Kitobni o'qish: «Пушкин»
© Хуциев М. М., наследник, 2019
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2019
* * *
От автора
Фильм о Пушкине?
Или как еще спрашивают:
– Почему вы решили снимать фильм о Пушкине?
Вопрос этот ставит в тупик и вызывает глухое раздражение. Хочется ответить: «Да потому что он мой дедушка. Вы не знали? Он завещал мне миллион – он ведь брал червонец за строчку – если я создам ему кинорекламу».
Или уже корректнее: Пушкин – наша национальная гордость, а до сих пор еще не создано фильма об этом великом поэте, и вот я, скромно, но с достоинством… и т. д.
Банальность рождает в ответ еще большую банальность, и все вдруг начинает казаться пошлым и ненужным.
На дворе XX век. Век электроники, кибернетики, XX век с его идеями тотальности, когда человек представляется песчинкой в житейском водовороте, век водородной бомбы. И… Пушкин. На Невском рычат машины, вспыхивают рекламы. Конечно, это не Бродвей или там Елисейские Поля, но и на пушкинском Невском есть рекламы. А он, всматриваясь в мигающее пламя свечи, в который раз решает для себя вопрос – что есть жизнь, и зло грызет свое гусиное перо. Стучат пишущие машинки, гудят телетайпы и радио оповещает нас о новых победах человечества: побежден космос, на повестке дня проблема долголетия! Раскрыта тайна наследственности! Исследуется химизм человеческого мышления! Мигает голубой огонек телевизоров, и к нам в дом заглядывают приятные респектабельные люди, уверенно и убежденно рассказывающие нам, как надо жить и в чем счастье. Звонит телефон: «С вами будут говорить Пушгоры».
Стремительный ритм жизни требует сокращений – некогда и не надо писать писем и неделями ждать ответа, не надо прислушиваться к завыванию метели, замирать от нетерпения и тоски. Ничего не надо. Всё просто и ясно.
Так почему же я ставлю фильм о Пушкине?
Может быть потому, что люблю этого человека, как если бы он был мой друг, был здесь рядом, стоит только протянуть руку.
Может быть потому, что благодарен ему за то, что он учит меня быть мудрым, быть гордым – быть человеком. Может потому, что мне бесконечно жалко его. Жалко той щемящей жалостью, когда ничего нельзя поделать, ничего нельзя поправить.
У каждого человека в жизни бывает, наверное, несколько встреч с Пушкиным.
Первые встречи – детство. Просто имя – Пушкин. Слово «Пушкин». Нам его читают вслух – сказки.
Потом школа. «Евгений Онегин» – лишний человек», «Борис Годунов» – трагедия народной жизни», «Я помню чудное мгновенье…» – заучите наизусть». Параллельно, рядом – любовь и привыкание к определениям, к категориям. Великий поэт, народный, гордость. Но каким-то образом мы все же уберегаемся от скуки казенных фраз, и Пушкин – выражаясь тем же стилем – ломает золоченую раму официального портрета. Чем взрослее мы становимся, тем глубже постигаем его, движемся к нему навстречу.
Но бывает момент, в который происходит своя особая встреча. Тогда Пушкин предстает иным, новым. И – необходимым уже на всю жизнь.
Со мной это произошло в Одессе. Я уже кончил институт, уже работал, уже снимал вторую картину. Случилось, что я заболел, довольно сильно, слёг. И вдруг неожиданно и необъяснимо почувствовал острую необходимость в Пушкине, потребность немедленную. Я читал его снова, всего – и то, что знал раньше, и то, что не знал, – всего. Впечатление было огромное, новое, несравнимое. Исцеляющее – в буквальном смысле. Это была решающая встреча, смысл которой я тогда до конца еще не понял. Решающая потому, что возникло смутное желание, которое потом перешло в четкое намерение.
Кончая предыдущую работу, я уже твердо определил свои планы.
И вот – впервые еду в Михайловское. Решаюсь ехать.
