желания и умения помочь, причём кому угодно, даже последнему идиоту или гаду, – главное – это Клара и Мишка. Без них желание, наверно, рано или поздно сошло бы на нет, а умение оказалось бы институтским, книжным, то есть бесполезным. Но они, назло всем воронам, довоенным, военным, послевоенным, ещё каким-то, – были. И значит – было всё остальное, без них не имевшее бы смысла.

Когда Михаил Петрович решился зачислить его вольнослушателем, Самуил пообещал проректору, что не подведёт. Слово он сдержал (чтобы Самуил не сдержал слова?) и стал врачом.

IV

Очередь подходила, из-за жары она была довольно длинной. Михаил Петрович расчувствовался, обнял Самуила и то ли удовлетворённо, то ли удивлённо сказал:

– Слушай, Сеня, это мне кажется или ты таки набрал сальца? Правда, в разумных пределах.

Самуил рассмеялся на верхнем уровне своего коронного ля второй или какой-то там ещё октавы, которое брал играючи, когда когда-то, сто лет назад, исполнял для млеющих приятельниц или беззлобно завидующих коллег-слесарей одну из многочисленных своих неаполитанских песен:

– Если бы не Клара, вы бы, Михаил Петрович, не имели счастья благословить меня на отъезд в Верхнее. Это она меня откормила и отпоила.

Михаил Петрович улыбнулся:

– Умница, дай бог ей здоровья. Какие у вас теперь планы?

– Їдемо разом на село. Будемо працювати у Верхньому, нам целый дом выделяют. Справжня сільська хата.

– Знаю, знаю. А ребёнок? Или оставляете на бабушку с дедушкой?

Самуил покачал головой:

– Тёща занята круглыми сутками, из командировок возвращается, только чтобы переночевать. Она у нас проектирует всякие теплостанции, я вам рассказывал. И Владимир Фёдорович тоже работает, только в командировки не ездит.

– А чем он занимается?

– Железными дорогами. Прекрасный человек, отменнейший. Чтобы ужиться с моей тёщей, приходится быть отличным человеком. Кстати, мне тут Кларонька рассказала, как французы называют тестя. Не знаете?

Михаил Петрович покачал головой.

– «Бон пер» они его называют, – сказал Самуил. – Я сначала подумал, «стар пер», французского-то, к сожалению, не знаю. Но наш тесть – совсем даже не «стар» и никакой не «пер».

Он снова рассмеялся, как будто допел неаполитанский куплет.

– Да нет, Михаил Петрович, поедем втроём, конечно. Бросить пацана, да ещё и на 3 года, – это в наши планы не входит. Буде він у нас сільським хлопцем. Чтобы это было самым большим горем в нашей жизни, как говорят моя мама и тёща.

– Мне один чистый, пожалуйста, – попросил Михаил Петрович. – А тебе, Сеня?

– С вишнёвым.

Выпили не спеша – бывают дни, когда спешить некуда. Иногда – к сожалению, чаще – к счастью. Привычно посмотрели на центральную аллею Сада Шевченко, на скамейки, на которых молодые и очень молодые женщины читали книжки ещё, слава Богу, не выросшим детям, а похожие на детей мужчины играли в шахматы.

– Тебе там непросто придётся, – заметил Михаил Петрович. – Перед тобой медпунктом в Верхнем заведовал какой-то пьянчуга, развалил всё. Как у него Верхнее поголовно не вымерло, ума не приложу. Не врач божьей милостью, а эскулап чёртовой немилостью. Так что не посрами.

– Не посрамлю, Михаил Петрович, – Самуил поставил стакан на лоток, поблагодарил продавщицу. – Даю слово. Да я его, собственно говоря, ещё 6 лет назад дал, когда вы меня принимали.

Михаил Петрович улыбнулся, тоже поставил пустой стакан.

– Как Клара?

Самуил помолчал, потом ответил:

– Сейчас уже порядок, вроде бы не переживает. Что поделаешь – жить-то надо… Институт закончила с красным дипломом.

– Кто бы сомневался! – сказал Михаил Петрович.

– Будем втроём трудиться в этом нашем Верхнем. Я буду лечить, Кларонька защищать, Мишка подрастать. А там посмотрим. Подивимось, як то кажуть.

– Где ты освоил українську мову? – одобрительно спросил Михаил Петрович.

– Так я ж, Михайле Петровичу, закінчив українську школу в Луганську. Ще й німецьку там вивчав. Если бы пришлось лечить немца, уверен, понял бы, где у него что болит, на ноги бы поставил как миленького, сволочь такую.

– Да, если это у него лечится, – усмехнулся Михаил Петрович. – А кем Клара будет работать в вашем Верхнем?

– Адвокатом, как хотела. Она, правда, и переводчиком мечтала быть, и филологом… Но получилось, видите, только адвокатом.

Самуил снова рассмеялся.

– Думаю, обнял его за плечи Михаил Петрович, – совсем даже не «только». Адвокатом она, уверен, будет отличным, профессиональным, ну, а остальное, дай бог, за неё когда-нибудь Мишка наверстает. А профессионал, Сеня, это настоящий любитель, в отличие от любителя ненастоящего, непрофессионала. Вы оба – настоящие любители.

Случайная тучка приплыла из-за Госпрома, подмигнула и утвердительно брызнула тёплым, безобидным дождём.

Bepul matn qismi tugad.

12 509,39 s`om