Для меня этот серый октябрьский день – как в первое посещение квартиры на Мойке, где мне разрешили после закрытия музея походить одному по пустым комнатам, – одно из самых сильных впечатлений, значительных событий в жизни.
Автобус ушел, и сделалось очень тихо. Я приехал под вечер в сумерки, был пасмурный моросящий день. Я вошел в одну из боковых аллей парка, пошел. Вот и он сам – дом. По-прежнему стояла тишина, только капли дождя негромко стучали по веткам и крыше. Был тот самый час, когда в доме положено зажигать огни. Я не мог двинуться с места, ждал. Казалось, вот сейчас за стеклами проплывет зажженная свеча. Но окна оставались темными. Может быть, хозяева просто рано легли спать. Осторожно я прошел под окнами, обогнул домик няни и вышел за калитку. И сразу подступили не сравнимые ни с чем на свете михайловские дали. Внизу неслышно текла Сороть. На том берегу мокли под дождем темные стога, мигали огоньки в деревне, столбами поднимались в небо дымы. И все та же тишина и стук капель. Время возвращалось назад…
Ночью я вышел в парк. Луна светила вовсю, и было все до боли знакомо и до боли близко.
А утром… «серебрит мороз увянувшее поле»… – утром я встретил, именно встретил и узнал, как живое существо, давно знакомую строку.
Я шел в Тригорское. Той же самой дорогой.
«Вновь я посетил тот уголок земли, где я провел изгнанником два года незаметных…»
Я шел и узнавал знакомые строки в лицо.
«Вот холм лесистый, над которым часто я сиживал недвижим…»
Вот он, холм…
«…И глядел на озеро, воспоминая с грустью иные берега, иные волны».
Вот оно, озеро…
Вот она, дорога, вверху которой сейчас откроются три сосны…
Вот камень – граница владений дедовских…
Пушкинские стихи существовали здесь, как живые, как население этих мест.
Целый день я пробыл в тригорской усадьбе Осиповых. Вечером вернулся в Святогорский монастырь. До утра проворочался в своей комнате – келье в монастырской гостинице. Назад ходу уже не было…
Излагать сюжет сценария – это значит рассказывать биографию Пушкина. Факты общеизвестны и пересказывать их здесь еще раз нет, наверное, необходимости. Это есть в любом учебнике для средней школы, не говоря уж об обширных и многочисленных монографиях, посвященных Пушкину. Лучше – как представляется будущий рассказ о Пушкине. Какие мысли. Какие авторские намерения. Что я хочу положить в основу, над чем хочу думать, рассказывая о Пушкине, во что выльется, по какому руслу потечет фильм. Тем не менее сперва несколько слов о конструкции, объеме. Фильм должен охватить почти всю жизнь поэта от окончания лицея до смерти. Я бы условно так и назвал «Жизнь Александра ПУШКИНА».
Один большой фильм или два фильма. Первый – от окончания Лицея и завершая Михайловским. И второй – после Михайловского и до конца. Это, конечно, условное, грубое обозначение частей, а никак не классификация периодов жизни. Это деление как бы по эмоциональному восприятию.
Первая.
Время молодости, надежд, славы. Только что окончен Лицей. Кругом столько нового, интересного. Самые известные люди – друзья. «Победителю-ученику от побежденного учителя». Каждая написанная строчка тут же подхватывается, понимается, расходится в сотнях списков.
Пушкин любим, он известен, он, наконец, моден. Правда, его ссылают. Даже в то время, время сравнительно либеральное, когда считалось хорошим тоном проявлять недовольство существующими порядками, во время смутного брожения, дворянского фрондерства, когда еще ценилась человеческая индивидуальность, Пушкин позволил себе перейти границы дозволенного и оказался в ссылке. Друзья волнуются, хлопочут, они возмущены. Но гонение, ссылка возбуждают только еще больший интерес к Пушкину, придают его славе новый оттенок. Все написанное им печатается и перепечатывается.
«Имя твое сделалось народной собственностью», – писал Вяземский.
«Тебе первое место на русском Парнасе», – утверждал Жуковский.
«У тебя в руке резец Праксителя», – уверял его Бестужев.
«Чудотворец и чародей», – восхищался Рылеев.
Вокруг его произведений разгораются споры. Каждую его новую вещь ждут с нетерпением – это всегда событие. И Пушкин пишет, пишет, пишет…
И вторая.
Отгремело декабрьское восстание.
«Тон общества менялся наглазно, быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже – бескорыстно». (А. Герцен).
Все, кто жадно ловил каждое его слово, далеко в Сибири. И стихи уже некому, да и не надо переписывать: во-первых, опасно, а потом вон их сколько печатается в многочисленных журналах.
Появилось множество поэтов, похожих на Пушкина. Немножко лучше, немножко хуже. Усвоив легкость, гармоничность пушкинского стиха, так полюбившегося публике, они писали о вещах понятных, приятных и, главное, неволнующих – все так устали от всякого рода волнений. И их любили, и их ласкали. И даже такие знатоки поэзии, как Жуковский и Вяземский, иногда отдавали им предпочтение. Общая атмосфера так бывает заразительна.
Известный русский историк, С. М. Соловьев, писал о том времени и Николае I:
«Все люди были перед ним равны, и он один имел право раздавать им по его произволу способности, знания, опытность в делах. На это нужды нет, что он беспрестанно ошибался: он не отставал до конца от своего взгляда и направления, до конца не переставал ненавидеть и гнать людей, выдававшихся из общего уровня по милости божьей. До конца не переставал окружать себя посредственностями и совершенными бездарностями, произведенными в великие люди по воле начальства по милости императора. Не знаю, у какого другого деспота в такой степени выражалась ненависть к личным достоинствам, природным и трудом приобретенным, как у Николая; он желал, подобно известному безумному императору, чтобы народ имел одну голову, которую можно было бы отрубить одним ударом; он хотел бы другого – возможности одним ударом отрубить все головы, которые поднимались над общим уровнем».
И… Пушкин. Пушкин, который при всем старании не мог прикрыть своих ушей камер-юнкерским мундиром, они у него торчали так же, как из-под колпака юродивого в «Борисе Годунове». От оставался самим собой, хотел он этого или не хотел, он выделялся.
Он стал несовместим со временем – вот основная драматическая коллизия этого периода. Пришелся не ко двору и не ко времени. Как поэт уже перешагнул в будущее. Как человек бился и карабкался и еще больше увязал под грузом собственного гения среди окружавшего его безвоздушного пространства, житейской пошлости, постоянного безденежья, журнальной травли, среди отчуждения и непонимания даже ближайших друзей…
Продолжаю обрастать материалом. Чем больше проникаю в него, тем больше встает вопросов. Как уложить количество событий, фактов, лет, людей, стихов в один фильм, пусть даже длинный? Какой способ сложения избрать? Широкое, симфонически сплетенное построение. Даль свободного романа. Что показать не бегло, но дать стремительным потоком, на чем остановиться подробно? Какие периоды в каких пропорциях, протяженностях, ритмах? Складываются необходимые ощущения. Петербург, юг – калейдоскоп встреч, впечатлений, кипение молодости, шквал страстей – и вдруг обрыв: мы вступаем в раздумчивую тишину Михайловского. Дуэль короткая, мгновенная, но долгая дорога к Черной речке, молчание последних мыслей, о которых мы ничего не узнаем. Страшно, чтобы картина не получилась набором более или менее известных фактов, эпизодов, строчек. Обилие фактов требует отбора, организации их внутренней темой или темами, которые, сплетаясь, сложат основную суть. Темы прослеживаю в творчестве. Темы подсказывают стихи (не экранизация стихов), и вместе с жизнью поэта – коротко прожитой жизнью – возникает, рождается размышление над жизнью художника, над соизмерением ее ценности.
Картина не должна строиться по признакам так называемого биографического жанра. Это не биография – это жизнь. Философия жизни и философия творчества. Наверное, несложно показать, как ходит по экрану некто похожий и слагает стихи. Я хочу рассказать, как и зачем прожил свой век гений. Гений, но в то же время самое полное выражение личности человека. Его высокая норма.
Философский фильм о жизни художника. Фильм – процесс. Фильм – анализ.
В то же время – по жанру – то, что в литературе определяется как хроника. Хроника жизни. Но, отнюдь, повторяю, не регистрация фактов, а желание избежать искусственной конструкции, придать повествованию широту охвата.
Как войдут стихи? Как они вплетутся в ткань? Какие выбрать? И сколько? Вопросы огромной сложности. Всякого рода операции со стихом, усекновение его, соединения сложны, опасны. Не будем сейчас говорить о «процессе творчества», ясно одно: стихи в чем-то должны складывать драматургию фильма.
А рядом – Россия, ее природа, ее историческая судьба. Не монофильм. Полифония, симфоничность и в событиях, и в человеческих линиях. Герой то уходит из поля зрения рассказа, а на первый план выходят события, прямо участием не связанные с ним, но имеющие важное значение для понимания общего, главного. Таким образом, рассказ о Пушкине одновременно превращается в рассказ о времени, без которого нет и рассказа о Пушкине.
Понять Пушкина, его судьбу можно только в тесной взаимосвязи событий и лиц. Среда, окружение поэта, люди эпохи. С портретов смотрят люди, жившие сто лет назад. Современники Пушкина. Его друзья, враги. Они вызывают к себе глубокий интерес, уважение, любовь, отвращение, нежность, зависть, удивление.
Пущин, Кюхельбекер, Жуковский, Вяземский, Карамзин, Чаадаев – каждый личность, о каждом можно поставить фильм.
И Геккерен, Дантес, Полетика и др. – лица, которые только благодаря Пушкину вошли в историю, чьи имена дошли до нас только потому, что связаны с именем Пушкина.
Возродить на экране тогдашний Петербург, тогдашнюю Москву. Не эмблемно – шпиль Адмиралтейства с двумя-тремя лаконично-параллельными штрихами графики, или несколько куполов, обозначающих первопрестольную и где-нибудь на первом плане в углу полосатую будку. Я хочу, чтобы они существовали на экране конкретно и осязаемо.
Все, что питает творчество, чтобы природа, русский пейзаж, Россия существовали как живой персонаж картины. Не пейзаж, не кадр, не графика, линия, знаки – осени, весны, времен года, а живой, движущийся, дышащий организм природы. Ощущение и выражение ее как процесса. Не философские обозначения размышлений над природой, а ее живое восприятие, и через это осмысление и поэтически и философски. Чтобы в зрителе природа на экране вызывала то же ощущение, что и в жизни, чтоб действовала непосредственно как в жизни. А через это уже философия жизни и смерти, вечного процесса жизни – одной из главнейших пушкинских тем, лейтмотивно вплетенных в основные темы фильма.
О многом мне здесь сейчас не хочется писать, не хочется делиться найденными решениями, конкретностями, подробностями своих намерений. Это еще не уложилось в общую конструкцию сценария, не нашло своего места в общем течении, и отдельно, оторванно может вызвать неполное, даже недоуменное впечатление. Отложим на будущее.
С тех пор как появился на земле человек, его мучит вопрос – для чего он живет? Неужели только для того, чтобы превратиться в горстку праха? И не так уж много людей найдется за всю многовековую историю человечества, которые бы своей жизнью ответили на этот вопрос. Мне кажется, что в последние трагические минуты, когда он понял, что умирает, Пушкин вдруг ощутил себя счастливым.
По сути дела, я хочу рассказать о счастье, о том, что оно есть и в чем счастье художника. В чем же? Попробую ответить фильмом.
Наверное, в документе, именуемом заявкой1, не следует делиться сомнениями. Но что делать, если они есть? Если должны быть. Бесконечно встает один и тот же вопрос – как? Как сделать, чтоб он был узнан, живым? Это значит – в чем-то совершенно неузнаваемым, непривычным, иным. Я испытываю и уверенность и робость одновременно. Как рассказать об этом человеке, который удивительное, уникальное явление нашей культуры, истории, наша гордость, первая любовь России. Человек, завершивший свой жизненный круг в 37 лет, существование которого сто с лишним лет назад делает нас богаче и счастливее сегодня.
Марлен Хуциев
1967 год
Часть первая
Куранты на часах российской истории играли победный марш.
В радостном сиянии летнего утра, при общем громогласном ликовании собравшихся на улицах сотен тысяч людей всех сословий и возрастов русские гвардейские полки вступали в пределы Петербурга и были встречены Северной столицей со всеми почестями, подобающими освободителям Европы. Счастливый и долгожданный день, наконец, наступил. Конные и пешие, с развевающимися знаменами, шли они церемониальным маршем под звуки то полковой музыки, то барабанов с пикколами через триумфальные ворота, специально сооруженные для этого случая.
Весело светило солнце, вместе с шагом вздрагивали и развевались султаны, праздничным салютом вспыхивали начищенные медные трубы и эполеты. Необозримо, бесконечными лентами тянулись по обеим сторонам улицы ряды экипажей, пышных карет с придворными дамами, тесно толпились промеж экипажей разнородные прохожие.
Великаны тамбур-мажоры без всякого нарушения маршевого движения, ловко повертывались боком то направо, то налево, а то и совсем обернувшись лицом к следовавшим за ними барабанщикам, шагали задом наперед и при этом выделывали над головой быстрейшие муллине своей тяжелой палкой, в такт подбрасывая ее высоко-высоко, и ловко ловили опять на ходу.
Окруженный придворными и высшим духовенством, государь-император Александр I верхом, у ворот, приветствовал свою победоносную гвардию, прошедшую славный путь от сожженной Москвы до поверженного Парижа.
Лейб-гвардии Преображенский, лейб-гвардии Семеновский, Измайловский… Они проходят, провожаемые радостными кликами, счастливыми взглядами, взмахами мокрых от слез платочков, украдкой стараясь отыскать в толпе родные лица. И, если пожелать, многое можно рассказать о многих из них, о каждом.
Егерский, Литовский, Гродненский гренадерский… с них со временем напишут книги, имена их бережно сохранит история и благодарная память потомков.
Павловский, Финляндский…
Но сейчас, когда они идут плечо к плечу, сверкая победным оружием, не будем гадать, не будем выделять никого из них и называть имена. Жарко горят зажженные солнцем золотые буквы, венчающие арку, под которой они проходят… Сейчас важно увидеть их счастливые лица и такими их запомнить.
Это идет краса и гордость России, ее надежда.
«ПОБЕДОСНОЙ РОССИЙСКОЙ
ИМПЕРАТОРСКОЙ ГВАРДИИ
ЖИТЕЛИ СТОЛИЧНОГО ГРАДА СВЯТОГО ПЕТРА
ОТ ИМЕНИ ПРИЗНАТЕЛЬНОГО ОТЕЧЕСТВА
в 30-й день июля 1814 года»
Плачут женщины.
Великая война окончена.
Мы возвращаемся домой.
– …Я вошел тихо, не желая пугать домашних, но повар Константин, попавшийся мне навстречу, опрометью бросился в комнаты, крича изо всех сил. Прибежали обе тетушки. Осыпая меня вопросами, они с триумфом повели меня к батюшке. Я и теперь еще с восторгом вспоминаю ту минуту, счастливейшую, какую можно иметь, увидав отца после долгой разлуки. Я целый день был как бы вне себя. Сбежались все люди, пришли старые знакомые, приехали все друзья батюшки, вопросам и рассказам не было конца. К вечерне пошли в церковь отслужить благодарственный молебен за благополучное возвращение. Дорогие тетушки показывали меня всем встречающимся знакомым, те выходили из экипажей и присоединялись к нам…
Но оставим молодого офицера, пусть не дослушав его рассказ. Он слегка раскраснелся от волнения и удовольствия, чувствуя на себе восхищенные взгляды окружающих, а краем глаз – золото новеньких эполет на плечах.
Не будем задерживать его – музыканты уже заиграли польский, которым по традиции начинается бал, мужчины подходят к дамам, строятся пары… «Александр, Елизавета, восхищаете вы нас…» – гремит оркестр. Оставим его. Возможно, нам предстоит его еще встретить – в гостиной ли, на балу, или на учебном плацу, может быть в палатке, где-нибудь под жарким южным солнцем, а может, на зимней петербургской площади… Не будем загадывать, не будем спешить – он вернулся, он счастлив. Жизнь только начинается.
– Россияне! Воины! Любезные наши верноподданные!
Мужество и храбрость ваши водворили на земле спокойствие и тишину. Кровавая, разорительная война ныне благополучно окончена. Пожар Москвы потушен в стенах Парижа…
В эти дни колокольные звоны сообщали о возвращении все новых и новых полков, праздники следовали один за другим, малые семейные, в тесном дружеском кругу, сменялись большими, сливаясь в одно общее торжество.
Несмотря на старания императора отклонить от себя всякое чествование по случаю возвращения на родину и в столицу, он не избег празднества, устроенного в честь победителя императрицей Марией Федоровной. Оно состоялось в Павловске, в Розовом павильоне, обставленном оранжерейными деревьями, апельсиновыми, лимонными, миртовыми, и убранном сверху донизу розовыми гирляндами – произведением рук воспитанниц Смольного института. Были представлены интермедия и балет в четырех сценах – на лугу, перед павильоном, где декорации образовывались из живой зелени, а задняя часть представляла окрестности Парижа и Монмартр с его ветряными мельницами, работы знаменитого декоратора Гонзаго – затем пропета кантата Державина: «Ты возвратился, благодатный, наш кроткий ангел, луч сердец».
По окончании спектакля начался бал, прерванный фейерверком, и завершал всё ужин, во время которого государь в сопровождении императрицы-матери, в красном кавалергардском мундире, приветствуемый громким «ура», обошел столы и поднял бокал за здоровье ратных товарищей.
– …Ни причинами своими, ни огромностью ополчений, ни превратностью обстоятельств война эта не подобна никаким известным доселе на земном шаре войнам. Мы претерпели болезненные раны, грады и села наши пострадали, но Бог избрал нас совершить великое дело – дал слабости нашей свою силу, и простоте нашей свою мудрость, слепоте нашей свое всевидящее око. И мы победили.
Весело звенели шпоры, головы склонялись в приглашающих поклонах, и юные красавицы, гордые вниманием молодых воинов, уплывали в танце, трепетно опершись на руку своих кавалеров и не сводя с них влюбленных глаз.
Эти дни проносились стремительно, кипели, пенились.
В гостиных окружали героев, ловили восторженно каждое их слово, каждый дом почитал за честь принимать героев у себя. Расспросам и воспоминаниям не было конца.
Лихо гремели каблуки в бешеной мазурке.
Учтиво приседали в гордом полонезе.
Добросовестно выделывали замысловатые фигуры в котильоне.
– Как вы выросли, княжна, как похорошели…
– Прошу вас, оставьте за мной вальс…
– Но у меня уже расписаны все танцы…
– Почему этот кавалергард не спускает с вас глаз?
В трепетном свете свечей кружились залы, кружились молодые офицеры, опьяненные счастьем возвращения. И неотрывно следовали за ними гордые взгляды сидящих в стороне, по стенам родителей и родственников, и украдкой вздыхали и шептали совсем юные, те, что в этот год впервые начали выезжать.
– Посмотрите, тетушка! Глядите! Как ловок Мишель, как он… как идет ему мундир! Ах, тетушка, вы смотрите не туда!..
Кружились головы, вспыхивали сердца и надежды, клубились разговоры. Кружение мыслей и чувств, сияние люстр и эполет.
– Говорят, Денис Васильевич, вам случалось видеть самого Наполеона и даже довольно близко?
– Случалось и не раз. Я наблюдал его в подзорную трубу.
– Ну и… каков же он?
– Очень похож.
– !
– То есть, конечно, если вглядеться попристальнее, то можно заметить кое-какие, некоторые… А так, вообще – очень, очень похож…
Кружение. Вальс. Или альманда2.
– Кто этот молодой человек? В очках, за фортепьяно.
– Грибоедов, матушка.
– Это который? Натальи Алексеевны сын? Какой ужас!
– Отчего же ужас?
– Господи! Вы слышали, рассказывают, в Вильне или в Бресте – не вспомню сейчас – этот разбойник увидел в окне какую-то девицу и взял, да и въехал на лошади прямо в незнакомый дом. А в другой раз и того хуже – в костеле, говорят, сел за орган и давай играть – что бы вы думали? – камаринского! Ужас, ужас! Бедная Наталья Алексеевна! Просто не верится, неужели это возможно, Алексис, неужели это правда?
– Это правда, матушка. Он прекрасный музыкант.
День спешил за днем, вечер переходил в ночь, ночь в утро, дни соединялись.
– Чтобы устрашился злодей, что вся Россия против него поднялась, мы выставили под Красным эскадрон башкир, вооруженных луками и… стрелами, в вислоухих шапках…
– Поразительно! И что же?
– В этот день был нами взят в плен один французский подполковник, имя его я забыл. Природа одарила этого подполковника носом чрезвычайного размера, а случайности войны пронзили этот выдающийся, уникальный нос стрелой насквозь, но не навылет!.. Полковника сняли с лошади, посадили на землю, чтобы освободить его от этого беспокойного украшения. В то время как лекарь, взяв пилку, готовился пилить стрелу пополам возле самого пронзенного носа так, чтобы вынуть ее вот так – справа и слева, – что почти не причинило бы боли и еще менее ущерба этой громадной выпуклости, один из башкирцев хватает его за руки: «Нет! Не дам пилить! Моя стрела! Сам выну!» – «Да как же ты ее вынешь?» – «Возьму за один конец, бачка, и вырву вон. Стрела цела будет». – «А нос?» – «А нос? Черт возьми нос!» Между тем полковник, не понимая русского языка, понимал однако же, о чем идет речь, он умолял нас отогнать башкирца, что мы и сделали. Французский нос восторжествовал над башкирской стрелой!..
А в тишине кабинетов, после щедрых, обильных обедов и ужинов, за чубуками, истории и анекдоты вновь и вновь уступали место обстоятельным разговорам и суждениям.
– Никогда, никогда еще Россия, даже и в воинственное и громкое царствование Екатерины Великой, никогда Россия не стояла на подобной политической, государственной и народной высоте!..
– После счастливого окончания войны и победоносного похода нашего Россия свободно вздохнула, ожила духом обновления и возрождения. Все мы почувствовали сладостную отраду, которую ощущает выздоравливающий после тяжкой и опасной болезни. Снова пробуждается какая-то жажда жизни и наслаждения. В этом чувстве, в этом увлечении есть что-то юношеское, доверчивое, беззаботное. Испытания, опасность и страдания миновали и забыты: может быть, слишком забыты. Но такова человеческая натура вообще, а славянская в особенности…
– Другого подобного торжества в этом тысячелетии, вероятно…
– Никогда, никогда, никогда еще Россия…
Жизнь шла, менялась, постепенно и неизбежно отделяясь от тех неповторимых и прекрасных дней, а вместе с ней менялись разговоры, старые темы вытеснялись новыми, недавние громкие события еще продолжали сотрясать умы в салонах, гостиных, дворцах, театрах, но уже обрастая сегодняшними страстями, жизнь текла, входила в иные русла, двигаясь то бурно, напряженно, то сонно и лениво, и снова стремительно, потоком, составляя пеструю и сложную картину, именуемую Петербургом двадцатых годов девятнадцатого столетия.
– …А раньше у нас горели только сальные свечи… Дедушка был богат, но у него всегда употреблялись только сальные свечи, лишь на столе перед канапе стояли в двух подсвечниках свечи из желтого воска, и когда докладывали, что приехали гости, тогда их зажигали…
– …Вы не поверите, любезный друг, что нынче молодежь считает за тягость бывать в порядочных домах, а все таскаются по ресторациям, то есть по трактирам…
– Бредят Парижем, обходятся с дамами нахально и уверяют, что нет ни одной, которая не согласилась бы на предложения подлые мужчины, ежели мужчина примет на себя труд несколько дней поволочиться за ней…
– И этому всему мы одолжены мерзкому Парижу!..
– Впрочем, надо надеяться, что все изменится к лучшему. Государь намерен сделать большие преобразования…
…Шишков, как всегда игравший в вист, вдруг приподнял седую голову и жестом дал понять, что хочет говорить. Все окружающие разом смолкли. Грозя указательным пальцем собранию, как бог морей неугомонным ветрам, старик разразился речью:
– Только безумцы, обуреваемые гордыней, могут не понимать, что обучать грамоте весь народ принесло бы более вреда, нежели пользы. Наука вносит в неподготовленные души заразу лжемудрых умствований, ветротленных мечтаний, пухлой гордости и пагубного самолюбия…
Его слушали с почтительным вниманием.
– Встарь, кроме букваря, стоглава, грамматики, да Максима Грека, ничего не читывали. А отечеству своему славу добыли. А ныне славенский язык – основа всех основ – забыт. Не только говорят, но и пишут неизвестно на каком языке. Иные втерлись в литераторы бог весть каким образом, не имея на то никакого права.
Старик замолчал и стал спокойно доигрывать пулю…
Все предвещало, что накрывают стол. Слуги впопыхах бегали из угла в угол. Уже два длинных официанта в золотых галунах и с салфетками в петлице разносили гостям водку и закуску… Часы показывали полночь. Двери, ведущие в столовую, отворились настежь. Блеск бесчисленных хрустальных свеч в бронзовых люстрах и вызолоченных жирандолях отражался в граненых хрустальных корзинах.
Первый молодой человек:
– Мне давече не хотелось противоречить старику, почтенному по своему чину и летам. Но послушать его, так от словенского языка зависит чуть ли не царствие небесное. А что такое язык? Лишь оболочка мысли…
Второй молодой человек:
– Спорить с ним бесполезно, у него это навязчивая идея. Александр Семенович – род литературного Лафайета. Это не герой двух миров, но герой двух слогов, старого и нового.
Сухощавый:
– Но в одном с ним нельзя не согласиться. Науки, которые сейчас преподают в университетах, есть зло нравственное, они сводят человека со степени духовной на степень скотскую. Все внимание в них приковано к земле, к настоящему, тогда как надо смотреть на небо и в будущее.
Первый молодой человек:
– Тем сильнее полюблю я бога, чем яснее истолкуют мне его. В духовном тоже нужна математика: докажите мне, что бог есть, как дважды два четыре, и я набожнейший из людей. На кого более надеяться можно, на ослепленного энтузиаста или убежденного человека?
Молодой генерал:
– Когда солдат идет в бой, он должен знать, за что сражается. Но что касается наук, то по мне в России должно быть только две: первая – это сеять хлеб, и вторая – не щадя живота своего, рубить врагов отчизны.
Второй молодой человек:
– Разве нельзя служить отечеству головой?
– …Зажгутся сальные свечи, для прохлады разнесется квас, уже ничего прихотливого не спрашивай в угощение, но зато какое веселие, само живое веселие, которое, право, лучше одной роскоши, заменившей его в настоящее время…
– В старых-то зданиях, Иван Андреевич, всегда клопам вод. Вот и в Зимнем дворце, и в Аничкином, и в Царском – клопов тьма-тьмущая. Никак не выведут.